Пани П*** - Сергей Юрьенен 2 стр.


Да и как? В поселке не было таких, как он. Когда за ним приехали, народ готов был взяться за колы. М`олодежь сажайте! Волосатиков! Рокеров! На кого руку подняли? На лучшего из лучших? Опросы показали, что хозяин крепкий, но в быту при этом скромен. Участок свой возделывал. Спорт, тренировки с молодежью. Не курил и проповедовал здоровый образ жизни. Если выпивал, то только по всенародным праздникам. Любовница одна, причем, на стороне, а так – прекрасный семьянин. Дети одеты и обуты. Жене помогал запасы на зиму закатывать. Похабели в мужской компании не выносил, краснел от анекдотов и откровений про интим. Все так. И в социальном плане характерно: чем дальше в лес, тем круче поднимался. До зав ремонтных мастерских – куда уж дальше? Член КПСС, конечно, и не рядовой: секретарь парторганизации, многократный делегат областных партконференций. Вел напряженную общественную работу как глава местной дружины содействия органам МВД. Доверенный человек милиции, с дружиной своей годами активно принимал участие в проверках на дорогах и облавах – на самого себя.


Им же, главное, начальству было доказать, что вышли сами, без встречного стремления, без наводок и подсказок вроде тех анонимок, которые под конец стал привозить на личном "запорожце" – на красном! – прямо в редакцию областной газеты. Почему в листовках призывал мочить партийных и легавых? Почему подписывал от имени областной терргруппы "патриотов"? А чтобы обратили, наконец, внимание те единственные, кому в этом бардаке он доверял – умные, образованные, компетентные, но слишком высоко парящие над жизнью…


Дома включал свой маг:


Спасите наши души! Мы бредим от удушья.


Спасите наши души, спешите к нам!


Услышьте нас на суше,


Наш СОС все глуше, глуше…


И ужас рвет нам души напополам!


.


Расслышали.


Сам шеф ГБ взял на контроль. Политика!


А нет, так пережил бы Горби…


*


– А я тебе богатую невесту присмотрела, – сказала мать, когда вернулся в тех ботинках, бушлате и черной бескозырке с золотыми буквами на околыше "Северный флот".


Полных трех лет не дослужив: комиссовали. Гепатит.


– Елена где?


– Елена? Там же. В медицинском.


– Замуж не вышла?


– Вроде нет.


*


Соседки, оглядываясь, вышли. Он сел на стул, держась за бескозырку и думая: "Совсем городская стала".


– Ты все такая же…


– Какая?


Он решился:


– Б… белый ангел.


– Ха… Называется это альбинизм. Недостаток пигментации. Ты, кстати, тоже побледнел. Но тоже все такой же.


– Какой?


– А в зеркало взгляни. Благородный. Что по-гречески и значит твое имя. По папе как?


Это его всегда смущало:


– Модестович…


– По-латыни "скромный". Благородно-скромный, значит. С пальцами у тебя что?


Он вывернул ладонь и растопырил. Вроде всегда такие были, завершаясь набалдашниками – будто плющили на наковальне. Чувствуя железную в них силу, сжал кулак.


– Торпедный отсек. Я ж на подлодке служил в Заполярье.


Она бросила взгляд на его кудри.


– Не на атомной, надеюсь?


– На ДЭПЛ. На дизель-электрической. Ты открытку из Бергена не получала?


– Нет.


– На почте украли, значит. Марка красивая была.


– А что за Берген?


– Норвегия.


– Ты был на Западе?


– Раз заходили. С дружественным.


– И как там?


– Там? Живут пока…


– Красиво хоть?


– Нормально. Черепицы много. Красной.


– Остаться не хотелось?


– Остаться? Там все же чужое.


– Люди остаются.


– Из наших так никто. Присяга! Мне лично только домой хотелось… – Он выдохнул. – К тебе.


Прозрачный холод ее глаз. Поднялась, за спиной у него открыла шкаф и громыхнула посудой.


– Не надо, я покушал…


Но оказалось, что не угощение. Надел бескозырку на колено, взял. Украшение – на стену вешать. Фототарелка.


Из нее скалил зубы широконосый губан… Негр.


– Лумумба, что ли?


– На хирургическом у нас, – ответила Елена. – В Африку с ним поеду. Детей лечить.


Он попытался улыбнуться.


– А нас кто будет?


– А вы уже большие. Или нет?


Треснуло, как нарочно: ровно поперек. Глаз здесь, глаз там. Улыбка тоже пополам. Он свел воедино, глянул исподлобья туда, где билась сонная артерия:


– Клея, случайно, нет? "Момент"?


