Серебряный век. Портретная галерея культурных героев рубежа XIX–XX веков. Том 2. К-Р. - Павел Фокин 14 стр.


КУЗМИН Михаил Алексеевич

6(18).10.1872 – 1.3.1936

Поэт, прозаик, критик, драматург, композитор (музыка к драме А. Блока «Балаганчик» и к трагедии Ф. Грильпарцера «Праматерь»). Основатель петербургской группы «эмоционалистов». Публикации в журналах «Весы», «Аполлон», «Золотое руно» и др. Стихотворные сборники «Сети» (М., 1908), «Куранты любви» (М., 1910), «Глиняные голубки» (СПб., 1914), «Вожатый» (Пг., 1918), «Нездешние вечера» (Пг., 1921), «Параболы. Стихотворения. 1921–1922» (Пг.; Берлин, 1923), «Форель разбивает лед. Стихи 1925–1928» (Л., 1929). Роман «Крылья» (М., 1907), «Плавающие путешествующие» (Пг., 1915) и др. произведения.


«Мой вид. Небольшая выдающаяся борода, стриженные под скобку волосы, красные сапоги с серебряными подковами, парчовые рубашки, армяки из тонкого сукна в соединении с духами (от меня пахло как от плащаницы), румянами, подведенными глазами, обилие колец с камнями, мои „Александрийские песни“, музыка и вкусы – должны были производить ошарашивающее впечатление. Портрет Сомова – уже позднейший, компромиссный, обинтеллигенченный период. Тут же, при всей скурильности, я являлся каким-то задолго до Клюева эстетическим Распутиным» (М. Кузмин. Дневник 1934).

«Я люблю в искусстве вещи или неизгладимо жизненные, хотя бы и грубоватые, или аристократически уединенные…Склоняюсь к французам и итальянцам. Люблю и трезвость, и откровенную нагроможденность пышностей…С одной стороны, я люблю итальянских новеллистов, французские комедии XVII–XVIII вв., театр современников Шекспира, Пушкина и Лескова, с другой стороны – некоторых из нем[ецких] романтических прозаиков… Я люблю Рабле, Дон Кихота, 1001 ночь и сказки Perrault, но не люблю былин и поэм…Люблю Брюсова, частями Блока и некоторую прозу Сологуба. Люблю старую французскую и итальянскую музыку: Mozart’a, Bizet, Delibes’a и новейших французов (Debussy, Ravel, Ladmirault, Chausson)… Люблю звуки военного оркестра на воздухе.

Люблю балеты (традиционные), комедии и комические оперы (в широком смысле; оперетки – только старые). Люблю Свифта, комедии Конгрива и т. п., обожаю Апулея, Петрония и Лукиана, люблю Вольтера.

В живописи люблю старые миньятюры, Боттичелли, Бердслей, живопись XVIII в., прежде любил Клингера и Тома (но не Беклина и Штука), люблю Сомова и частью Бенуа… Люблю старые лубочные картины и портреты. Редко люблю пэйзажи.

Люблю кошек и павлинов.

Люблю жемчуг, гранаты, опалы и такие недрагоценные камни, как „бычий глаз“, „лунный камень“, „кошачий глаз“, люблю серебро и красную бронзу, янтарь. Люблю розы, мимозы, нарциссы и левкои, не люблю ландышей, фиялок и незабудок. Растения без цветов не люблю. Люблю спать под мехом без белья» (М. Кузмин. Письмо В. Руслову. 8–9 декабря 1907).


«Цветы любил: розы, жасмин, левкой. „Сухие“ – запахи. Любил: духи, пудру, – а не одеколон, мыло. – Цвет: розовый, желтый; теплые тона…Я думаю, его трагедия была в том, что влюблялся в мужчин, которые любят женщин, а если шли на отношения с ним, то из любви к его поэзии и из интереса к его дружбе. Свои „однокашники» (что ли?) ему не нравились, даже в прелестном облике.

