В середине января меня выписали. День выдался ясный, после обеда мы вышли из больницы через задний ход, чтобы не попадаться на глаза журналистам. Нас провожало много людей – директор больницы, врачи, медсестры, начальник полицейского участка. Подали большую черную машину.
– Директор фабрики позаботился, – довольно сообщил отец. Ветер дул с севера, и фирменный флажок на крыле автомобиля развевался с такой силой, что, казалось, вот-вот оторвется.
– Кэйко, ну как ты?
Мать взяла меня за руку. Она приходила ко мне в больницу каждый день, но чувство отчужденности, возникшее у меня, когда мы встретились спустя столько месяцев, не исчезало. Что-то в ней изменилось, но я никак не могла уловить, что именно. Все вроде возвращалось к прежнему – ввалившиеся мамины щеки постепенно наливались, временами я слышала привычный резкий смех. Однако я не могла не заметить, что в ее взгляде появился холодок, будто перед ней не дочь, а чужой человек. Отец превратился в заурядного типа, вечно всего боявшегося, но когда он начинал обзывать Кэндзи «извращенцем», в голосе его звучали безумные нотки.
Сейчас я вспоминаю не о том, как изменились мать и отец, а о драматических переменах во мне самой, которые принесла жизнь под замком. Родители не могли разобраться, что со мной, найти ко мне подхода. А может, они тоже изменились за время моего отсутствия. Но происшедшей во мне перемены я не замечала долго.
– Кэйко! О чем ты думаешь?
Я не ответила.
– А директор в больницу приезжал? – помявшись, снова подала голос мать.
– Нет, – криво усмехнулся отец и тут же негромко добавил, чтобы не слышал водитель: – Шеф сейчас в Токио. Но он очень обрадовался, узнав, что Кэйко освободили. Прислал телеграмму, машину дал. Спасибо большое. На фабрике тоже все рады. Три раза кричали «ура».
Голос у отца был низкий и тихий. Я вспомнила монотонное жужжание электробритвы Кэндзи. Заметив, что я молчу, отец оборвал свой жизнерадостный монолог. Стыдно, что ли, стало?
Мать, чтобы заполнить неловкую паузу, сказала – прямо как медсестра из больницы:
– Домой едешь. Рада, конечно?
– Угу! Рада, – как попугай повторила я.
– Мы в твоей комнате разобрались, перестановку сделали, – с нарочитой бодростью объявил отец.
– Да? А как? – удивилась я. Какие могут быть перестановки в двухкомнатной квартире? Мать обхватила влажной рукой мои сухие пальцы.
– Пианино продали. Стало немного просторней.
– Зачем же? Ты так им дорожила.
– Ничего-ничего, – зазвучал резкий голос матери. – С того дня, как ты пропала, я бросила уроки. Мне это больше не нужно. Теперь ты для меня самое главное, я всегда буду с тобой. Я боялась, что больше тебя не увижу, а ты живая, ты вернулась. Все для тебя сделаю, что ни захочешь. Я так рада, так рада! А тут еще услышала, что эту девушку нашли, мертвую… Как хорошо, что ты жива-здорова! У меня просто сердце из груди вырывается! До этого я в Бога не верила, а теперь каждое утро начинаю с молитвы, благодарю Всевышнего.
Мать расплакалась от волнения, отец тоже закрыл глаза руками.
– Какое счастье, какое счастье!
Саванобори, сидевшая рядом с водителем, похоже, слышала наш разговор и повернула ко мне гладко причесанную голову. Встретившись со мной взглядом, улыбнулась и снова стала смотреть вперед, но я успела заметить, что в ее глазах слезы сочувствия. В компании прослезившихся спутников я наблюдала через окно, как машина подъезжает к нашему микрорайону. Ради меня мать продала пианино. Эта новость не вызвала у меня ничего, кроме горечи. Оставили бы меня в покое! Между тем, окружавшие меня люди менялись прямо на глазах. Пытаясь разобраться в такой серьезной личности, как я.
Впереди показалась аллея сакуры, высаженная на дамбе, что тянулась вдоль реки Т. Ранней весной деревья были усыпаны маленькими твердыми цветочками. Ветви словно облиты розово-алой глазурью. За деревьями мутная бурая река, а на том берегу город К. Я вернулась домой, хотя удовольствия от этого не чувствовала. Меня специально привезли днем, после обеда, когда в нашем районе не так людно – взрослые на работе, дети в школе. В это время балконы домов превращаются в сушилки – хозяйки проветривают матрасы и одеяла, сушат выстиранное белье.
Однако в тот день этот обыденный пейзаж украшало множество черноволосых голов, торчавших почти на каждом балконе. Услышав о моем возвращении, хозяйки разом высыпали поглазеть на меня. Но если бы только это! Перед нашим корпусом В собралась целая куча народа. Ничего себе встреча! От этого зрелища стало тоскливо-тоскливо.
