Литература - это послание (интервью) - Полянская Ирина Николаевна 2 стр.


-- Е.Ч. Итак, все пришло на круги своя... Вы учитесь литературе, посещаете семинары, входите в литературную среду. До романа, который принес вам известность, вы писали рассказы и повести, обратившие на себя внимание знатоков тонкой инструментовкой письма, лиризмом...

-- И.П. В "большой", журнальной литературе я дебютировала с легкой руки Елены Невзглядовой в журнале "Аврора" в 82-м году рассказом "Как провожают пароходы...". В 83-м году в издательстве "Молодая гвардия" у меня уже лежала одобренная к изданию первая книжка повестей и рассказов "Предлагаемые обстоятельства", которую там промариновали шесть лет. В это время, пока я, лия слезы, обивала пороги издательства, в разных местах вышли три книги женщин-прозаиков, с которыми я дебютировала почти одновременно, -- Татьяны Толстой, Тани Набатниковой и рижанки Марины Костенецкой. И -- о, ужас! --все эти три писательницы, не сговариваясь, дали своим книжкам одно и то же заглавие: "На золотом крыльце сидели...". Помню, как эта синхронность меня тогда поразила и даже напугала... Я поняла, сколь много опасностей подкарауливает неопытного автора. Я критически перечитала свою рукопись и постаралась ее пересоставить, чтоб как можно дальше уйти от кукольно-елочной эстетики и инфантилизма, почти неизбежного для первой книги молодого автора.

-- Е.Ч. Из чего у вас рождается замысел сочинения? Расскажите о вашем рабочем методе...

-- И.П. Для того чтобы подвигнуть себя на написание текста, мне нужен толчок из реальной жизни. Для меня это очень важно -- ну вот как в случае со слепыми на крыше... Бывает и по-другому -- на помощь приходит литературное впечатление, выуженная из художественного или документального текста выразительная деталь, подробность... Так, например, родился мой новомирский рассказ "Тихая комната", первотолчком к написанию которого послужило вполне конкретное письмо Варлама Шаламова, опубликованное несколько лет назад в "Знамени". Шаламов там описывает свою комнату, полученную после долгих лет заключения, мытарств по провинциальным городкам и возвращения в Москву, --первую комнату в своей жизни... Это письмо выделяется особым тоном умиротворенного покоя и даже угадываемого счастья. Шаламов пишет, как он ее обустраивает и как она ему нравится, -- в особенности же нравится тем, что это т и х а я комната, очень т и х а я, вполне подходящая для его писательской работы... Само это слово -- т и х а я -- проходит эхом через письмо не раз и не два, но к концу письма мы вдруг понимаем (из его оговорки), что писатель глух, что его слух после перенесенных в заключении болезней и побоев постепенно гаснет и он уже не в состоянии отличить тихую комнату от не тихой... А в самом конце письма мы узнаем, что комната вовсе не была тихой: дом стоял у Хорошевского шоссе, по которому с грохотом и воем мчались машины. Но ему, бедному, уж так хотелось уюта -- не хуже, чем у других... Я нашла и опросила нескольких людей, близко знавших Шаламова, и в результате этих изысканий собрала кое-какой материал. В итоге родился рассказ об этой комнате, построенный на свидетельствах очевидцев, воссоздающий бытовые подробности и детали жизни этого писателя, нигде в рассказе прямо не называемого... Дом этот, к сожалению, давно снесен, так что мой рассказ можно посчитать за виртуальный музей этой комнаты Шаламова, с которым я, по праву своего лагерного происхождения, чувствую особое родство. Последние годы Шаламов страдал обострениями вынесенной с каторги болезни Меньера, приводящей к внезапным припадкам и потере сознания, и поэтому всегда носил в нагрудном кармашке записку, адресованную к случайным прохожим, -- что следует делать в таком случае: "Помочь лечь... голову обливать холодной водой... вынести на свежий воздух из душного помещения... Не усаживать и не поднимать голову. Вызвать "скорую помощь". Горькая ирония судьбы заключалась в том, что этот, может быть, самый бескомпромиссный и несгибаемый человек в русской литературе, не признающий над собою ничьей власти, мог легко впасть в зависимость от первого встречного... Мне удалось в ЦГАЛИ в фонде Шаламова сделать ксерокопию с этой потертой от долгого ношения справки и вставить этот поразительный документ в свой рассказ.

