— Что, без меня не справитесь, божьи воины?
И ангел луны безнадежно качает головой:
— Нет…
Мать обмана искоса поглядывает на Катю, явно что-то просчитывая, на что-то решаясь.
— Придется тебе познакомиться с дочкой поближе, — наконец произносит Наама. Она опять похожа на бабушку многочисленного и не самого благополучного семейства — только не на взволнованную старушку, бегающую с компрессами и куриным бульоном вокруг недужных, а на утомленного жизнью матриарха. И делиться опытом с молодым поколением матриарху совсем неохота. — Сейчас я заставлю ее кое-что вспомнить. Первую жертву, которую девчонке подсунули богини. А ты, Саграда, посмотришь, как все прошло…
* * *Денница-младшая с детства ненавидит мгновение, когда на лице собеседника проступает вначале недоумение, потом обида, а после — упрямство пополам с хитростью, и вот уже подменыш, оказавшийся на месте приятного собеседника, пытается добиться согласия юной воспитанницы старых богинь. Все эти герои, полубоги, хитрецы, норовящие потягаться славою с Локи и Одиссеем — знают ли они, чем рискуют, когда врут прямо в глаза маленькой ведьме?
Фессалийские колдуньи[18] писали пророчества кровью по зеркалу. Чья это кровь была, а, чужеземец? Кто теперь вспомнит… Ты хочешь знать будущее? Хочешь или нет? Отвечай, не отводи взгляд! Ты принес мне сладости и игрушки, хитрец, надеясь, что девчоночье сердце дрогнет при виде твоей улыбки и горки тянучек? А знаешь, при виде чего оно действительно дрогнет?
Катерина замирает, глядя в бликующие, точно расплавленное олово, глаза своей дочери. А те все надвигаются и надвигаются, закрывая собою небо, словно тучи, освещенные высоким солнцем. Словно орбитальное зеркало, расправляющее лепестки. И вот перед Катей и правда зеркало, нет, зеркальный коридор, тянущийся вдаль насколько хватает взгляда и теряющийся в тумане, сером, бархатном. Катерина не может оторвать глаз от клубов тумана, боится вздохнуть, боится моргнуть, чтобы не упустить ни единого видения, скользящего по серым туманным занавесям, ей хочется смотреть на них и смотреть. Саграда тянется всем телом туда, вглубь тоннеля, сияющего, будто глаза ее дочери — и получает сокрушительную пощечину, от которой голова ее, кажется, сорвется с шеи и улетит в угол спальни.
Зеркальный коридор схлопывается, но недостаточно быстро, чтобы Катерина вскользь не ощутила чувства нефилимов, в которых соединились человеческая жадность и ангельская властность. И легкого касания довольно, чтобы Катя вспомнила: однажды и ей показалось, что она исполинша. Нефилим.
Тогда Катино самоощущение точно наизнанку вывернуло: вдруг исчезла Катеринина всегдашняя незаметность, гарантия безопасности и самое большое унижение в жизни, сменившись величием, которого не существовало, попросту не могло существовать в реальности. Наверняка ни монархи, ни президенты, ни патриархи не испытывали такого. Когда земля проваливается под твоими ногами, не вынеся тяжести. Когда с вышины твоего роста не видать разницы между юнцом и стариком, мудрецом и идиотом, развратником и девственником, мужчиной и женщиной. Когда прошлое, настоящее и будущее сливаются в единую тусклую вспышку. Когда люди готовы тебя слушать. Слушать и слушаться.
Да только тебе все равно уже. Ты ничего не хочешь от них. Разве что иногда протягиваешь руку и на ощупь выбираешь того, кому придется вынести величайшую милость и величайшую беду, что может выпасть на долю человека — любовь бога. Или не вынести.
И неважно, какими пороками и добродетелями отмечен твой избранник. Разве можно быть достойным божьей любви, если ты всего лишь человек? Смешно.