– С возвращением, Кэйко!
Только я вышла из машины, как меня, громко хлопая в ладоши, окружили вожди: разные председатели – муниципального совета, районного собрания, совета учителей и родителей, – директор школы и местные ветераны. Конечно, тогда я не различала, кто из них кто, и только растерянно смотрела на всю эту компанию. Среди взрослых дядей и тетей затесалась одна девочка в красном свитере с букетом в руках. Эми Инада, которую я считала лучшей подругой в классе.
Эми, дочь техника-металлурга, жила в корпусе Е. Очень активная была девчонка – и староста класса, и в школьном комитете. И все – сама, никто ее не заставлял. Она часто приглашала меня поиграть или пойти вместе домой из школы. К однокласснице – одиночке и отличнице – она, похоже, испытывала сочувствие, смешанное с любопытством. Если у детей могут быть материнские чувства, то Эми была ими наделена в полной мере.
– С возвращением, Китамура-сан! Поправляйся скорее и приходи в школу. Будем опять вместе играть и учиться.
Эми быстро отбарабанила свое приветствие с напряженным личиком и передала мне тяжелую охапку цветов. Вульгарно яркие – розы, сладкий горошек, хризантемы, – смешивали ароматы в одуряющий коктейль. Взяв букет, я слабо пожала холодную ладонь, которую протянула мне Эми. Она запнулась, но тут же в ожидании похвалы взрослых изобразила волнение на лице. Раздались жидкие хлопки. Взрослые тоже растерялись – видно, поняли, что делают что-то не то. Тем более что мать, удивленная таким приемом, решила положить конец всей этой суете:
– Спасибо за встречу, но теперь оставьте нас в покое. Нам хочется побыть одним.
Председатель районного собрания попытался мягко оправдаться перед матерью – та уже начала выходить из себя:
– Мы хорошо понимаем ваше состояние, но разве мы все не помогали в поисках вашей дочери? Теперь она нашлась, мы успокоились и просто хотели посмотреть на Кэйко.
– Моя дочь не экспонат, чтобы ее рассматривать, – пронзительно воскликнула мать и резко махнула рукой на отца, который пытался ее утихомирить. – Ребенка только-только выписали. Правда же, сэнсэй?
Директор школы, к которому она обратилась за поддержкой, растерянно посмотрел на нашу классную. Та, обнимая Эми за плечи, с виноватым видом опустила глаза и начала извиняться, уступая маминому напору:
– Сэнсэй то же самое сказал. Мы понимаем, каково сейчас Кэйко.
– Вот-вот. Кэйко-тян устала, наверное.
– Все! На этом церемонию заканчиваем. Пусть у Кэйко-тян все будет хорошо. Не надо так волноваться, – увещевал мать председатель муниципального совета, но она и не думала его слушать. Крепко прижала меня к себе, словно хотела защитить от всех, и повернулась к встречающим спиной. Отец начал извиняться перед ними, и они тут же принялись ему сочувствовать:
– Китамура-сан! Вам тоже так досталось! Ужас! Все вас поддерживают.
Мне кажется, под ужасом они имели в виду и жену-истеричку в том числе. Церемонию встречи быстро свернули. Мы поднялись на лифте в общий коридор. Из дверей тут же стали высовываться соседи, которым не терпелось посмотреть на меня. С застывшим лицом я шла по длинному коридору, как на каторжные работы. Шедшая рядом Саванобори шепнула:
– Кэйко-тян! Надо обязательно сходить к Сасаки-сэнсэй.
– Я понимаю, но…
– Что?
– Не хочу к ней.
Саванобори печально посмотрела на меня:
– Но почему? Ты натерпелась гораздо больше, чем думаешь. Не думай, что сама вылечишься.
«Не думай, что сама вылечишься». Эти слова задели меня за живое. Я и не думала сама вылечиваться, просто на меня давило бремя того, что накопилось за все эти месяцы. Груз никуда не исчезнет, если его от себя отодвинуть. Стоит расслабиться – и он тебя раздавит. Что же делать? Свобода, о которой я так мечтала, видела во сне, – вещь куда более сложная. Бывают ограничения под именем свободы, а бывает свобода под именем ограничений. Этот факт вносил смятение в мою душу, как бы разрывал меня изнутри. Ведь мне было всего одиннадцать лет.
Случилось невероятное. Я чувствовала, что меня никто не понимает, и тут вспомнила о Кэндзи, которого так ненавидела. Не оставляла мысль: «Кэндзи бы понял». Человек, причинивший мне столько зла. Тот, кто уготовил мне такую судьбу, – единственный, кто может меня спасти. Даже когда все кончилось, связь между нами не оборвалась, а превратилась в бесконечную переплетенную цепочку, вроде ленты Мёбиуса.
