— Вы это читали?
Близоруко щурясь, с чайником в руках, Настя вглядывается в обложку:
— Читала. В детстве.
— У меня есть основания считать, что описанная здесь малахитовая шкатулка существует на самом деле. Не менее реальны и украшения, в ней содержащиеся.
— А при чем тут я?
— Я хочу, чтобы вы поехали туда, на Урал — у вас ведь там родственники? — и нашли мне эту шкатулку.
— У вас с головой все нормально?
— А как вы думаете? — он открывает кейс, достает оттуда пистолет и небрежно сует его в карман:
— Это так… Вот.
Подвигает ей распахнутый кейс с деньгами:
— Аванс.
— Хорошо, вы не сумасшедший. У сумасшедших таких денег не бывает. Но вы все–таки явно неадекватно воспринимаете реальность. Почему я? Я не авантюристка, я художник…
— Ох, Настя, не говорите умных слов! Почему вы? Потому что вы не привлечете к себе лишнего внимания, приедете как будто в гости. Кроме того, вы смыслите в камнях, вас не так–то легко обмануть. Я вас тоже обманывать не стану: дело рискованное, шансы малы. Но аванс в любом случае останется при вас. Так как?
— А что я мужу скажу?
— Что хотите. Что едете за материалом для работы. Мол, то, что здесь продается, вас не устраивает. Маму, опять же, повидать захотелось.
— А если я откажусь?
— Твою мать! Голливуд какой–то! Да с чего вам отказываться. когда я вам кучу денег предлагаю?! И потом, Настя…
Незнакомец перегибается через стол, берет руки Насти в свои и говорит, глядя ей прямо в глаза:
— Я все про вас знаю. Настя Демидова, модный художник… в определенных кругах.
Настя делает попытку вырвать руки. Незнакомец не обращает на это внимания:
— Начинали вы неплохо, не спорю. Пока работали для себя. Ящерки, кузнечики… А все эти сгорбленные бабульки, старатели в лаптях… Смешно же — авторская выставка Насти Демидовой, а под работами даты не проставлены, даже в каталоге. И что дальше? Еще две–три выставки, а потом из чего собирать? Одно утешение — любимый человек всегда рядом…
— Да пошел ты!.. — Настя все–таки вырывает руки.
— Ну, вот мы и на ты перешли, — смеется незнакомец.
* * *
Смутно видно комнату. Что–то желтое и черное. Громко играет трип–хоп, вроде «Портисхэд».
Грохот. Очень отчетливо, крупно разлетаются каменные, блестящие осколки.
Вслед за ними обретают очертания и черные пятна — это Настя.
Она сидит на полу, она пьяна и плачет.
— Еще сто баксов, — комментирует мужской голос.
— Give me a reason to be a woman, — несется из динамиков. Да, это «Портисхэд».
— Лешенька! А это сколько, Лешенька? — смеется Настя. Еще одна поделка летит в стену и разбивается вдребезги. Это мастерская. Стоят станки. Много шкафчиков, полок. Все заставлено фигурками, вырезанными из камня.
— Ну, что случилось, золотце? — он садится рядом, пытается ее обнять. Настя уворачивается.
— Тебе Машенька привет передавала. Поцелуй, говорит, за меня… — Настя смеется.
— Give me a reason to love you…
— Так, и что? — суровеет Леша.
— Ваши дела, — она швыряет в стену очередную «горбатую бабульку».
— Прекращай! — вопит он.
— Тут где–то была эта… — Настя медленно поднимается с пола, — Медной горы хозяйка…
— Настя, не смей! Патрик за ней завтра должен прийти…
Хозяйка находится. Она в кокошнике, улыбается, с полметра величиной.
— Да что ты! Патрик! А Патрик не считает, что это… вот это… — Настя сдерживается, чтобы не разрыдаться, — позорное дерьмо? Претенциозное, вонючее, окаменевшее дерьмо! Мезозойское!