-- Е.Ч. Ваш первый роман композиционно очень изощренно построен: сцены из семейной жизни, из детства и юности главной героини переплетаются со сценами времен ее учебы в музучилище, где основное внимание уделяется истории дружбы со слепыми музыкантами... Возникающий стереоэффект присутствия в романном времени достигается свободным монтажом эпизодов, их "надвременной" подсветкой, идущей уже скорее из нашего далека, музыкальностью и пластикой сцен, связанных редким единством авторской интонации, верностью раз и навсегда взятой ноте... Недаром критики уже сравнивают структуру вашего романа с восходящей спиралью ДНК, где все взаимосвязано и все дополняет друг друга.

-- И.П. Структура романа связана с тем, что он писался слоями. Сначала возник эпизод со слепыми на крыше... Потом он разросся до повести, к ней приплелись какие-то семейные мотивы, -- а как только стронулась эта громоздкая махина семейной памяти, завязанной на прошлое отца-матери и лагерь, я поняла, что или погибну, погребенная всем этим, или найду живую нить, которая выведет меня из лабиринта... Этой нитью оказалась музыка. Роман я писала, как хозяйки шьют лоскутное одеяло: руководствуясь чувством женского чутья и импровизации, сшивала один метафорический кусок с другим, изготовленный методом бесконечного вскрытия вещи в самой себе. Я называю этот метод дешифровкой на уровне фрагмента. Поскольку я лирик и прозу пишу лирическую, для меня важны все эти выходы на метафору, которая в моем представлении связана с музыкой. С неким интонационным обертоном, определяющим все. Так что писателю пришел на помощь музыкант, который во мне еще, надеюсь, не умер, мой слух и мое музыкальное мышление помогли справиться с композицией и организовать прозаический материал. Кроме того, мне всегда очень хотелось написать о музыке. Ведь в поэзии музыкальность возможна -- аллитерации там, ассонансы, не говоря о рифме, -- почему же нельзя вплести ее в прозаическую ткань... Музыки в мире гораздо больше, чем живописи и литературы. Можно даже сказать, что все окружающее нас -- музыка. Особенно с появлением атональной музыки, она -- царица всех сфер. Но почему-то жанр такого свободного ассоциативного лирико-драматического повествования трудней всего дается нашей критике. Иногда доходит до курьезов. Говоря о моем романе, например, критик Мария Ремизова даже объявила, что я написала "фонетическую симфонию". Но чего-то там "не дотянула". Это ж только представить себе эту "фонетическую симфонию", которую требует от меня критик... Лучше не представлять.

-- Е.Ч. Таким образом, главным героем вашего первого романа стала музыка. Второй же роман -- "Читающая вода" -- целиком и полностью посвящен стихии кино. Главная героиня пишет диссертацию по истории кино и вступает в сложные отношения с Мастером -- знаменитым кинорежиссером, когда-то поставившим гениальный фильм, уничтоженный по решению сталинской комиссии. Композиционно роман тоже как бы сложен из двух половин, взаимно дополняющих друг друга: одна из них -- роман-портрет об этом режиссере, знаменитом и вальяжном основоположнике кино, сумевшем дожить до наших дней (действие происходит в 70-х), заведомо синтетическом персонаже, современнике Эйзенштейна, Довженко, Дзиги Вертова. А вторая половина романа -- это культурологический пласт, посвященный истории кино и его творцам, рассказ об этом величайшем изобретении, связанном с историей ХХ века, запечатленном на его экране. Поражает размах задействованного в романе материала. Эссеистская часть захватывает едва ли не всю историю нашего кинематографа в его основных темах и проявлениях. История кино сливается с историей века, поскольку современная мифология ХХ века не смогла бы утвердиться без этого "важнейшего из искусств".

-- И.П. Здесь мне помогло мое актерское образование. Кино я, в отличие от театра, не люблю. Я бы не рискнула написать о театре, к которому отношусь очень трепетно, для этого я не настолько самонадеянна, а в кино все кажется таким явным, что меня в один прекрасный день вдруг потянуло написать эдакую кинофреску: попытаться на своей отдельно взятой кочке вскрыть социальную подоплеку этого феномена, выросшего на памяти одного поколения (в данном случае -- одного человека, моего героя) из стадии первобульона в самое технологичное и доминирующее искусство современной цивилизации.