Главное, что стало его горем, – это желание иметь семью, свой дом…

Был ли он добр? Думаю, что нет. Г[умилев] был прав: „Мишеньке – три года“. Тут и застенчивость, и неполноценность (в чем-то!), и неумение устраиваться самому. Но зла он не делал; просто больше ценил тех людей, которые были или вдохновительны в литературе, или любили его литературу, а не тех, которые сделали ему доброе» (О. Арбенина. О Кузмине).


Михаил Кузмин


«Когда видишь Кузмина в первый раз, то хочется спросить его: „Скажите откровенно, сколько вам лет?“, – но не решаешься, боясь получить в ответ: „Две тысячи“.

Без сомнения, он молод, и, рассуждая здраво, ему не может быть больше 30 лет, но в его наружности есть нечто столь древнее, что является мысль, не есть ли он одна из египетских мумий, которой каким-то колдовством возвращена жизнь и память. Только он не из мумий Древнего Египта. Такие лица встречаются часто на эль-файумских портретах, которые, будучи открыты очень недавно, возбудили такой интерес европейских ученых, дав впервые представление о характере физиономий Александрийской эпохи. У Кузмина такие же огромные черные глаза, такая же гладкая черная борода, резко обрамляющая бледное восковое лицо, такие же тонкие усы, струящиеся по верхней губе, не закрывая ее.

Он мал ростом, узкоплеч и гибок телом, как женщина.

У него прекрасный греческий профиль, тонко моделированный и смело вылепленный череп, лоб на одной линии с носом и глубокая, смелая выемка, отделяющая нос от верхней губы и переходящая в тонкую дугу уст.

…Но характер бесспорной античной подлинности лицу Кузмина дает особое нарушение пропорций, которое встречается только на греческих вазах: его глаз посажен очень глубоко и низко по отношению к переносице, как бы несколько сдвинут на щеку, если глядеть на него в профиль.

Его рот почти всегда несколько обнажает нижний ряд его зубов, и это дает лицу его тот характер ветхости, который так поражает в нем.

Несомненно, что он умер в Александрии молодым и красивым юношей и был весьма искусно набальзамирован» (М. Волошин. «Александрийские песни» Кузмина).

«Из каких эпох пришел к нам этот удивительный человек? Даже наружность его необычайна: маленькая фигурка, а лицо с огромными черными миндалевидными глазами напоминает фаюмские портреты из саркофагов мумий; также и образы русских икон приходили на память при виде этого аскетического лица с темной бородкой. Однако святым он совсем не хотел быть, ни казаться, да и все его обхождение было крайне просто, непритязательно. С беспримерной откровенностью и невинностью он время от времени читал друзьям… свои дневники без всяких сокращений, не стремясь ничего в своей жизни изобразить иначе, чем это было на самом деле. Страсти к друзьям он подчинялся как высшей силе и несказанно страдал при всяком разрыве. При этом он был искренне набожен, и эта набожность носила строго православный характер…Все в нем было свободно от всякой позы, естественно, даже по-детски безыскусно. В нем в удивительном смешении встретилась фривольность XVIII века, знатоком которого он был, российское православие и александрийская Греция» (М. Сабашникова. Зеленая змея).


«На эстраду маленькими, быстрыми шажками взбирается удивительное, ирреальное, словно капризным карандашом художника-визионера зарисованное существо. Это мужчина небольшого роста, тоненький, хрупкий, в современном пиджаке, но с лицом не то фавна, не то молодого сатира, какими их изображают помпейские фрески. Черные, словно лаком покрытые, жидкие волосы зачесаны на боках вперед, к вискам, а узкая, будто тушью нарисованная, бородка вызывающе подчеркивает неестественно румяные щеки. Крупные, выпуклые, желающие быть наивными, но многое, многое перевидавшие глаза, осиянные длинными, пушистыми, словно женскими, ресницами. Он улыбается, раскланивается и, словно восковой, Коппелиусом оживленный автомат, садится за рояль.

Какие у него длинные, бледные, острые пальцы.

Приторно сладкая, порочная и дыхание спирающая истома нисходит на слушателей.

В шутке слышится тоска, в смехе – слезы.