— Поставь на место! — хватает ее за руки.
— В чем дело, Лешенька? Не на что будет в «Национале» с девочкой отдохнуть?
Он выпрямляется. Несколько картинно, несколько медленнее, чем нужно. Идет к двери. Надевает плащ.
— Леша!
Хлопает дверь.
— Give me a reason to be a woman…
— Д-дура! — кричит Настя. Непонятно, кому — солистке «Портисхэд», себе или Хозяйке.
* * *
— Ну что, Данила–мастер, не выходит твой каменный цветок?
Тот, к кому обращаются, пристально что–то изучает, склонившись. Видно небритый подбородок. Нехорошая, бледная кожа — очень тонкая, кажется. С зеленоватым отливом. Отворачивается, встает. Со спины — сильный, высокий парень, коротко стриженный. А выходит он в коридор — из туалета. Вытирает руки. В туалете, видимо, ремонт — лежат плитки кафеля, скособочился новенький голубой унитаз.
— Там трубы не понять какие, хозяин. Не то ржавые, не то вообще деревянные. Подцеплю тебе горшок, а он наутро прохудится — тебе это надо?
— Да не обижайся, я ж шутя–любя…
— Ты не обижайся…
* * *
Екатеринбург. Железнодорожный вокзал. Подземный переход — грязный туннель. В грязном туннеле — грязные люди. Идущие навстречу и на обгон, волочащие с трудом кто сумки, кто — ноги. Крепкие мужики в кожаных куртках, потряхивающие ключами на пальцах: «Такси берем?» Цыганки: «Молодая, спросить можно тебя?»
Настя идет как сквозь строй, все расплывается перед глазами, остается только слепящий желтый свет. Какой–то частник понастойчивей тормозит ее у самого выхода на привокзальную площадь, сквозь шум долетает голос Насти: «Сколько?» Частник: «До Медянки — двести.» — «Да я сюда дешевле добралась!» «Так правильно, вход рубль, выход — два…»
— Настасья Егоровна!
Голос звучит молодо, сильно, властно. Тот же голос, что над нашим Данилой подшучивал. Удивленная, она оборачивается и видит стоящего рядом с темно–синим «Саабом» незнакомого ей мужчину. Он в белой майке, светящейся под фонарем, рыжей куртке и бледно–голубых джинсах. Дверь машины распахнута, хозяин сдержанно и чуть насмешливо улыбается.
Настя подходит к нему, смотрит вопросительно.
— Полоз, Олег Викторович, — представляется он. — Меня попросили вас встретить, время поскольку позднее, а вы девушка видная.
— Должно быть, меня описали детально, — усмехается Настя.
— Чай, не в прошлом веке живем. Фотографии на что?
— А откуда они у вас…
— Ну, а факсы для чего? Право, Настасья Егоровна, вы как коренная москвичка — смутно подозреваете, что по всей остальной России одни сельпо стоят да медведи бродят. Мы едем?
— Едем…
— Едем! В далекие края…
* * *
— Надо же, как здесь красиво стало… — говорит Настя, глядя из машины на ночной Екатеринбург. На улицах, несмотря на поздний час, много народу, горят–переливаются ярко освещенные «остановочные павильоны». Полоз хмыкает.
— Давно в последний раз были в Екатеринбурге?
— В девяносто втором.
— Давненько…
— Здесь тогда стреляли, кажется…
— Здесь и сейчас иногда постреливают. Но реже, конечно.
— А вы не из тех, кто стреляет?
— Я? Нет, я немножко из другой оперы. А почему вы спрашиваете?
— Да друг ваш московский с пистолетом не расстается.
— Серьезно? Ну, это он так, для отвода глаз. Ему вообще–то пистолет ни к чему.
— Кулаками справляется?