*


Свадьбу сыграли в сентябре. Родной совхоз оформил слесарем по ремонту сельхозтехники, жилплощадь выделил. Директор сам поднялся на крыльцо, открыл ключом и повернулся:


– Хозяйку вносим на руках!


Она взялась за шею – как за гладкое бревно. Родители ее потратились на обстановку. Все по-городскому: диван, два кресла, полированный столик. В углу большой картонный ящик с телевизором. Она открыла спальню, ахнула. В зашторенной комнате было бело от гарнитура: двуспальная с тумбочками, а напротив шкаф зеркальный. Он открыл и прочитал внутри наклейку:


– Маде ин ГДР.


Сидели на кровати и смотрели на себя – на пару. Он в черном костюме с гвоздикой, она в белом платье и с фатой. Помнил ее по восьмилетке: пацанка с огромными глазами. В тугой смолистой косичке бант. В девятый класс ходила, когда его повезли на Север исполнять священный долг.


Она и сейчас была, как девочка.


– Так что будем отражаться. При исполнении…


– Еще чего.


– А с тем задумано.


– Так немцы! Ни стыда, ни срама. Мы в Сочи были, маму один сфотал. На лежаке! Так она чуть аппарат ему об камни не разбила. С милицией пленку вынимали, такой хипиш подняла. "Чтобы меня в журнале ихнем пропечатали с ногами врозь?!!"


– Теперь мне – теща…


– Ну! А я – жена.


*


Была не тронутой, но с мнениями. С принципами. Ни шагу в сторону. Конвой стреляет без предупреждения. Конечно, уважал. Однако уже лежала на сохранении в роддоме, когда он появился в том поселке, где жили родители Елены.


На праздники к ним приезжала.


Как раз была декада – после Первомая под День Победы. "Должна сегодня, – сказал ее отец, который заранее пришпилил орденские планки на пиджак с левым рукавом, засунутым в карман. – Дело, что ль, какое?" – "Да так". – "Ты ж вроде прошлой осенью женился? С новоселием, молодожены… В газете еще снимок был". – "Ну был…" – "Так и живи! – пристукнул по столу стаканом. – Что голову себе дурить?"


Накатило покончить на хер.


В каком-то дворе, взяв двумя пальцами, перевесил на вскопанный железный столб рейтузы бабские, осколком срезал бельевую, тут же намотал себе на шею и пошел, держась за концы. За поселком сбежал в обочину, поднялся к старой березе, чтобы было заметно и красиво. По-есенински. Кто я? Что я? Только лишь мечтатель, синь очей утративший во мгле… Бросил под изножье куртку из черного кожзаменителя. Прилег на локоть. После заката проселок был, как на ладони, пока еще удерживая розовость. Набегая на пальцы, слезы размочили кончик "примы". Отплевывал горький помол, утирал слюнявый язык с губами. Одно хорошо, последних слов не надо. Написаны славянской кровью нашей юности. В этой жизни умереть не ново, но и жить, конечно, не новей… Тем более если не русский ты поэт, а белорусский слесарь. Сельский. По ремонту допотопной техники.


Дыхалку пресекло, такая охватила злоба. И даже гнев. На все. На жизнь, которая довела до бельевой веревки. Баба чертыхнется, рейтузы натянет, во все горло зевнет и дальше жить…


А он уже остыл.


Призраком надежды возник автобус. Последний был из города. Прорезал темное царство своими лучами. Затрещали, стали прыгать камешки, давимые покрышками, за стеклами водитель обернулся к пассажирам. С кресла встала… нет.


Другая пошла салоном к выходу, спустилась по ступенькам и спрыгнула на обочину. Автобус закрыл дверцу и ушел – к поселку, там через него и дальше в глухомань.


Девчонка, которая не Лена, прыгала, надевая туфлю.


Он поднялся взял за ворот куртку, натянул. Разматывать веревку с шеи было некогда, просто задернул молнию до кадыка и, затемняясь, поднял воротник.


Кромкой асфальта она шла к поселку.


Поднимаясь откосом, слышал, как трава скользит по ботинкам.


– Девушка?


Она оглянулась – черным "о".


– Вас как зовут?


Бросилась бежать.


– Да подожди!..


Легко догнал, напрыгнул. Оказалась на нем, когда катились вниз. Телка здоровая была. Жена с ней рядом – пигалица. Сквозь его пальцы успела крикнуть, но с поворотом он вогнал ее лицом в сырое дно канавы. Одной левой удерживал сзади руки. Пыталась царапаться, но захрипела, когда накрутил на свой кулак косынку. Привстал, как моряк в седле, задирая что там было – болонью, нарядную ткань юбки. Сквозь модные колготы – ни дать, ни взять их называют – белелись плавочки. Взял за обе резинки – вниз. Еще раз. И с боков. Коленом в растянутое их нутро и стянул с бедер, их расталкивая. Нежный, белоснежный, но одновременно плотный зад изо всех сил сжимала вместе. Пробил одним ударом и с исподу ухватил пригоршню этой их по-звериному заросшей плоти – с тупым присутствием лобковой кости.