…Дитя, не тянися весною за розой, розу и летом сорвешь,
Ранней весною срывают фиалки, помни, что летом фиалок
ужнет…

Банальные модуляции сливаются с тремолирующим, бархатным голоском, и неизвестно как и почему, но бесхитростно ребячливые слова получают какое-то им одним присущее таинственное значение» (А. Шайкевич. Петербургская богема).


«О Кузмине говорили, что он кривляется, ломается, жеманничает.

В начале салонной его карьеры можно было подумать, что ломается он, вероятно, просто от смущения. Но потом, так как манера его не изменилась, уже стало ясно, что это не смущение, а манера обдуманная, которая так ясно всеми одобряется, что исправлять ее было бы непрактично. Но заикался и шепелявил он вполне искренне.

…Кузмин никогда не бывал один. У него была своя свита – все начинающие поэты, молодые, почти мальчики, целая беспокойная стайка, и все, или почти все, почему-то Юрочки. Были между ними и такие, которые стихов пока что еще не писали, но во всем остальном были совсем определенные поэты. Немножко жеманились, немножко картавили, и все обожали Оскара Уайльда. Не все, конечно, читали его произведения, но зато все твердо знали, что он был влюблен в молодого лорда Дугласа. В нашем кругу лордов не было, но они были, завитые, томные, кружевные и болезненно-бледные, в мечтах и стихах у Юрочек» (Тэффи. Моя летопись).


Михаил Кузмин


«Изящество – вот пафос поэзии М. Кузмина. Все равно, выступает ли он перед нами в хитоне изысканного александрийца, верного ученика Эпикура, или в шелковом камзоле французского птиметра, или прямо говорит о себе, – везде и всегда он хочет быть милым, красивым и немного жеманным. Все, даже трагическое, приобретает в его стихах поразительную легкость, и его поэзия похожа на блестящую бабочку, в солнечный день порхающую в пышном цветнике. Несомненное дарование поэта, дар стиха певучего и легкого, М. Кузмин обогатил изучением старофранцузской поэзии, из которого вынес любовь к сложным строфам. Маленькие неправильности ритмики, ударений и самого языка, которые не трудно указать у М. Кузмина, придают его стихам какое-то новое очарование и наводят на память слова Пушкина:

Михаил Кузмин


«Изящество – вот пафос поэзии М. Кузмина. Все равно, выступает ли он перед нами в хитоне изысканного александрийца, верного ученика Эпикура, или в шелковом камзоле французского птиметра, или прямо говорит о себе, – везде и всегда он хочет быть милым, красивым и немного жеманным. Все, даже трагическое, приобретает в его стихах поразительную легкость, и его поэзия похожа на блестящую бабочку, в солнечный день порхающую в пышном цветнике. Несомненное дарование поэта, дар стиха певучего и легкого, М. Кузмин обогатил изучением старофранцузской поэзии, из которого вынес любовь к сложным строфам. Маленькие неправильности ритмики, ударений и самого языка, которые не трудно указать у М. Кузмина, придают его стихам какое-то новое очарование и наводят на память слова Пушкина:

Как уст румяных без улыбки,
Без грамматической ошибки
Я женских писем не люблю…

Стихи М. Кузмина – поэзия для поэтов. Только зная технику стиха, можно верно оценить всю ее прелесть. И ни к кому не приложимо так, как к М. Кузмину, старое изречение: его стакан не велик, но он пьет из своего стакана…» (В. Брюсов. Рецензия на сборник «Сети»).


«Для Кузмина старшая линия мировой литературы как будто вообще не существует. Он весь замешан на пристрастии к ней и на канонизации младшей линии, не выше комедии Гольдони и любовных песенок Сумарокова. В своих стихах он довольно удачно культивировал сознательную небрежность и мешковатость речи, испещренной галлицизмами и полонизмами. Зажигаясь от младшей поэзии Запада, хотя бы Мюссе, – новый „Ролла“, – он дает читателю иллюзию совершенно искусственной и преждевременной дряхлости русской поэтической речи. Поэзия Кузмина – преждевременная старческая улыбка русской лирики» (О. Мандельштам. Буря и натиск).