Ты, главное, продержись подольше, смертный. Цепляйся за свою короткую жизнь, за земную твердь, за привычное бытие, за вешки знакомых ощущений. Не смотри вниз, в воронку без дна, в око урагана, надейся, что спасешься, надейся изо всех сил, вращаясь во вспененном вихре — по кругу, по кругу, по широкому туру адского танца.
Катерина, переводя дыхание, перебирает все, что удалось удержать в памяти, вынести контрабандой из зеркального тоннеля, созданного двумя исполинскими живыми зеркалами — ее дочерью от Люцифера и дочерью Кэт от Велиара. Очи нефилимов гибельные, глубже болота, хуже тумана — затянет, захлестнет и голоса подать не успеешь. А вдвоем, глаза в глаза, зрачок к зрачку, нефилимы открывают тропу в срединный мир, мир людей, всему, что от века обречено скитаться по нижним и вышним мирам, чему природой столько силы не дадено, чтобы ходить между людьми и менять их судьбу. А всё малышка Абигаэль, дочь Агриэля, и почти-уже-не-малышка Денница, дочь Денницы.
Как они дотянулись друг до друга через три столетия, через десятки жизней, через тысячи морских миль, через дымящийся мрак, через закругляющийся горизонт — Саграде неведомо. Только одно ей известно: время для нефилимов не имеет значения. Всего лишь пустое человеческое слово, у людей таких много. Дотянулись и навели тропу через туман безвременья, через гейсы[19] Самайна и коловороты Бельтейна, от которых матери Эби и Дэнни бежали без памяти, спасая свои слабые тела и души.
И теперь с наведенной тропы, из клубов тумана навстречу Кате вынырнула Макошь, хозяйка перехода из этого мира в мир иной, подательница жизни и смерти, матерь жребия, с лицом, укрытым мглистой маской. А Катя замерла, точно птица в руке безумного брухо, еще живая, но готовая к самому худшему: убьют ее? или напророчат такое, что страшнее смерти?
— До чего ж ты стала… хилая, — сетует Макошь, гладя Катину щеку, как будто Катерина старой богине сестрица, да еще и болящая. — Неужто ничего не помнишь? Так-таки ничего? Катя, Катенька… Ге-ка-та[20] моя… Вспоминай, девочка. Вспоминай. А как вспомнишь — свидимся. Прямо здесь. — И мать жребия растворяется в собственных отражениях, одарив Катю еще одним поглаживанием по щеке и вниз — по горлу, к ключичной ямке, где дыхание мкнет от ужаса.
Все, что Саграда успевает, это протестующе взвыть во тьму тоннеля:
— Нет! Нет! — И прочь, прочь, в мир живых, отродясь не возлагавший на нее никаких надежд.
Открыв глаза, Катерина запускает руки себе в волосы, мокрые от душного ужаса, чувствуя, как по шее течет, скользит каплями в ложбинку между грудей, ребра ходят ходуном.
— Макошь сказала… — задыхается она, — Макошь сказала, что я Геката. А Денница и Эби открыли ей тропу, всем им тропу открыли — старым богиням и Мурмур, всем, кто там был, на Самайне и Бельтейне, всем и всему… Мы опоздали.
— Люблю я людей, — глубокомысленно замечает Тайгерм, уткнувшись лицом в Катину макушку. — Как они легко приходят в отчаяние!
— Значит, тропы открывать юная Денница умеет, — кивает Уриил. — Надо бы узнать, что она еще умеет.
— А как? — теряется Катя. — Я боюсь ее расспрашивать. Вдруг она решит, что я ее обманываю и… рассердится?
Гнев исполинов — исполинский гнев, границ его не знает никто. Кто готов на себе проверить, на что способен взбешенный подросток, наделенный силой ангела и нечеловеческим темпераментом?
Люцифер переглядывается с Наамой: Саграда его, в сущности, послушнейшая девочка, мягкий воск в умелых руках.
— Есть способы. — Князь тьмы успокаивающе гладит мать своего последыша между лопаток, точно норовистую кобылу. — Старые способы, безошибочные… Человеческие.
