Хранить вечно. Книга вторая - Копелев Лев Зиновьевич 21 стр.


Жрать-то хочется. И попутали меня тут близко, в Люберцах или вроде, там еще пацаны были, мы в вагон с мясом залезли, такой белый, чистый… А эти гады - стрелки на железной дороге - они, знаешь, хуже всей милиции, так били… Потом раздели, на снег выгонять… И тут увидели, у меня ранения, и еще один там был начальник, наколку на руке увидел - знаешь, группа крови. Сразу признал: «Ты сволочь, в эсэсах был». Еще хуже стали бить. Я плакал и сознался. Теперь вот сюда привезли… Ты как понимаешь, меня повешают?

- Таких дураков вешать - веревок не хватит.

Я утешал его и материл. Может, он и не врал. Хотя такие простачки иногда ох как ловко умеют сочинять самые достоверные небылицы. Но если и врал, ведь мальчишка…

Он рассказывал охотно, а сам ничего не спрашивал. Только: «А ты какого звания?» Услышав «майор», сперва недоверчиво хихикнул, но стал говорить на «вы».

Он сидел в этом подвале третьи сутки и уже знал некоторых часовых. Я сказал, что отобранные у меня папиросы старшина положил в ящик стола. Володя стал канючить у двери: «Гражданин начальник, дайте папиросы… это ж майор, фронтовик, они не были в плену…»

Дежурный солдат приоткрыл дверь. Была уже ночь, и начальник караула, видимо, спал.

- А ты правда майор? За что? С начальством ругался? Не врешь? Ладно, дам покурить, только чтоб до утра скурили, если карнач увидит…

Мы оба с Володей поклялись. Он разделил с нами одну пачку папирос, дал коробок спичек. Мы задымили. На мгновение блаженство. Потом легли вплотную, разумеется, в шапках и не разуваясь, на его шинель, под мое пальто.

И я уснул в обнимку с юным эсэсовцем, вздрагивавшим от холода и отрыжек.

Утром принесли кипяток в кружках, кисло вонявших ржавчиной и тухлой капустой, и по куску хлеба.

Потом Володю увели. Несколько часов я оставался один. Днем камера оказалась еще грязнее. Я ходил, ходил - по диагонали получалось шагов двадцать. Три километра… Потом надоело считать. Курил, забившись в угол, невидимый из волчка. Но здесь никто и не следил. Наконец вызвали. У стола караульного начальника трое конвойных с автоматами, командует младший лейтенант, молодой, нахмуренный, твердоскулый. Я получил изъятые вещи, папиросы, распихал по карманам.

- Руки назад!

Привычно закладываю руки с мешком за спину, и внезапно правое запястье схвачено железным укусом. Наручники!

Резко отвожу левую руку, говорю, стараясь не кричать.

- Что это значит? По какому праву? Я оправданный офицер… Я был два года под следствием, меня никогда не заковывали. Я требую прокурора.

- Еще чего! Вас повезут в открытой машине. Есть инструкция: возить в браслетах. Я выполняю приказ. Вы говорите офицер, значит, должны понимать, что такое приказ.

- Тогда я хоть наушники опущу и шапку надену. По городу ведь повезете… И если уж наручники, тогда зачем руки назад?

Лейтенант несколько секунд размышляет: и сразу видно, что он очень серьезный и очень добросовестный дурак.

- Наушники давайте. А руки только назад, инструкция такая.

- А как же я понесу мешок, в зубах что ли?

- Возьми мешок, - одному из солдат. - Давайте прекратим разговоры. - В голосе металл. - Предупреждаю: шаг в сторону, вставанье в машине, разговоры или крики - конвой применяет оружие без предупреждения.

Ну что ж, испытаем и эту новинку - браслеты. Руки на спине стараюсь держать поудобнее, не напряженно. Короткий щелчок. Стиснуло.

- Больно! Вы что же, пытать собираетесь?

- Ладно, ладно, отпусти там на поворот-два.