В начале всех начал, как это у меня бывает, лежала одна история... Это история знакомства с прототипом главного героя романа -- действительно человеком чрезвычайно известным, оставившим свой след в истории кино, имени которого я не назову. Мне стоило больших трудов изменить его образ до полной неузнаваемости, хотя кройся не кройся, а от всех примет все равно не уйти. Поэтому кое-кто героя моего угадывает. Но я никогда не сознаюсь, потому что этот человек действительно перевоплотился в совершенно другого, компилятивного персонажа, так что за него я спокойна. Вначале наши отношения развивались примерно так, как описано в первых главах романа: он рассказывал, я добросовестно за ним записывала, но потом он и записывать запретил, когда беседы стало зашкаливать. Я просто слушала и поддакивала, иногда позволяя себе тот или иной вопрос, доказывающий, что я вполне в материале. В то время мне очень нравилась "идея рукопожатия", которую любил озвучивать Владимир Яковлевич Лакшин, как-то подсчитавший, что от него до Льва Толстого всего д в а рукопожатия -- через кого-то из близких писателя, с кем он успел познакомиться. Или даже о д н о?.. Рука-то, которую пожимали Толстой и Лакшин, была одна и та же... Короче говоря, пожимая всякий раз дряхлую, но еще полную сил длань моего героя, я вступала в прямой контакт со всем русским кино. Как прежде кавалеры прикладывались к ручкам дам, выстраиваясь в затылок друг к другу, так я прикладывалась к "великому немому", отмечая про себя значительность момента. Или, быть может, сам "немой" в этот момент выстраивался в затылок, чтоб пожать мне руку... В общем, мы только и занимались тем, что выстраивались в затылки друг другу. Он -- кино -- я. Кино -- я -- Он. Попутно я читала всю эту литературу по истории нашего кино и поражалась пустоте этих книг. То, что рассказывал мой Основоположник, было совсем о другом! О других людях!

-- Е.Ч. В роман включены короткие, в несколько страниц каждый, портреты-эссе, посвященные Довженко, Дзиге Вертову, Эйзенштейну, Вере Холодной и др., захватывающие читателя профессиональным блеском и абсолютным проникновением в предмет... Так о Довженко, умевшем "обращаться со смертью, как Рубенс с формой...", или, скажем, о "человеке с киноаппаратом" Дзиге Вертове еще никто не писал...

-- И.П. Я многое использовала из того, что он мне рассказывал. Плюс многое взяла из книг. Я не гналась за подробностями и деталями -- в отличие, скажем, от рассказа "Тихая комната", где это стремление доминировало, --меня интересовала история выживания недюжинного человека, одаренного талантом, в условиях подавления всего индивидуального, все эти извивы компромиссного мышления и приспосабливания к окружающему миру под гнетом обстоятельств, проявления стойкости и слабости, догмы и творческого порыва... Что камера делает с историей -- мне уже было более или менее ясно. А вот что она делает с пространством и временем? Ч т о остается на месте отснятых образов и ч е м именно заполняется э т а пустота?.. В общем, все эти завораживающие и пугающие вопросы второй половины ХХ века, до которых наконец доросла наиболее продвинутая и впечатлительная часть ценителей кинофотопродукции. Я поняла, что это очень одинокий человек, больше озабоченный приведением своего прошлого в правильный, по его разумению, порядок. И, в общем, я в нем разочаровалась. А когда отношения наши стали напоминать Шехерезаду -- в мужском ее варианте, -- я постаралась свернуть свою лавочку...

- Е.Ч. Вы сказали, что не любите кино. Но написанная вами книга свидетельствует об обратном. В ней столько страсти, сердечного отношения к предмету, добросовестного углубления в различные аспекты актерского искусства и даже кинопроизводства...

