Скажи изюм - Аксенов Василий Павлович 16 стр.


Огородников не мог оторвать от них взгляда. Давайте не толкайтесь, не старые времена, не старые времена… Машина покатила вдоль мирной улицы Митте-Фогельзее. Пейзаж восстановился.

III

Бурные серебристые подъемы всего биг-бэнда разом… Максим как бы поднимался вместе с трубами, однако набрать, как прежде, ту же высоту, увы, не мог. Вдруг выплывало льянкинское «давайте-давайте», и начинал ощущаться весь кишечник; недаром в английском есть выражение guts (кишки) в отношении мужества – хватит ли у него кишок?

После отъезда «товарищей» весь день он старался настроиться на легкомысленный лад, как в прошлые свои заграничные поездки, особенно в Шестидесятые годы; «дитя соцреализма грешное»… А вот возьму и смотаюсь в Париж, думалось с настойчивой несерьезностью, но снова тут выплывало «давайте-давайте», и кишки мгновенно наливались чугуном. Нечего темнить, не «сматываюсь» в Париж, а бегу, не шаловливый это скачок баловня выездной комиссии ЦК, а бегство врага прямо из-под носа разъяренной Степаниды. Не может она этого так оставить, выкрадет, угробит… Но ведь не старые же времена… Он всматривался в разноплеменную толпу на Курфюстендам. Она деловито шагала во встречных направлениях, иногда теряя кого-то у витрин, деловито шагала, не обращая на Макса никакого внимания, полагая его своей частью. Это успокаивало – быть частью чего-то легче, чем оторвавшимся куском.

Такое же успокаивающее чувство появилось и в перерыве фестивального концерта, особенно когда повстречалась Линда Шлиппенбах со своей толпой берлинской богемы, все немножко в стиле Двадцатых. Сначала курили на лестнице, обсуждали достоинства стиля «фьюжн», потом отправились в бар пить шампанское, и вот тут, по дороге в бар, снова возникла зловещая парочка – Зафалонцев и Льянкин. Они шли, словно патруль, рука в руку, посреди фестивальной толпы, деловито, квадрат за квадратом, сегмент за сегментом, прочесывали взглядами холл. Не бежать же! Вздор! Они сближались. Зрение у товарищей дурное или плохой расчет, но заметили они свой объект, только когда сблизились почти вплотную. Зафалонцев улыбнулся лживо и предательски:

– Максим Петрович! Уверен был, что вас здесь встречу! Так и тем товарищам, что вас безуспешно ждали, сказал – наверняка Огородникова на фестивале встречу, ведь джаз – «американское секретное оружие». Ну, в порядке шутки, конечно: нынче ведь не старые времена, вы правильно сказали. Настроение такое шутить, дурака валять. Ведь джаз-то какой, а, ведь незабываемый же, Максим Петрович, джазище-то! Those foolish things, ведь просто незабываемое, а?! Ведь на этом же наше поколение росло, да? Правда, а?

Рядом чуть подрагивало белое лицо Льянкина, наглухо запечатанное неизгладимой советской лепрой.

IV

Ну, вот уже и спать не могу, бьет какая-то мерзкая трясучка. Может быть, не ехать в Париж? Из Берлина еще есть обратный ход, а из Парижа не будет. Уж тут-то Планщин и сошьет «международный заговор». Мы все думаем, что у них руки коротки замахиваться на известных людей, но однажды они решатся и хапнут короткими руками – показательное дело, бульдожья хватка. Заголовки в «Фотогазете» и в «Честном слове» представить себе нетрудно: «Нравственное падение фотографа Огородникова», «Тайные линзы Огородникова», «На чью пленку снимаете, господин Огородников?»…

Похоже, что они делают из меня большого политического врага. Для Степаниды любой, кто ей хоть в чем-то препятствует, серьезный политический враг. Мои альбомы для нее – это связка динамита, ну, а «Скажи изюм!», наверное, атомная бомба… «За доллары продался Огородников»… «Дешево вы продали революционные традиции вашей семьи, мистер Огородников»… «Солженицын от фотографии»… хватит ли «кишок» выдержать все это?…

Может быть, плюнуть на Париж, вернуться в Москву, забросить все к чертям, собрать аппаратуру, махнуть к Насте, в Тер-скол, остаться там надолго, на год, на пять лет, пока все обо мне не забудут? Снимать там все на этих резких горных контрастах, очиститься от советчины и антисоветчины, как те парни, что уже не спускаются с гор, предаться медитации, концентрации… Как это учили? Собирать все черные хлопья в зеленую рамку, сужать эту рамку… Выныривать из воображаемого океана. Соединять над головой радужную дугу…

Устав швыряться по постели, Огородников оделся, накинул плащ и вышел в коридор. Тусклые плафоны в коридоре «Регаты» едва освещали ковровую дорожку и несколько пар башмаков, выставленных постояльцами на утреннюю чистку. Экие приверженцы доброго старого времени, небось сейчас мирно посапывают в своих ночных колпаках.

Внизу, в холле, ночной портье, с журналом в левой руке, с сигарой в правой, сидел в мягком кресле у телевизора, по экрану которого в этот момент метались какие-то отвратные пятна «кунг-фу».