* * *Ребекка-Мурмур прищуривает глаз, приподнимая бровь — совершенно так же, как ее отец, дьявол. Катерина что угодно поставить готова: это игра, умелая актерская игра. Ни в жизнь хитрая дьяволица не выдаст истинных чувств за карточным столом. Особенно играя против ангела луны, демона гнилья, матери обмана и своей маленькой подруги, которая одна опасней остальных, вместе взятых.
— Ухо потри, — небрежно замечает Дэнни.
— Что? — изумляется Мурмур.
— Ты в затруднении всегда ухо чешешь. Не это, правое, — хихикает Денница-младшая. — Нет уж, я пас, видать, тебе стрит-флэш[21] пришел! Слышали вы, неудачники? У нее стрит-флэш! Стрит-стрит-стрит-флэш-флэш-флэш! А у тебя только каре! У тебя вообще две двоечки. И джокера нет ни у кого, нет джокера.
Дэнни скашивает глаза, высовывает язык, попеременно доставая им до острого подбородка и до носа, прижимая пальцем вздернутый кончик.
— Сучка, — смачно роняет Уриил, швыряя карты на стол. — Чтоб я еще раз с тобой за карты сел! Плакала моя ставочка.
— Да что ты ставил-то! — бурчит Сабнак, тоже пасуя. — А я всерьез продулся.
— Ничего, мальчики, вдругорядь повезет, — утешает Наама расстроенных партнеров и со вздохом сбрасывает. — Фолд.[22] Ну, что у тебя там?
Мурмур, все с тем же прищуром собирает веер карт в стопку, кладет на сукно (и откуда у меня в доме стол с зеленым сукном? — успевает изумиться Катя) и резким движением ладони вскрывает идеально ровной аркой. Дэнни вскакивает со своего места, подбегает к Рибке и, обнимая ее сзади за шею, швыряет на стол свою руку,[23] безнадежно проигрышную. С зелени на остальных игроков насмешливо пялятся две пары и два кикера[24] на двоих. Наама издает совершенно кошачье шипение, Уриил старательно глотает все, что собирался сказать, Сабнак восхищенно присвистывает, а Мурмур берет Денницу-младшую за подбородок и нежно целует в искусанные, обветренные, совсем еще детские губы.
Как будто клеймо ставит. Мое. Мое. Сколько бы веков ни прошло — мое. Навечно.
Катерина в отчаянии оглядывается на Люцифера. Тот смотрит на свое старшее дитятко, приподняв бровь — и в зрачках его полыхает геенна огненная.
— С вами, девки, за карточный стол не садись, — бормочет Сабнак. — Так сквозь рубашку и смотрите.
— Не через рубашку, — посмеивается Ребекка сочным, ярким ртом, — через лоб.
Дэнни, польщенно улыбаясь, трется щекой о рибкино плечо. Мягкий воск в умелых руках, хорошая девочка, отродье сатаны. Катя с тоской узнает собственные черты среди свойств нефилима. Чувствует, как плывет от ужаса комната, рот раскрывается беззвучным криком: я думала, хоть ты не будешь дурой! Доверчивой, жадной до любви дурой. Ну почему, почему, почему мы так отзывчивы, так бесстыжи, так неразборчивы? Твоя мать под дьявола легла — казалось бы, куда уж хуже. Оказывает, есть куда. Что ты наделала, Денница? С кем связалась? Ведь это твоя… твой… черт, оно вообще сестра или брат?
— Сиблинг,[25] — так же беззвучно, одними губами отвечает на невысказанный вопрос Мурмур, придерживая затылок Денницы-младшей, уткнувши ее лицом в свое плечо. — Зови нас сиблингами.
Взгляд у него холодный, оценивающий. Мужской.
Повелитель нганга рассматривает Люцифера и Саграду так, словно они король и дама разных мастей, пришедшие ему на очередном круге покерной торговли — и теперь он решает, собирать ему королей или дам и какой картой пожертвовать.