КУЗЬМИНА-КАРАВАЕВА (урожд. Пиленко; во втором браке Скобцова, в монашестве мать Мария) Елизавета Юрьевна

псевд. Юрий Данилов, Ю. Д.;8(20).12.1891 – 31.3.1945

Поэтесса, прозаик, публицист. Участница «сред» на «башне» Вяч. Иванова. Член «Цеха поэтов». Участница заседаний Религиозно-философского общества. Сборники стихов «Скифские черепки» (СПб., 1912), «Руфь» (Пг., 1916), «Стихи» (Берлин, 1937). Книги «Юрали» (Пг., 1915), «Жатва духа. Жития святых» (вып. 1–2, Париж, 1927). Знакомая Блока, Вяч. Иванова, Гумилева, Ахматовой. С 1920 – за границей. Погибла в концлагере Равенсбрюк.


«Поэтесса Е. Кузьмина-Караваева, молодая, с вытянутой декадентской фигурой и горящими глубокими глазами, жаждущая какого-то подвига и говорившая об этом с печалью и болью, привлекала к себе, как магнит, всех присутствующих» (А. Дейч. День нынешний и день минувший).


«Е. Кузьмина-Каравава принадлежит к числу поэтов-однодумов. Ее задача – создать скифский эпос, но еще слишком много юношеского лиризма в ее душе, слишком мало глазомера и решительности определившегося и потому смелого таланта. Игра метафорами, иногда не только словесными, догматизм утверждений туманно-мистического свойства и наивно-иератические позы – все это плохая помощь при создании эпоса. От него остались лишь черепки, но, к чести поэта, черепки подлинно скифские» (Н. Гумилев. Письма о русской поэзии).


«Внешне Елизавета Юрьевна напоминала нашу курсистку-революционерку того старомодного стиля, отличительной чертой которого было подчеркнутое пренебрежение к своему костюму, прическе и бытовым стеснительным условиям: виды видавшее темное платье, самодельная шапочка-тюбетейка, кое-как приглаженные волосы, пенсне на черном шнурочке, неизменная папироса… Е. Ю. казалась такой русской, такой, до улыбки, русской!…И лицо у нее было тоже совсем русское: круглое, румяное, с необыкновенно живыми, „смеющимися“ глазами под темными круглыми бровями и с широкой улыбкой, но улыбкой не наивно-добродушной, а с той русской хитринкой, с той умной насмешливостью, которая отлично знает относительную ценность слов, людей и вещей…Пострижение Елизаветы Юрьевны в монашество не вызвало в эмигрантском Париже сенсации – только некоторое удивление, недоумение…Е. Ю. легко стала именоваться матерью Марией, а Елизавету Юрьевну легко и естественно забыли…Широкая, длинная ряса (восклицание м. Марии: „девять аршин пошло!“), апостольник с завязушками на затылке, четки в руках вместо папиросы, добродушные, „бабушкины“ стальные очки вместо беспокойно взлетающего на переносицу пенсне… Но то же веселое лицо, та же умная улыбка, и по-прежнему разговорчива, бодра и оживленна. Однако есть что-то иное, новое… Гармония спокойной силы в манере себя держать вместо былой несколько суетливой бурности. Явно, она нашла для души своей соразмерную ей форму и потому казалась соразмерной и устроенной» (Т. Манухина. Монахиня Мария).


«В начале дней каждому дана непогрешимость, ибо где нет „моей“ воли, где я знаю: так надо, и выполняю чужую волю, это благодать, освящающая человека без его ведома. Но потом, для того чтобы непогрешимость воплотилась, чтобы она стала действенной в этой вот жизни, надо волей стремиться к личной святости…Тут только слабо помнится, что такое „так надо“. А в жизни действует только человек, принявший благодать, и каждый час не знает, так ли надо. И от этого тоска и трудность. И чем больше [нрзб.] благодать и непогрешимость, тем труднее, потому что тем больше пропасть между нею и личной святостью» (Е. Кузьмина-Караваева. Письмо Блоку от 5 ноября 1916).