Кромкой асфальта она шла к поселку.


Поднимаясь откосом, слышал, как трава скользит по ботинкам.


– Девушка?


Она оглянулась – черным "о".


– Вас как зовут?


Бросилась бежать.


– Да подожди!..


Легко догнал, напрыгнул. Оказалась на нем, когда катились вниз. Телка здоровая была. Жена с ней рядом – пигалица. Сквозь его пальцы успела крикнуть, но с поворотом он вогнал ее лицом в сырое дно канавы. Одной левой удерживал сзади руки. Пыталась царапаться, но захрипела, когда накрутил на свой кулак косынку. Привстал, как моряк в седле, задирая что там было – болонью, нарядную ткань юбки. Сквозь модные колготы – ни дать, ни взять их называют – белелись плавочки. Взял за обе резинки – вниз. Еще раз. И с боков. Коленом в растянутое их нутро и стянул с бедер, их расталкивая. Нежный, белоснежный, но одновременно плотный зад изо всех сил сжимала вместе. Пробил одним ударом и с исподу ухватил пригоршню этой их по-звериному заросшей плоти – с тупым присутствием лобковой кости.


По спине отчаянно заколотили пятки. В груди отдавалось, как в железной бочке.


– Пусти! Я девушка!


Он отпустил, но только чтобы выпустить на волю. С трудом. Стал вдвое супротив нормального. Так и рвался в бой с руки.


Гуляй, мужичок.


*


Как ее звали, первую, узнал только жизнь спустя, когда предъявили и другие имена-фамилии. Странные такие. Вызывавшие протест. Идущие вразрез к воспоминаниям, с которыми сроднился…


Чужие как бы.


Большой был шанс, что будет и Елена. В конце концов, имя, самое распространенное в республике.


Но Лены среди них не оказалось.


*


Да – а девчонка та, трусы которой надевал на голову… после нее в то лето было и похлеще. Может быть, самое-то главное.


Когда впервые в голову пришло.


Остаток петли, затянутый вокруг сука, трусишки, содранные с него, как скальп… все это было на берегу крутом. Самый западный край республики – значит, и всего Союза. За темным Неманом на горизонте заграница, а до войны и этот берег, где гостили у лагерной подруги мамы, был белопанской Польшей, которую мы сильно отодвинули со всем их населением.


За исключением одной ясновельможной, которую в урочище все называли пани… пани… Как?


Ну? НИИ имени Сербского?


Помогай!


Как-то на "П" – и эта пани доживала свое в светло-каменном доме с колоннами, можно сказать, что во дворце, хотя и небольшом, но там в заросшем дворе, к примеру, стояла на осях карета с дверками, которой место было в историческом музее, а не в сорной траве. Радек, сын подруги, был старше, причем, настолько, что сам собрал приемник ламповый и слушал передачи с Запада (давно в Америке те сын и мать), так что от нечего делать он, девять лет! стал вести за этой пани наружное наблюдение – из-за трухлявого забора, которым обнесен был ее "маёнтак". В сумерках старуха выходила на свое крыльцо и, прислонясь к колонне, курила сигарету, вставляя в длинный светлый мундштук. Перед этими своими появлениями наряжалась, как в театр: черный шелковый тюрбан, ожерелье в три ряда на длинной морщинистой шее, черное платье до пола, сама куталась в пятнистую желто-бордовую шаль.


Подруга говорила матери, что пани… как же? Пэ, пэ…


Что раньше она была не просто шляхетской дамой, но еще и каким-то их светилом по душевным больным, что училась в самой Швейцарии, что пани Пэ и немцы уважали во время оккупации, и наши. Разрешили оставаться в СССР, где оказался ее дворец, тем более что после смерти она отписала весь маёнтак Государству, чтобы устроить там дурдом. Нет у нее других наследников, одна на белом свете: братьев-уланов немцы перебили, сами дураки, на танки с саблями бросались. Столько народу после войны сошло с ума, что Государство давно бы там устроило дурдом, обнеся все колючей проволокой, но старуха все живет, переживая зиму за зимой, при этом по-нашему не говорит, общаясь только с одной своей доверенной, которая специально приезжает из города за ней ухаживать. То было злоязычие без злобы, потому что, как и каждый в том урочище, подруга тоже поддерживала пани, посылала ей со своим сыном-радиолюбителем, который говорил по-польски, всякую вкуснятину: вроде помещице оброк, но только добровольный.