Щелчок. Тиски расслабили.

- Ну как?

- Отпустите еще! Не собираюсь же я удирать!

- Разговорчики! - Щелчок. - Вот так! Свободнее нельзя. А если будете применять усилия, они сами теснее возьмутся.

Во дворе обыкновенная полуторка. Забраться я, разумеется, не могу. Лейтенант угрюмо размышляет. Потом озарение, солдат приносит табуретку. Откидывает борт, меня поддерживают с двух сторон. Забираюсь на табуретку, потом ступаю выше. Как на эшафот. Сел спиной к кабине.

- Не прислоняйтесь! Браслеты сожмутся! Один из конвоиров рядом, другой напротив. Лейтенант сел к водителю.

Поехали…

Гляжу назад. Прощаюсь. Назад откатываются мутно-розовая аркада метро «Кропоткинская», нахохлившийся чугунный Гоголь, Арбат, темный столпник Тимирязев… Все откатывается назад, назад в только что - вот-вот - мигнувшее мгновенье, во вчера, когда еще ходил, куда хотел, когда мог прийти домой.

Вижу дома, в которых живут знакомые и незнакомыме «вольные» - вольные люди! Они и не знают, как они счастливы… Бульвары: серая пряжа деревьев и кустов чернеет - уже смеркается, - разматывается назад, назад.

Пушкин потупился над головой конвоира, темнолицего, раскосого - казах, должно быть, - равнодушного. Голоса людей, гудки, шумы машин. Все назад, назад…

На повороте толчок откидывает к стене. И сразу щелчок, железная боль стискивает запястья. Не могу удержать кряхтенья, стона.

Конвоир, который рядом, белобрысый, безбровый, сердито испуган:

- Ты чего? Чего?

- Наручники зажало. Отпусти.

- Нельзя. Ключ у лейтенанта. Молчи! Терпи! Скоро приедем.

Боль вгрызается вверх до локтя. Боюсь пошевельнуться, судорожно напрягаю ногу… Опять поворот. Слава Богу, без толчка, и, кажется, боль чуть слабее, но правая кисть затекает.

- Сидите аккуратно. Вам же лучше.

Въехали на улицу Чехова. Значит, в Бутырки. Хорошо! Теперь уже недалеко. Остановились. Должно быть, пробка или стоянка троллейбуса. Пьяный в черном треухе пытается лезть.

- Подвезите, солдаты… Мне на Савеловский.

Оба конвоира вскочили, отдирают его руки от борта.

- Нельзя… Нельзя.

- А чего нельзя? Порожняк же… Ага, арестованного везете. Еврей. Это хорошо, значит, их тоже арестовывают.

Он тяжело спрыгнул. Еще что-то галдит вслед. Какой проницательный. Под надвинутой шапкой угадал. По носу? По гримасе боли?

Наконец заворачиваем. Опять толчок и новый зажим наручников. Кусаю губы.

Медленно вкатываемся в знакомый серый двор. Второй двор. Затылком, через кабину чую приближение тех самых высоких дверей, темного портала. Слышу, как лейтенант выходит. Кричу:

- Снимите наручники! Ведь калечите!

- Ладно, ладно, уже приехали.

- Сними наручники! - Ору яростно, до визга. - Палач!… твою мать. Палач, будь ты проклят!

Конвоиры молчат. Лейтенант поворачивается. Тупо смотрит.

- Разговорчики! За такие выражения знаете что?

Но он не злился, он уже выполнил задание, доставил арестованного и теперь был в «чужом хозяйстве». Легко, одним прыжком забрался в кузов. Спортсмен. Расщелкивает. Вытягиваю руки. Боль тупеет, медленно сползает вниз от локтей, пульсируя саднит в запястьях. Правой кисти почти не чувствую, затекла и кажется подушечно опухшей. Начинает покалывать. Шевелю пальцами. Слушаются.

- Ну вот. А кричать, выражаться не положено. Мы действуем по инструкции. А вы - «палач»… Конвой надо уважать.