Родители в самом деле сделали перестановку в квартире. Спальню превратили в гостиную, передвинули стол и диван. Гостиная, где мать давала уроки, стала моим пространством. На татами, где стояло пианино, остались вдавленные следы, поэтому на это место постелили дешевый ковер и поставили новую парту. На ней – новые учебники для пятого класса, красный ранец. Освобождая место, я поставила ранец на пол и села за парту. Единственное, что меня обрадовало, – выдвижной ящик был с замком. Я заперла в ящик наш с Кэндзи дневник, который лежал у меня в кармане, спрятала ключ в потайное место. Теперь можно быть спокойной. Я положила голову на стол.
– Ничего не знаю! – донесся из соседней комнаты визгливый голос матери. Она ругалась с отцом из-за устроенной нам встречи. Отец говорил тихо, чтобы я не услышала, поэтому его ответа я не разобрала. Зато мать разошлась не на шутку и кричала во все горло. Ее натренированный вокальными упражнениями голос громко звенел, отражаясь от стен. Я сразу вспомнила, какой грохот стоял в цеху, где работал Кэндзи.
– А ты торчал, будто тебе все равно! Представляешь, как Кэйко тяжело от всего этого? Ребенок такое пережил, такого позора натерпелся.
Позор… Я поняла, что ненавижу эти черные головы, глазевшие с балконов, взгляды людей, встававших на цыпочки, чтобы поглядеть на меня. Как Ятабэ-сан. Взгляды тех, кто украдкой глазеет на чужое горе и не чувствует за собой никакой вины. Слезы, текшие у меня по щекам, сразу высохли.
3
Я, автор этих записок, тридцатипятилетняя писательница. Возраст – серединка на половинку – молодость уже прошла, до старости еще далеко. Просыпаюсь после обеда, принимаю ванну, потом иду в мини-маркет, видеопрокат. И уже поздно вечером сажусь за компьютер и пишу до рассвета. Какое-нибудь никчемное эссе о телепередаче, рецензию на фильм и прочую ерунду. Разговариваю только с «товарищами по работе»; встречая соседей, отворачиваюсь. Ко мне никто не приходит, я ни с кем не общаюсь. От такой жизни в памяти все сливается. Я забываю, что ела вчера, какое видео смотрела накануне, путаюсь в именах редакторов. Почему же тогда я в мельчайших подробностях запомнила, что произошло со мной столько лет назад? Я вспоминаю об этом снова и снова и удивляюсь: что за штука – память!
Память физическая и пространственная. Ясно помню кислый запах, которым пропиталась комната Кэндзи, помню все – вплоть до отпечатков соломенных квадратиков татами на босых ступнях. Ржавый привкус воды во рту. Запах еды, плывущий по коридору нашего дома. Память оживала во мне раз за разом, как бы дожидаясь, когда откуда-то из глубины всплывет новый эпизод. Воспоминания, таившиеся в закоулках мозга, казалось, давно забытые, стремились поскорее заявить о себе.
Вот почему поток слов, который я изливаю из себя с самой первой книжки, никак не останавливается. Начинала я с острого карандаша и тетрадки в клеточку, а теперь, как оглашенная, барабаню по клавиатуре компьютера. Словесное недержание. Не доказывает ли это, что все мои писания происходят от того, что мне хочется перенести на бумагу пережитое? На столе лежит письмо Кэндзи. Он тоже наверняка оглядывается в прошлое, как и я. Получаются два мира, никак не соприкасающиеся между собой.
Больше месяца я просидела дома, но пришло время возвращаться в школу. Начинался новый учебный год. Кэндзи похитил меня, когда я училась в четвертом классе, – в середине второго семестра. Я пропустила весь пятый класс, и теперь предстояло идти в шестой. Я вернулась домой как раз в середине января, и комиссия по образованию постановила: раз я отличница, меня надо перевести сразу в шестой класс. Посчитали, видимо, что так я буду привлекать к себе меньше внимания.
– Все в порядке. На будущий год пойдешь в другую школу[16]. Потерпи немножко, – сказала мать, стуча спицами. Она вязала из шерсти свитер. Совсем не по сезону. Я рассматривала плотные тугие петли и думала: а что, собственно, в порядке? Обе школы – и первой, и второй ступени – в одном микрорайоне, стоят рядом. Дети растут все вместе. Взрослые считают, что должны все знать, поэтому порядки в школе второй ступени жесткие, постоянный надзор, и в результате мы имеем больше беспорядка, чем порядка. Говорят, на заднем дворе, за спортзалом, набросаны окурки; я слышала про разбитые стекла, пыль и сор в коридорах. Наглядевшись на такое в новой школе, дети отбивались от рук, зыркали исподлобья, сбивались в стайки, как дикие собаки. То пускались в буйство, то замыкались в себе. Поэтому ребята из младших классов боялись старших, как огня. Но моя мать не замечала того, что было видно всем.