КУЛЬБИН Николай Иванович

9(21).4.1868 – 18.2(3.3).1917

Полковник медицинской службы, художник, теоретик искусства, литератор. Организатор акций «Ретроспективная выставка всех течений в искусстве» (1908), «Импрессионисты» (1909); начиная с 1912 декорировал многие «Вечера искусства» в литературно-артистическом кафе «Бродячая собака».


«Доктор Кульбин, прямой, точно побывавший под прессом, с большим лбом, был в разговоре молчалив, пока не начинал что-нибудь проповедовать. Но речь его текла с препонами, и многоречив он не был» (Н. Анциферов. Из дум о былом).


«Его культуртрегерская деятельность сыграла немалую роль в популяризации новых течений в искусстве. Высокого роста, худощавый, сутулый, с черепом Сократа и скулами монгола, над которыми из-под усталых век выразительно – выразительнее мысли, высказываемой им собеседнику, – смотрели глубоко запавшие темно-карие глаза, он более чем кто-нибудь из нас умел импонировать аудитории…Он был коробейник, приносивший… ворох новых идей, самые последние новинки западноевропейской мысли, очередной „крик моды“ не только в области художественных, музыкальных или литературных направлений, но и в сфере науки, политики, общественных движений, философии» (Б. Лившиц. Полутораглазый стрелец).


«Будущий „публичный лектор“, наиболее пламенный, чем-то страшно походивший на только что вылечившегося от косноязычия Демосфена – Н. И. Кульбин в 1910 – 11 гг. пользовался для своих проповедей еще очень узкими, очень тесными площадками. Для выставок первых футуристов, всаживавших гвозди в полотно картин и вешавших на них цилиндры, отводились очень тесные выставочные помещения. И среди густо расставленных щитов с этими, в некотором роде, картинами весь день бродил одетый в военную форму доктор и, прижав к щиту полузнакомых с ним посетителей выставки, с жаром внушал им первые из серии лившихся из его сократической головы мыслей… Мысли о том, что художник должен обладать такою силою воли, таким „я хочу“, – что, если бы он поставил перед зрителем простой полувенский стул и сказал ему, что это – золотая карета, зритель должен был бы ему поверить и ощутить себя как бы внутри этого тряского экипажа; что, сказав себе: „я перейду“, – художник должен, как Лиотар, проходить по узкому канату над глубоко внизу бурлящею Ниагарой» (В. Пяст. Встречи).


«Трудно представить себе двойную психику необычайно комической фигуры доктора Кульбина: профессора в Военно-медицинской академии и устроителя безвкусных, нелепых выставок „новаторской“ живописи. Мундир, двуглавые орлы, шашка, погоны, лекции, экзамены по медицине – и самая что ни на есть нелепейшая ерунда в его второй половине духовного существования. Странен человек… и не всегда укладывается в предназначенные для него рамки» (В. Милашевский. Тогда, в Петербурге, в Петрограде).

КУПРИН Александр Иванович

26.8(7.9).1870 – 25.8.1938

Прозаик. Публикации в журналах «Русское богатство», «Мир Божий», «Современный мир» и др., газетах «Киевлянин», «Страна», «Жизнь и искусство», «Киевское слово» и др., в сборниках и альманахах «Знание», «Земля», «Зарницы», «Жатва». Сборники рассказов и повестей «Киевские типы» (Киев, 1896), «Миниатюры» (Киев, 1897), «Рассказы» (т. 1–3, СПб., 1904–1906), «Собрание сочинений» (т. 4–12, СПб.(Пг.), 1908–1917), «Новые повести и рассказы» (Париж, 1928). Повести «Молох» (1896), «Олеся» (1898), «На переломе (Кадеты)» (1900), «Поединок» (1905), «Суламифь» (1908), «Гранатовый браслет» (1911), «Жидкое солнце» (1913), «Звезда Соломона» (1917), «Яма» (1909–1915), «Купол св. Исаакия Далматского» (1928), «Колесо времени» (1929), «Жанета» (1932) и др. Автобиографический роман «Юнкера» (Париж, 1933). С 1920 по 1937 – в эмиграции.

Назад Дальше