Гляжу в безмятежно светлые, серьезные глаза лейтенанта, и мерещится, что где-то там на глубине, на самых донцах этих глаз или еще глубже теплится не мысль, нет, а просто обида или жалость. Но все-таки не злоба.

- Уважать?! Уважать нельзя по инструкции. Уважение надо заслужить, лейтенант. Вы еще молодой человек. Я старше вас по годам и по званию. А вы меня так мучите. Не может быть в советской стране такой инструкции, чтоб мучить.

- Ладно! Ладно! Разговорчики - не положено! Давайте, проходите!

И я прошел в знакомый бутырский «вокзал». И смотрители, кажется, знакомые. И опять Бутырки - избавление; после холодного подвала, после стыдной пытки браслетами.

«Санаторий Бутюр». И теперь я знаю все, что будет дальше, привычный, будничный порядок: шмон - баня - камера - поверка - оправка - пайка - сахарок и кипяток - прогулка. Разговоры: судьбы и судьбы. Книжки - передачи - шахматы - козел - баланда… Опять и опять разговоры и судьбы. Вечерняя каша. Вечерняя поверка. И ожидание… Ожидание. Ночами и днями ожидание…

В бутырской приемной канцелярии, где заполняют карточки новоприбывших, серолицый капитан сказал:

- Повторный? Был оправдательный приговор? Ну, значит, ошиблись! Поправят!

Он не злорадствовал и, видимо, не был ни ожесточенным, ни фанатично-истовым тюремщиком. Я вспомнил прокурора Мишу: «58-ю нужно дожимать». Оправдание было аномалией, вывихом естественного порядка. Бутырский капитан испытывал простое удовлетворение. Вывих вправят.

- А я верю, что буду опять оправдан!

- Ну что ж, верьте, верьте…

Бокс рядом с тем, из которого выходил на волю. Сколько же времени прошло? 72 или 73 дня. И словно бы только вчера. PI словно в другой жизни.

Интермедия кончилась.

Часть седьмая

ТОРЖЕСТВО ПРАВОСУДИЯ

Глава тридцать пятая

ОПЯТЬ БУТЫРКИ. ОПЯТЬ ТРИБУНАЛ

И я прошел в знакомый бутырский «вокзал». И смотрители, кажется, знакомые. И опять Бутырки - избавление; после холодного подвала, после стыдной пытки браслетами.

«Санаторий Бутюр». И теперь я знаю все, что будет дальше, привычный, будничный порядок: шмон - баня - камера - поверка - оправка - пайка - сахарок и кипяток - прогулка. Разговоры: судьбы и судьбы. Книжки - передачи - шахматы - козел - баланда… Опять и опять разговоры и судьбы. Вечерняя каша. Вечерняя поверка. И ожидание… Ожидание. Ночами и днями ожидание…

В бутырской приемной канцелярии, где заполняют карточки новоприбывших, серолицый капитан сказал:

- Повторный? Был оправдательный приговор? Ну, значит, ошиблись! Поправят!

Он не злорадствовал и, видимо, не был ни ожесточенным, ни фанатично-истовым тюремщиком. Я вспомнил прокурора Мишу: «58-ю нужно дожимать». Оправдание было аномалией, вывихом естественного порядка. Бутырский капитан испытывал простое удовлетворение. Вывих вправят.

- А я верю, что буду опять оправдан!

- Ну что ж, верьте, верьте…

Бокс рядом с тем, из которого выходил на волю. Сколько же времени прошло? 72 или 73 дня. И словно бы только вчера. PI словно в другой жизни.

Интермедия кончилась.

Часть седьмая

ТОРЖЕСТВО ПРАВОСУДИЯ

Глава тридцать пятая

ОПЯТЬ БУТЫРКИ. ОПЯТЬ ТРИБУНАЛ

После бани меня повели в новый спецкорпус. Бело-синие стены, синие металлические лестницы, синие «палубные» галереи с железными перилами и синие железные сетки между этажами. В большой каптерке выдали не только матрац и кружку, но еще и одеяло, постельное белье и даже нательное. Бутырки стали богаче.