- И.П. Спасибо на добром слове. К кино я действительно отношусь чем дальше -- тем все хуже. Причины, в общем-то, понятны -- они на виду у всех. Редкий фильм я могу досмотреть до конца. Может быть, это связано с усталостью жанра, может быть, с нашей общей усталостью... Я люблю пересматривать старые, хорошо знакомые мне фильмы -- и то не целиком, а ради какого-нибудь фрагмента, удачно сыгранной сценки, кадра. Ведь я - бывшая актриса. В одном из интервью я уже рассказывала о своем небольшом каталоге этих "моих" кадров, к которым питаю свою особую, личную привязанность. Например, одна сцена из "Покаяния", где женщина стоит где-то на летней кухне, курит у окна с видом в сад, и идет закадровый текст, кажется, из Тициана Табидзе: "Вечер, весна, теней перекличка, с ветки на ветку прыгает птичка"... Мне всякий раз кажется, что я в этом саду жила -- или в нем жила моя мать, что-то из прошлого, которое напомнила поза этой женщины. Что-то меня в этой сцене волнует. Таких кадров у меня несколько -- их и не может быть много. Ради них я готова простить человечеству кино вообще, -- как сказал однажды в запале Саша Соколов, ругая современный кинематограф и делая исключение для Бергмана, который -- один! -- оправдывает для него несовершенство всего остального киномира...

- Е.Ч. Ваш роман "Прохождение тени" входил в Букеровский шорт-лист 1998 года. Ему отдавало свои симпатии абсолютное большинство критиков и читателей. Преимущество вашего романа было очевидно для всех, поэтому такой взрыв возмущения вызвало решение трех членов жюри - Зорина-младшего, Дубина-старшего и примкнувшей к ним славистки Катерины Кларк, проголосовавших за архивное произведение А.Морозова. Победил даже не роман весьма средний, стилизованный под записки катотоника в стадии ремиссии текст тридцатилетней давности, выдаваемый за последнее слово русской прозы,- в нарушение всех правил и канонов устава премии. Как стало позже известно, при голосовании решающим оказался голос американской славистки, капризно заявившей, как ей не нравится, что газеты навязывают им готовое решение роман Полянской, и призвавшей членов жюри поступить "неординарно" проголосовать за аутсайдера, чтоб "удивить всех". Таким образом, с нами сыграли в игру, известную в народе как "наперсток", где главное - обмануть ожидания публики. Что вы чувствовали в тот момент?..

- И.П. Как вы догадываетесь, мне не очень-то хочется ворошить все это. Да и не мое наверное это дело. У Морозова мне понравилась вторая его вещь, спустя год опубликованная "Знаменем". Скажу об одном впечатлении, вынесенном из тех дней: совершенно случайно услышала по радио выступление председателя жюри Андрея Зорина, в котором он характеризовал авторов нашей финальной шестерки. В нее вошло жизнеописание простой сибирской женщины А.Чистяковой, рассказывающей о своей нелегкой доле, пьянстве мужа, смертях детей... Господин Зорин сравнивал эти ее горестные сюжеты с... Хармсом. Самое поразительное, что это говорилось всерьез - с академическим апломбом, с большим уважением к собственному вкусу. Услышав такое, я поняла, что в этом "дискурсе" места для меня просто нет и все дальнейшее воспринимала вполне спокойно. Жалею только об одном - что поддалась на уговоры и пошла на церемонию. Делать этого, конечно, не следовало. Неприятно удивила возня, поднятая вокруг романа редакторатом одного литературного журнала.. Особенно поразило участие бывшего главреда, организовывавшего через подставных газетные рецензии (ведаю о чем говорю),- одного из тех писателей, чьи репутации вспухали на советских тиражах и советских гонорарах в обстановке эстетического вакуума, получивших от власти все но полагающих очевидно, что им не додано при жизни...