– В новой школе все уже взрослые. Ребята тебе сочувствовать будут.
Мать резким движением сдвинула петли на спице. Она возилась с моим свитером с таким самозабвением, хотя зачем он нужен в такую погоду – ведь уже апрель. Мать будто хотела во что бы то ни стало возместить все, что недодала мне. После того как я вернулась домой, она каждый вечер стелила постель со мной рядом и не закрывала глаз, пока я не усну. Отец после моего возвращения успокоился, стал часто задерживаться с работы, заглядывая по дороге в пивную. Может, из-за того, что мать, не оставлявшая меня ни на минуту, ходила хмурая и мрачная.
Говоря о школе, мать имела в виду отношение ко мне соседей. Их показное сочувствие, показное небезразличие. В тот день, когда я вернулась домой, соседи высыпали на балконы, чтобы поглазеть на меня. И дело было не только в том, что о моем похищении стало известно всей стране. Люди догадывались, что этот случай – отнюдь не ординарный. Все старались подглядеть, что я делаю дома, всем страшно хотелось узнать, как я жила у Кэндзи. И, конечно, мое молчание еще больше распаляло их любопытство.
На следующий день после того, как меня привезли домой, из детского клуба микрорайона принесли гостинцы. Цветные карандаши и много-много убогих записочек:
Кэйко-тян! Поздравляем с возвращением. Как здорово, что с тобой все в порядке. Мы все очень рады. Скоро будем снова играть вместе.
Отличались записки только количеством иероглифов – чем старше класс, тем их больше. Но среди этих посланий оказалось и такое:
Кэйко-тян! Как здорово, что с тобой все в порядке. Моя мама говорит, что один дядька с тобой что-то сделал. Ты не хотела, а он сделал. Когда я про это услышала, мне стало тебя очень жалко. Держись, не сдавайся!
Это письмо было от той самой девочки, которая обозвала меня чучелом, когда я проходила мимо в балетный класс. Для чего она его написала? Чтобы меня обидеть? Нет. Кажется, она по-настоящему мне сочувствовала. Во всяком случае, принесла мне домашнее печенье. Из этого я извлекла для себя урок: чем глубже полученная рана, тем острее боль от добрых намерений и сочувствия.
Стоило выйти на улицу, как я тут же попадала под прицел любопытных взглядов. Однажды в супермаркете мы с матерью столкнулись с каким-то мальчишкой. Оглядев меня со всех сторон, он торжествующе спросил:
– Эй ты! А что с тобой сделал преступник?
Этот вопрос вобрал в себя все, что эти люди хотели спросить у меня. Окружавшая нас публика – и взрослые, и дети – застыла в ожидании ответа. Мальчишка был классе в четвертом, не старше, но уже себе на уме, глаза хитрые. С ехидным видом он наблюдал за тем, как реагируют на его вопрос. Я не стала ничего отвечать, только опустила голову, а мать, спрятав меня за спиной, закричала:
– Ну-ка иди отсюда!
Мальчишка, удивленный такой реакцией, метнулся в сторону. Вспыхнувшая от гнева мать недобро, как на врагов, взирала на посетителей супермаркета.
– Только подумайте! – стала жаловаться мать, обращаясь к продавцу, вышедшему посмотреть, что происходит. – Как девочка пропала – все про нее забыли. Думали, наверное, что ее уже на свете нет. А теперь, когда ребенок нашелся, вернулся домой, всех так и распирает: что было да как было? Ну разве так можно?! Совесть-то надо иметь!
– Мама! – Я потянула мать за рукав. Ее гневные сетования только привлекали ко мне внимание. Однако она стряхнула мою руку и продолжала:
– Или, может, расстроились, что девочка жива осталась? Лучше было бы, если бы она умерла?
– Никто же ничего такого не говорит, госпожа. Успокойтесь, пожалуйста, – пытался успокоить мать продавец, который не мог понять, с чего она так разошлась. Однако унять выплеснувшееся наружу возмущение ему не удалось.
– Ничего подобного. Еще как говорят. Смотрят на нас подленько. Да вы сами поглядите – вот, вот.
Мать повела рукой, указывая на выстроившихся в отдалении по кругу женщин. Одна из них, средних лет, взяла мать за руку. Видимо, приняла ситуацию близко к сердцу. Ее дочь раньше ходила к нам на занятия по музыке.
– Китамура-сан, пойдемте домой. Кэйко, бедняжка.
– С чего это она бедняжка? – набросилась мать на доброжелательницу. – В чем она бедняжка, скажите! Что? Нечего сказать?