Камера небольшая, три отдельные койки, окно под самым потолком, мутные стекла, направленные на металлические сетки и хитрые створчатые форточки, - едва-едва можно увидеть полоску неба, - пол из прессованной древесной массы, гладкий, глянцевый.

С койки слева поднялась голова, замотанная полотенцем:

- Пошальства… Папирос ест?… Табак? Курит?… Битте, пошальста…

Услышав в ответ немецкую речь и увидев пачку папирос, спрашивавший торопливо выбрался из-под одеяла, снял полотенце-чалму и, придерживая кальсоны, представился:

- Доктор-инженер Курт П., конструктор ракетных двигателей «Фау-2».

Очень приятно. Наконец-то образованный человек. Я уже месяц не слышу немецкой речи. И не помню, когда курил. Здесь вот ваш солдат, он служил в армии Власова… Очень примитивный субъект… Меня арестовали, хотя я не был членом национал-социалистической партии… Нет, никогда. Я всегда чурался политики… До переворота я голосовал за государственную партию Штреземана. Я знал ее кандидатов - деловые, порядочные люди, хорошие немцы, трезвые головы… Господин следователь сказал мне, что я военный преступник, потому что участвовал в производстве оружия, которым убивали женщин и детей… Это, конечно, ужасно. Но ведь это была война. Ваши союзники тоже бомбили немецкие города. Вы знаете, что такое бомбовые ковры? Гамбург, Кельн, Дюссельдорф, Берлин, Эссен, Дрезден… Этих городов больше нет. И там тоже были женщины и дети. Но разве моих английских и американских коллег-инженеров, которые конструировали гигантские бомбы и эти «летающие крепости» считают военными преступниками?… Да-да, конечно, Гитлер был негодяй. Я это всегда знал. Маньяк! Безумец! Гениальный оратор, великий организатор, но безумец - айн нарр! И, конечно, злодей, порождение сатаны. Но ведь он был полновластным тираном, а мы - маленькие люди - могли только подчиняться приказам, либо погибнуть, страшно погибнуть. Вы знаете, что такое гестапо?… А я инженер. Я должен выполнять указания начальства, дирекции. Я конструировал двигатели. Признаюсь, я любил свою работу, это было увлекательно - шпанненд! Но я ведь не единственный конструктор, это была работа большого отряда инженеров… Теперь такие работы никто не делает в одиночку, как при дедушке Круппе, как некогда старики Даймлер или Дизель, Я делал свое дело на своем узком участке. Делал добросовестно. А как же я мог поступать иначе? Саботировать? Но любой саботаж был бы обнаружен в тот же день, и мне отрубили бы голову. Никому никакой пользы, а моей семье вечное горе. У меня жена, трое детей… Старшая дочь замужем и уже, кажется, вдова - зять пропал без вести на Востоке. Младшая дочь и сын еще в гимназии, едва удалось их спасти от тотальной мобилизации в зенитчики или фольксштурм. Эти звери у нас не щадили даже собственных детей… Конечно, я всегда работал добросовестно. Ведь я немецкий инженер. Господин следователь говорит, что у вас в России всегда уважали немецкую технику, немецких инженеров. Я не могу работать иначе как отлично и только в полную силу. И у вас я так же буду работать. Я это сказал господину следователю… Он очень корректен, господин полковник, отлично говорит по-немецки, а помощник у него капитан, вполне образованный молодой человек, видимо тоже инженер. Тоже вполне корректен. Нет, я не могу пожаловаться. Я был приятно поражен. Наша пропаганда так пугала, столько ужасов распространяла о русских зверствах… В первые дни были, конечно, эксцессы, многие женщины пострадали… Но я все понимаю: солдаты, ожесточенные войной… потом эти азиаты, монголы. Впрочем, и среди ваших есть еще примитивные, грубые парни. И у нас ведь таких немало. Мне рассказывали про СС - это же были дикие звери… Но после ареста все со мною корректны. Правда угрожали, и теперь вот говорят, что судить будут по каким-то новым нюрнбергским законам, так же, как Круппа, Геринга, Гесса. Но это уж совсем несправедливо, ведь они были властителями, а я скромный инженер; они распоряжались, а я только выполнял некоторые мелкие пункты их распоряжений. Почему же меня судить так же, как их?