- Е.Ч. Герой произведения А.Морозова идеально укладывался в промежуток малый между Веничкой Ерофеевым и Передоновым, в который сегодня слишком многим хотелось бы загнать, как в гетто, русского литературного героя недотыкомку, советского дебила, золотушного алкоголика, зомбированного паупера, - и отразил на себе, как в зеркале, ориентировки некоей социальной группы, одолеваемой специфическими страхами, маниями, занятой серьезной работой по целенаправленному формированию литературных вкусов и представлений. Уже как бы принято за аксиому, что в этой стране не может быть ни поэзии, ни музыки, ни красоты - то есть всего того, чем так щедро одаривает читателей ваш роман, - литература, как и все прочее, здесь кончилась, и поэтому любое искреннее и живое, талантливое и открытое слово воспринимается неадекватно - то есть вообще не воспринимается: замалчивается, высмеивается, затирается, подвергается остракизму... Думаю, именно этим объясняется неприятие т а к о й прозы членами данной референтной группы критиков - людей насквозь ангажированных и не способных объективно судить о современной русской литературе. В своих послебукеровских заметках Андрей Зорин с нескрываемым удивлением и нервозностью описывает бурную реакцию некоторых его коллег на решение жюри, доходившую до прямых угроз в его адрес, и пытается подвести оправдательную базу под это решение, "нелепое и импульсивное", по мнению "Литгазеты", отказавшейся даже печатать на своих страницах портрет победителя... Оказывается, голос Зорину был. Он звал утешно. Голос принадлежал покойному переводчику и эссеисту А.Сергееву, незадолго до своей трагической гибели якобы благословившему Андрея Зорина на такой выбор. Да будь на месте А.Сергеева хоть сам Лев Толстой - за кого господин Зорин нас всех принимает?.. У нас что - нет своих глаз, сердца, вкуса, культуры? И мы уже не в состоянии отличить солнца от тени, агнцев от козлищ? Откуда вообще в нашей стране берутся столь причудливые почитатели Хармса, этого классика для самых маленьких с университетскими дипломами в кармане? Где они все учатся, какие книжки читают, чему учат своих иностранных студентов, до которых они как правило большие охотники?.. И каким образом попадают в президиумы и жюри престижных премий?

Сегодня нашему читателю навязываются представления, часто противоречащие не только цивилизационному коду русского человека, но и простому чувству брезгливости. В героях дня ходят Сорокины, Вик.Ерофеевы, Е.Поповы, Приговы... Альтернативщики ведут себя все активней - обживают телевидение, страницы "толстых" журналов, рвутся в истеблишмент. И это бы ничего, если б по мере социальной адаптации к ним приходила зрелость и чувство ответственности. К сожалению, этого не происходит: выросшие в подполье писатели так и остаются в большинстве случаев маргинальными или полумаргинальными. Зато теперь эта жизнерадостная шпана ползает по западным университетам, претендуя на мейнстрим в литературе, обтяпывает свои дела, собирает большие аудитории, создавая превратное впечатление о нашей стране у тех, кто еще не потерял к нам интерес. И сбитые с толку зарубежные критики-слависты, как в случае с вами, часто выступают на их стороне...

- И.П. Не думаю, что в моем случае все обстоит так фатально, как вы говорите. Члены жюри - тоже люди, каждого из которых можно понять и конкретно объяснить. Хотя бы для себя, хотя бы ради своих читателей, о которых тоже надо думать, потому что их у нас, как выяснилось в последние годы, осталось не так уж много. Они болеют за тебя, звонят, пишут письма и тоже ищут объяснения вещам странным, которыми так полна наша сегодняшняя жизнь... Если с профессором Йельского университета Катериной Кларк все более или менее ясно - ну нормальная тварная бабья ревность, которую я, театральный человек, привыкла чувствовать кожей, если с Зориным тоже все более или менее понятно - ну занесло "аэропортовского" гогочку в председатели, ну бывает, надо же поинтересничать, "поусложнять" очевидное, то Борис Дубин был для меня загадкой... Ознакомившись поближе с его работами, я поняла, что это такой переводчик-минималист со всех языков, ни в чем крупном не замеченный но всегда успевающий к раздаче маленьких слонов, и что собственно художественных переводов у него немного, основной корпус окололитературная эссеистика, предисловия, комментарии, социология, человеку просто не интересна художественность сама по себе, он полагает себя выше этого "договора" и ищет во всем, как модно теперь выражаться, с т р у к т у р ы, а также стратегии, риторики, семантики, контексты. Эссенции. Дистилляты. Мне слишком хорошо известно, к сожалению, отношение многих "носителей языков" круга "Иностранки" к культурке-литературке страны обитания, в которой угораздило родиться с таким умом и таким талантом... Так что и этот критик оказался фигурой случайной и малоадекватной. Член жюри Михаил Кураев подарил мне визитку с автографом: "Я сначала охрип, потом голосовал за вас..." Мнение автора любимого мною "Капитана Дикштейна" значит для меня гораздо больше, чем мнения всех вместе взятых литературоведов и социологов... В идеале институт премии призван устранять культурную атонию и структурировать литпроцесс. Но это в идеале - действительность вовсе не обязана во всем идеалу потакать, на то она и действительность. Тем и интересна.

Назад Дальше