Тогда, наслушавшись, впервые подумал: а убить?


Чего же проще?


Почему Государство не подошлет?


С передней стороны усадьбу окружал овраг, крутые склоны которого исхаживал, ища и беспощадно уничтожая девочоночьи "секреты", давил каблуком эти их стеклышки, под которыми в гнездышках были расплющены ромашки, цветные нитки, фантики и прочая мура. При этом думал об одном: если бы Государство доверило, то как бы он это сделал?


Проще всего поджечь, но вместе с пани сгорят и все надежды для наших сумасшедших. Лучше всего забраться во дворец, до ночи затаиться, а когда уснет, с подушкой навалиться. Но пани, при том, что старая, была высокой, жилистой. Вдруг сбросит? И сама задушит?


Когда собрали "белый налив", подруга матери наложила корзину самых отборных, а Радек как раз уехал в Гродно доставать "детали"…


"Мой отнесет!"


Еще ему дали черный зонт.


Он продел руку и пошел под зонтом, толкая корзину боком. Прежде чем снять с калитки петлю из алюминиевых проводов, по-быстрому обкусал под зонтом яблочко, которое прямо светилось изнутри. Поозирался, но выбросить не решился и доел улику с семечками. Прошел по сырому гравию, мимо клумбы с полегшими ярко-желтыми цветами. Трава пробивалась из трещин каменных ступеней. Поднялся. За колоннами слева стояло драное плюшевое кресло, плетеный столик с пепельницей. С другой стороны он поставил мокрый зонт. Створка двери была приоткрыта. Толкнул, переступил в полумрак. Пахло нежитью, медпунктом. Паркет зубчатым краем обрывался в яму с крапивой, над которой, приделанная к балке чердака, свисала люстра – замотанная в то, что было когда-то простыней.


Чердак по центру разобран тоже.


К тому, что с краю оставалось, приставлена лестница.


Дверь слева приоткрыта. Он заглянул и замер. Ясновельможная обращена была к его глазам огромным голым задом. Неживым. Оползающим и комковатым. Куча грязного снега. Руки подняли шприц и выпустили струйку. Женщина в черном занесла, чтобы воткнуть, но пани, лицо которой было повернутым к двери, произнесла негромко: "Он е па сель*" – что было даже не по-польски: наверно, по-швейцарски.


Женщина задернула ей зад, повернулась, оказавшись страшно бледной, и пошла на него – иглою вверх.


– Вам что, молодой человек?


Он выставил перед собой корзину.


– Поставьте на стол.


Под взглядом пани Пэ с кровати, подушки на которой были такие большие и тяжелые, что ей не сбросить, пронес корзину в зал. Со стен отклеивались полосатые обои. Длинно свисали шторы. За большими окнами шел дождь, в простенках висели портреты благородных старинных людей. На пыльной бархатной скатерти россыпь старых польских монет, письма в пожелтевших конвертах с довоенными польскими марками, письма без конвертов – исписанные выцветшими чернилами. Перламутровый веер. Всякая дребедень. Он оглянулся, женщина кивнула.


Оброк поставил и назад.


– Мерси, мон гран**.


Дверь за его спиной закрылась.


Сразу налево – к лестнице.


Длинная!


За перекладины и вверх.


Спугнув ласточек, которые улетели в панике на дождь, вылез над настилом, и руки помертвели так, что перестали держать. Грохнуться мог бы с верхотуры. Шею свернуть…


К опорной балке был приставлен крест. Огромный. Крепко сбитый. Ненормально длинный из-за нижней части, которую не видно будет, когда его вкопают над пани Пэ. Предусмотрела она и гроб, в котором что-то шебуршало. Треугольник черной пустоты заткала паутина, которая сорвалась, когда он приналег и отодвинул крышку так, чтобы можно было влезть.


Внутри не оказалось даже пауков.


Пусто, сухо.


Забрался с ногами, взялся за борта, улегся, вытянул руки по швам и приготовился к долгому ожиданию ночи.


*


Домой тогда добрался на рассвете.


Кружил лесами, забирался в купы тонких березок, жаль, что не ходячих, раскачивался с ними, целовал, кусал их, насосаться соком их не мог – такая охота вдруг открылась жить. Даже был благодарен той, которую убил и забросал, чем смог. То есть, конечно, убил бы снова – несмотря на чувство благодарности. Жертва, она – свидетель. Ведь он поэтому убил. Рассудком руководствуясь. Как же иначе было? Иначе ведь расстрел.


Так убеждал себя он долго, больше года. Пока для проверки не повторил тот майский праздник.

Назад Дальше