Славная мы семейка, иронизирует про себя Катерина. Ее больше не хватает на ужас, возмущение и погружение в табу. Неоспоримые запреты кажутся хрупкими и нелепыми, словно древние гейсы — пить в селенье то, что там надоили, обходить свои земли посолонь или противосолонь, решать спор двух рабов… Дурацкие сложности, отравляющие жизнь, чтоб люди попусту не завидовали, а нечисть верно служила. В нашем семейном кодексе бесчестья нет места излишествам, усмехается Пута дель Дьябло. Выясняя, кто из нас кому родственник, да в каком колене, рехнуться ж можно.
— Сперва он развратил тебя, теперь его ублюдок растлил твою дочь. Как ты можешь это терпеть, почему не уйдешь от него? — слышит Саграда за своей спиной.
Боже и все ангелы твои! Зачем ты сотворил этого паладина-камикадзе?
Катя оборачивается к Андрею и натыкается на тот самый взгляд, который когда-то заставил ее стать невидимкой.
* * *— Ты еще маленькая, чтобы думать о таком!
Мать смотрит на нее с тревогой и неприязнью, будто Катерина не ее дочь, а больное блохастое животное, требующее слишком много заботы и принесшее слишком много грязи в дом, чтобы его можно было полюбить без оглядки. На мамином лице смирение и жалость, беспокойство и досада, а под всем этим теплым, родным — ужас и отвращение. Как черная жижа под травянистым ковром чарусы — болото, поверху заплывшее изумрудной зеленью.
Мама осторожна. И несчастна. Она хочет все исправить. Она хочет убить Катино несвоевременное желание несколькими неделями воздержания. Хорошо бы еще заронить в душу дочери что-нибудь приличествующее девочке из хорошей семьи. Мать у Кати добрая, заботливая женщина, но когда по ее не получается, она верещит, словно хищная птица, ходящая кругами в небе, голодная, терпеливая. Мать высматривает добычу — истинные пристрастия дочери, куски души, за которые девчонку можно поймать, закогтить и вытянуть на свет божий из жухлой травы, из пожелтелых страниц, из дурацких киношек, где она прячется, молясь об одном: стать бы невидимкой, сейчас и навечно, господи, господи.
— Почему ты не встречаешься с нормальными мальчиками? В твоем возрасте надо встречаться с мальчиками, а не книжки целый день читать!
Материнские нежность и деспотизм всё решат за нее. По маминому мнению, сейчас дочери нужней всего прыщавый кадыкастый дурак, чтоб сказать ему: положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень, на руку твою — и поверить: вот этот, одобренный мамой сопляк достоин любви и мольбы.
Катя вспоминает претендентов — достойных, на мамин взгляд, претендентов — на ее, Катино, исполнение Песни песней, и Катю тошнит. Она прикрывает глаза, стараясь не выдать себя вскипающими в глазах слезами. Будь Катерина смелой, злой и по-настоящему одинокой, она бы выдала как есть: прости, мама, прости, папа, я облажалась. Я больше не могу оставаться чистой, все вокруг видится мне не таким безупречным, как в далеком детстве, год назад или два. Я уже не верю вам и не верю в вас, мама и папа, и хочу избавиться от ваших ласковых, тяжелых рук на своих плечах, заменить их чужими. Пусть даже выдуманными. Выдуманные любовники — самые пылкие, самые верные, самые лучшие. Рядом с ними бледнеют реальные мужчины, парни и — черт бы их побрал! — эти ваши маль-чи-ки.
Неопытной Саграде не хочется причинять боль родителям. Она трусиха и лгунья, у нее нет сил протестовать в открытую, она еще надеется незаметно любить, незаметно желать, незаметно получать… Довольствоваться. Можно же радоваться жизни, не причиняя боль близким? Ведь можно же?
Катерина опускает глаза, разглядывая содержимое собственной тарелки. Аккуратно режет отбивную на кусочки, все меньше и меньше, совершая мелкие тихие движения. Главное — не привлекать к себе внимания. Стать прозрачной и неподвижной, точно крохотный рачок в опасных водах, слиться с окружающей средой, не выдавая себя ни цветом, ни движением.