— С кем?.. Давайте, я вам лучше музычку какую–нибудь поставлю, хотите подремать — кресло вот здесь опускается…
Скользнув рукой по настиной коленке, Полоз предлагает чуть тише:
— А хотите, в городе переночуем, а в Медянское с утреца махнем…
— Нет, спасибо, — мотает головой Настя, — лучше уж я действительно подремлю… под музычку…
— Ну, как хотите, — Полоз делает неуловимое движение другой рукой, и салон заливает музыка — медленная, тягучая, депрессивная Патти Смит. Настя довольно улыбается, прикрыв глаза, и из–под опущенных век, когда все расплывается и лучится, видит как будто, что спутник ее — он курит, и дым вьется от сигареты, — сам будто вьется вслед за сигаретным дымом, рыжее мешается с белым и голубым, — как будто он выскользнет сейчас туда, наружу, в ночной город… Настя вскрикивает и выпрямляется. Она смотрится очень неловко с прямой спиной в откинутом кресле, как напуганная девочка — очень неловко и очень желанно, — Полоз участливо заглядывает ей в глаза:
— Кошмарики насели?
— Да нет… — она трет глаза руками. — С глазами что–то… просто устала…
— Ну, спи, спи, — он нежно, ненастойчиво треплет ее по коленке, и она уже без опаски, как зачарованная, откидывается на спинку кресла, — о делах завтра поговорим.
* * *
Насте снится красивая темноволосая женщина, и она не может вспомнить, где видела ее раньше. Женщина высока и стройна, на ней старомодное платье чуть ли не прошлого века, изукрашенное золотом, на шее, груди и руках — дорогие украшения, все это сверкает болезненным, режущим блеском. Рядом суетится… Алексей, он пытается что–то на нее надеть — кажется, кокошник, — но не может до нее допрыгнуть, он ниже ее ростом, настолько ниже, что это смешно… она хохочет… что–то злое появляется в ее лице, злое и торжествующее… Алексей пропадает, вокруг неведомой красавицы теперь вьется Полоз, обвивает ее полосами бумаги, измазанной ее, Настиными, черно–белыми фотографиями, и приговаривает: «А факсы для чего?»
И еще кто–то есть там, его не видно до поры, он будто в облаке пыли или муки, вдруг его из этого облака вышатывает — абсолютно незнакомый Насте парень. Так и шатается на месте, будто трясется или содрогается, или — вьется, как дым, и лицо у него — очень измученного, смертельно больного человека. Он тянет руки к женщине — но теперь пропадает и она, он остается один и будто идет на Настю, разбросав руки, весь в пыли, и за спиной у него чей–то знакомый, но до неузнаваемости грубый, тяжелый и низкий голос рокочет с угрозой:
— Ну что, Данила–мастер, не выходит твой каменный цветок?!
— Почему меня там не было? — спрашивает Настя. Она еще не понимает, что проснулась.
— Где? — удивляется Полоз. Но Насте спросонья кажется, что он прекрасно знает — где, просто издевается над ней, и она почти кричит:
— Почему меня там не было?
Она оглядывается. Автомобиль стоит на темной улице. Свет горит в окне избы, фары освещают ворота.
— Приехали, Настасья Егоровна, — мягко говорит Полоз. — Я, пожалуй, к вам заходить не буду…
Настя ошеломленно и в то же время согласно трясет головой, вылезает из машины, берет протянутую ей Полозом сумку — причем смотрит на него так потрясенно, что Полоз не выдерживает:
— Ну что, Настенька, что? — обнимает ее, заглядывает в глаза.
— Нет–нет… уже… все прошло… Странная у тебя музыка… Простите, Олег Викторович — у вас…
— Да уж давай на ты, Настенька…
— Да нет… — покачиваясь, словно пьяная, она идет к дому, оглядываясь. Он стоит, сливаясь с машиной, и над ним светлеет небо. Затем он садится в машину и уезжает.
* * *
— Худая! Зеленая! Как отец был, такая же! Тридцать два тебе, а ровно дохлая!