И такое плохое питание. Это ужасно, ни мяса, ни масла. Супы здесь - дизе балянда - никаких жиров. Правда, хлеб хорош, очень хорош. Но я так похудел. Я потерял восемь, а то и десять килограмм. А я уже во время войны худел… Мы ведь тоже испытывали лишения: все по карточкам, очень мало жиров; кофе совсем не стало. Мне один знакомый врач говорил о полезности голодной диеты. Очень может быть. Я и сейчас чувствую себя неплохо. Сердце, легкие, пищеварение в порядке. Раньше я, бывало, страдал запорами, бессонницами. Сейчас наладились и стул и сон… Однако голод - это все же слишком неприятно, и такое похудание - это уже слишком, брюки не держатся, начинается просто слабость…

С доктором П. мы оставались вместе шесть недель до дня моего суда. На третьей койке жильцы сменялись несколько раз. Вначале был угрюмый, молчаливый власовец. Он сам ни о чем не спрашивал, а на мои вопросы отвечал односложно или вовсе молчал, будто не слышал, однажды даже огрызнулся:

- А тебе зачем надо знать, где да кто? Ты что, прокурор? Шпрехаешь с ним, ну и шпрехай, а до меня тебе нет касательства.

Я понял, что он меня считает наседкой, уж очень обильные передачи я получал. Угощенье он принимал неохотно, пришлось объясняться грубо:

- Ты не вывертывайся, как трехрублевая шлюха. И не корчь фраера. Есть камерный закон - от передачи доля всем. Я ж тебе не за красивые глаза даю, а по закону.

- Ну ладно, я за тебя парашу вынесу.

Его сменил молодой парень. Он расспрашивал о лагерях, о судах, о законах и сам охотно рассказывал о себе: он был в плену, потом в Италии убежал к партизанам. Охотнее всего он говорил о том, что ел и пил в Италии - говорил долго, патетично, как все неопытные голодающие; и так же увлеченно рассказывал об итальянках, с которыми спали он и его кореши, и подробно описывал, как это происходило, сладострастно причмокивая, а потом залезал под одеяло и, кряхтя и сопя, онанировал.

Когда я получал передачи, он неотрывно, жадно глядел, восторженно, ласково приговаривая:

- Ух ты, яички… вкрутую, конечно… Сахарок-сахарок, это завсегда польза… А котлетки свиные или говяжьи? Булочка-то белая какая, эта ж какая сласть должна быть… Табачок! Опять, значит, покурим… Спасибо добрым людям!

Он не только не стеснялся брать долю, но хотел получить больше:

- А фрицу этому вы напрасно так много даете. Они, гады, знаете как нас мордовали… У него еще своего жиру на год хватит. А я видишь какой, один шкилет под тонкой шкурой…

Книги в малую камеру приносили по пять штук на десять дней. Один раз нас лишили книг за то, что пол был не чист. Его полагалось натирать воском, драить щеткой и насандаливать до блеска мягкой тряпкой. А тут мы не успели до поверки натереть, и к тому же дежурный обнаружил хлебные крошки, книги забрали и не выдавали десять дней. Это совпало с моим тридцать пятым днем рождения, и, как часто бывает, именно такие малые недобрые случайности раздражали больше настоящих бед.

В спецкорпусе днем не разрешалось лежать на койках, то и дело шелестел глазок, коридорный проверял. Самые дотошные не разрешали даже сидеть на койках: для сидения табуретки. Мы по очереди ходили по узкому, короткому проходу - камера была длиной в десять шагов, шириной в три.

Назад Дальше