Тринадцатилетняя девочка обещает себе не связываться с тем, кто лишит ее воли и здравомыслия. Она всегда будет помнить: нельзя хотеть кого-то сильнее, чем нуждаться в нем. Постыдно иметь желания, которые были бы сильнее страха. Страх должен побеждать, всегда побеждать. Победа страха полезна для юных умов. И для неюных. И не для умов. Полезно бояться одиночества, бояться отверженности, бояться осуждения. Полезно не проверять границ дозволенного, не дерзить, не огрызаться, когда старшие, свято блюдущие свое личное пространство, безжалостно кромсают твое, оставляя ровно столько, чтоб тебе стоять на одной ноге, пока не упадешь лицом вниз в грязь болотную.
Хочется распахнуться, вытянуться в струну, обрести широкие аистиные крылья и взмыть вверх, избавляясь от боли в сведенной, натруженной ноге. Хочется смотреть на мир с такой высоты, чтобы тот казался красивым и ярким, точно вышивка на дорогом покрывале, точно ворох канители под новогодней елкой. Чтобы не замечать мучительных, стыдных мелочей — и так, понемногу, ощутить себя богиней.
Вместо этого Саграда ощущает себя устрицей — и сворачивается внутрь, схлопывается, сжимается. Ее усилия так же бесполезны, как усилия устрицы: однажды ее раковину раскроют, прочтут дневник, высмеют нелепые в своей пылкости стишки, после чего предательская книжица улетит в хохочущую толпу. Чтобы каждая клетка многоглавой твари под названием «толпа» продемонстрировала свое умение презирать и насмехаться. А тот единственный, настоящий, кто почти вытеснил выдуманных, будет смотреть на Катю с истинно мужским страхом перед женским темпераментом, еще только разгорающимся в девчоночьей груди. Все они, настоящие, замирают перед женским эстрогеновым инферно, ищущим, кого бы собой осиять-опалить. И не в сладком ужасе предвкушения, а в самом обычном страхе, кое-как скрытом под наносной заботой: поверху цветы и ласки, понизу — гнилая вода и топкое дно.
В тот самый миг, как будущая Саграда поймет это, створки раковины сомкнутся крепко-крепко, кромка к кромке, ножом не открыть. Так и проживет Катерина следующую четверть века, стараясь пореже нарушать зыбкую красоту чарусы в душах родни. Не ходи по трясине страхов, не искушай судьбу.
И вот опять ты глядишь в лицо чужой боязни за личное пространство, за душевный комфорт, за веру в воздаяние по грехам. Кого твои псы загнали в болото на сей раз, Катя-Геката? Рыцаря и паладина, защитника и освободителя. Что ж, нечего было претендовать на роль избранного при Священной Шлюхе. У Саград не бывает избранных — лишь вассалы да слуги, той или иной степени нужности.
— Зачем ты ходишь за мной, Андрюша? — вздыхает Катерина.
Таким голосом только тяжело больного или умирающего геройской смертью спрашивать: ваша последняя воля, сэр?
— Я должен тебя спасти! — упрямо бычится Дрюня.
— От чего? — устало спрашивает Пута дель Дьябло. — От судьбы? От последнего шанса проявить себя? И куда ты меня спасешь, мой герой? К плите на кухню? В личный ад наподобие твоего собственного?
Катерине становится лень спасать Анджея, пока тот воображает, что спасает ее. От мысли, что пора предоставить бестолкового рыцаря его незавидной участи, Саграда чувствует облегчение. Изрядно, впрочем, отравленное стыдом. Катя привыкла отвечать за всё и за всех, вращающихся по ее орбите. Как же тяжело контролировать всё и всех, когда никто тебя не слушает, не слышит и не слушается! Но Катерина справлялась. Ей казалось, что такова ее судьба. Пока не выяснилось, что никакая это не судьба, а всего-навсего кандальная цепь — вроде той, что Велиар надел на ногу Кэт в каюте каперского судна.