— Мам, ну хватит уже причитать! Какая есть…
Настя сидит за круглым и шатким деревянным столом, покрытым красной клеенкой. Все вокруг убого — покатый деревянный пол, сбившийся драный половик, бледно–желтые стены, нечистые занавески на маленьком, выходящем в огород, окне. Насте тоскливо, она горбится над тарелкой с пухлой стопкой домашних блинов. На других тарелках — соленые огурчики, шпроты из жестяной банки с оскалившимися краями, в которой Настя и ее мать тушат окурки. Конечно, водка. Покупали специально к ее приезду. Сами хозяева пьют самогон. Из литровой банки наливают в чашки с обломанными ручками. Настя к водке почти не притронулась — понюхала и отодвинула рюмку, единственную в доме.
Дверь, скрежеща, открывается, в избу вваливается настин отчим. Кашляет, сморкается, садится за стол. Берет банку, косится на жену и наливает себе полчашки.
— Дядь Юра, налей мне тоже, — просит Настя.
— Чё, не забирает казенная–то? — улыбается он. Зубов у дяди Юры вдвое меньше обычного, да из тех половина — железные.
— Угу, — кивает Настя. Мать, поджав губы, сливает водку из рюмки в бутылку, закрывает, прячет в холодильник. Исподлобья смотрит на мужа, спрашивает:
— Как там? Ничего?
— Нормально, — шмыгая и откашливаясь, говорит он и тянется вилкой к огурцам, — нормально уже… Это кто тебя подвозил–то, Настюша? — интересуется он как бы между прочим.
— Какой–то Полоз, — равнодушно говорит Настя. Она тоже хрустит огурцом, и между ними как будто возникает взаимопонимание — чего у нее никогда не было с матерью.
— Что за Полоз? — мать морщит лоб, морщины багровеют.
— Змей такой, — усмехается дядя Юра. — Типа удав.
— Умные все больно стали, — обижается мать. Хлопочет над столом, переставляет зачем–то тарелки.
— Смотри, доча, — наставительно говорит дядя Юра, поднимая чашку, — высоко летаешь! Высоко! — показывает рукой, как высоко она, по его мнению, летает, и как это опасно — и расплескивает самогон.
— Ну, ты–то уж налетался! — довольно подхватывает мать. — Приземляться пора!
— А чё! — обижается сконфузившийся было дядя Юра (Настя даже развеселилась).
— А то! Я тебя сто лет назад спросила, как баня!
— Я тебе сто лет назад ответил — нормально! Нормально!
— Не ори. Иди, дочка, попарься с дороги.
Настя нехотя поднимается и идет к двери.
— Иди, доча, иди, — провожает ее дядя Юра, — потом с тобой дерябнем еще, после баньки–то…
— Со мной будто нельзя дерябнуть… — примирительно говорит мать, присаживаясь за стол.
— А, с тобой… без толку… Настюша хоть художница, а ты… дурочка фабричная…
— Дак что за Полоз? — наседает мать, едва дверь за Настей закрывается. — Хохол, что ли?
— Какой хохол! Совсем ты у меня это… от жизни отбилась… — он что–то заметно сникает.
— Ну, а еврей, что ли? Полоз, дак! А-а… — мать досадливо машет рукой. Дядя Юра спит уже, прямо за столом.
* * *
В баньке Настю, распаренную уже, розовую, вдруг пробирает холод, покрывает гусиная кожа — она недоумевает, хватает себя за плечи, оглядывается — она, на счастье, не видит, как из–за приотворенной печной дверцы, из огня во тьму шмыгает ящерка…
* * *
Настя стоит в дверях и смотрит, как у стола хлопочет высокая сухая старуха, не видящая ее в упор. Изба не в пример материнской богата, да это и избой назвать трудно — вилла, особняк. Много комнат, высокие потолки, в ближней виднеется белая с золотым мебель, хромом сверкает аппаратура, телевизор — косая сажень в плечах… Настя наконец решается, делает шаг вперед:
— Здравствуйте, Катерина Степановна! Как живете?
Старуха разворачивается, словно солдат на плацу:
— Так и живем: сами в гости не ходим и к себе не зовем!
— Да ведь это я, Катерина Степановна…
— А это — я, так и что с того?
Настя, шагнувшая было вперед, пятится, берется за ручку двери… В комнате слышно шевеление, оттуда тихо, в толстых белых носках, выходит крепкий старик — ниже старухи на голову. Что–то прячет за спиной.
— На–астя! — говорит он как бы радостно, — А что ж у нас, и ворота не заперты?..
— Петровна меня впустила, Никита Прокопьич, — оправдывается Настя, — бежала от вас, будто привидение увидела, дверь захлопнуть позабыла…
Старик с веселым изумлением, вскинув мохнатые брови, смотрит на старуху. Та поясняет:
— Шляется, шляется Петровна–то, будто от простой поры, я уж ей напомнила, что дома дети не кормлены…
— Ага, — говорит старик, удовлетворенный объяснением, — Ну. проходи, Настасья Егоровна, да на старуху не обижайся, трудно тебя признать. Да и времена–то нынче, — говорит с наслаждением, — раз–бой–ныя!
И пропускает ее вперед себя в комнату. Сзади, за поясом джинсов (а дедушка в джинсах — и, видать, фирменных) у него торчит рукоятка пистолета, так он ее сверху свитером прикрывает…
— Не сюда, Настасья Егоровна, не сюда, — показывает дорогу, — ко мне в кабинет пожалуйте… Я теперь кабинетный… деятель…
* * *
Уральский лес, пустой и мертвый. Горы, словно городские развалины. Заброшенная шахта. Битые бутылки у входа в забой, рваные газеты. Шевеление на поверхности.
Буквально из–под земли возникает фигура мужчины. Он идет, пошатываясь. Лицо пыльное, в пыли — дорожки слёз. Вполне безумное лицо. Это Данила, старый знакомый. Он шепчет, будто разговаривает сам с собой. В чем–то себя убеждает. Выходит на край скалы и долго смотрит вниз, на поселок. Покачивается на краю. Из–под ног его осыпаются мелкие камушки.
* * *
— И в этом он вам не соврал, Настасья Егоровна, — сурово говорит Никита Прокопьич, прямо сидящий в мягком кожаном кресле. Настя, сгорбившись, сидит на тахте, руки висят между расставленных коленей. Не выдерживает, срывается:
— Никита Прокопьич, да что ж вы все меня как неродную — Настасья Егоровна да Настасья Егоровна! Столько лет меня знаешь, мог бы хотя бы ты Настей звать… Настенькой…
Делает вид, что плачет, но быстро смолкает под взглядом старика.
— Так вот я и говорю, Настя, — продолжает он. — Была ты Настя, Настя Демидова, моя ученица, а теперь ты Настасья Егоровна, и выучил я тебя не тому! Не тому! Но это дело твое. Что за свою тебя здесь не признают — так и не надейся, никому ты здесь не своя. Что уехала в Москву, в ней живешь и не пропала — это тебе не в укор, а вернулась зря. Каждому же не объяснишь, что это не блажь такая на тебя нашла — а блаженных–то не любят у нас…
Ты слушай, слушай, не отворачивайся! Тебе того мать родная не скажет, что я скажу. Так вот. Начинала ты, это он тебе правду сказал, хорошо. Вроде бы не умела с камнем обращаться — будто сослепу работала… Никогда я не понимал, как это у тебя получается — ящерка вроде бы неправильно сделана, все переломано да размазано, а поставишь в трех шагах — и как живая, зараза, сидит! Сейчас в траву юркнет! Постой, ты же мне объясняла, как это у тебя выходит…
— Слеза накатывала… — сквозь слезы улыбается Настя. — Так и резала, сквозь слезу.