Такой паренек, как этот портье, вполне мог бы быть восточным шпионом. Возле отеля вполне может дежурить какой-нибудь особый автомобиль… Портье, скособочившись, вылезал из кресла. Чего изволите, сударь? Нет-нет, все в порядке, не беспокойтесь…

Он вышел на штрассе, она была пуста. Запаркованные вдоль тротуаров машины тоже были пусты. Полная остановка – листва, наполовину еще зеленая, обвисла под мутными фонарями. Говорят, что здесь можно годами жить в районе Кройцберг и никто тебя не хватится. Он вышел из-под светящегося козырька «Регаты», свернул за угол, там было совсем темно, только чуть отсвечивали крыши машин. Пройдя несколько кварталов, он присел на какой-то каменный пенек, прислонился спиной к стене дома, закурил. Не нужно преувеличивать – околоток спит, «Фольксвагены», «Порши» и «Мерсы» спят. Не спит только витрина антикварного магазина, там видна зеленая нефритовая собака. Впрочем, вот еще один бодрствующий – кока-кольный автомат. Вдруг все поплыло перед глазами. Скольжу, подумал он, выскальзываю. Скорость увеличивается, не затормозить. Быстро вырастает нефритовая собака. Столкновения не избежать. Столкнулись или нет? Теперь она уносится, уносится в умопомрачительную даль, уношусь то ли в погоню, то ли в бегство. Хватайся всеми четырьмя за «реальные вещи». Чувство юмора может выручить. Пограничный город Берлин. Стена между жизнью и отчаянием прокручивается вокруг оси, не преодолеть…

Наконец он вынырнул. Вот так накуришься в бессонницу и не такой еще получишь бобслей. Немыслимо захотелось помочиться. Он встал с каменного пенька и двинулся к ближайшей арке ворот. В этом городе провел молодые годы большой русский фотограф. Попробуйте жить и любить в Берлине, не разделенном стеной. Брандмауэры с надписью «Рояли Петрофф». Однако он жил и любил, пока не стал снимать по-американски…

Вдруг в двух шагах послышалась отчетливая советская речь:

– Товарищ лейтенант, на улице пусто. Разрешите отлить?

– Давай, Матькин, по-быстрому!

Как наваждение, из-за угла выплыл и остановился советский джип с тремя солдатами и офицером. Огородников прижался к стене. Неужто за мной прислали? Спокойно, это же союзнический патруль, антигитлеровская, так сказать, коалиция. Так же и западные ездят за стеной. Эх, Европа, веселые поля, идем все скопом, трясутся вензеля. Матькин спрыгнул, пробежал мимо, исчез под аркой, зажурчала благодарная стихия.

– Товарищ лейтенант, там фриц стоит, – сказал один из оставшихся в джипе. – Бухой, что ли?

– Это нам не касается, – сурово ответил командир патруля. Ї

Повеселевший Матькин уже бежал к джипу. Немного надо русскому человеку – отлил без помех и рад, и даже слегка романтичен.

– Ребята, там кока-кола на углу! – романтично воскликнул Матькин. – Вот бы напиться!

– Сначала поссал, а теперь напиться хочет, ну, Матькин, – сказал один солдат.

– Чем ты напьешься? Жуем? – спросил второй.

– Короче! – приказал лейтенант.

Машина двинулась. Огородникову казалось, что у него отрываются почки. Он стал мочиться у стены. Патруль медленно удалялся в игольчатом тумане. Круглые спины в теплых не по погоде бушлатах. Торчат стволы «Калашниковых». Кургузые, нелепые, нищие мои ваньки матькины, «стражи мира и прогресса»…

Моча била из него бурным неудержимым ключом, потом вдруг обрывалась и тогда все его тело передергивала судорога, и снова начинал бить неудержимый ключ. Откуда льется это огромное, непостижимо огромное количество влаги? В пузыре не может быть больше трех литров, а я зассал уже всю эту улицу, уже четверть часа журчит вдоль тротуара мой мочевой поток. Ничем его не остановишь, в отчаянии сотрясался Максим Петрович Огородников, я вытеку весь до дна…

V

Паршивый остаток ночи в «Регате» был прерван телефонным звонком.

– Доброе утро, – сказал в трубке машинный голос. – Я насчет программы на текущий день.

– Кто говорит? – прохрипел Огородников.

– Из консульства. Льянкин.

– Очумели, Льянкин? Который час?

– Вы бы грубости-то прекратили. Девятый уже.

– Вы бы грубости-то прекратили. Девятый уже.

– Без семи восемь! – в ярости завопил разбуженный.

– Значит, мы минут через двадцать подъедем, – сказал Льянкин и быстро положил трубку.

Огородников выскочил из постели, охваченный странной бодростью и злостью. Эка обложили! Мразь бесцеремонная! Так доведут, что и политического убежища попросишь! Сейчас я вам, шляди протокольные, обрежу нос! Хрен найдете! Через десять минут меня здесь не будет!

Через восемь минут в дверь постучали. Кого нелегкая еще раньше принесла? Он распахнул дверь. Проем тут же заполнили советники Зафалонцев и Льянкин в свежих сорочках, и галстуки под кадык.

– Слышали новость? Гроссмейстер-то Корчной-то, перебежчик, попал, говорят, в автомобильную катастрофу!

Огородников сделал резкое движение правым плечом вперед и вниз, как в детстве пугали. Ой, простите, шнурок развязался!

– Дайте в номер-то зайти, – сказал Льянкин. – Здесь немцы ходят.

– Прошу, соотечественники! – Фиглярствуя, Максим как бы протанцевал внутрь с зафиксированным широким объятием, потом резко повернулся. – Голова цела?

– Чья? – дернулся Зафалонцев. Огородников зло захохотал.

– Забыли уже, с чем пришли, Зафалонцев? Корчного голова цела, надеюсь? Ему еще в шахматы играть, думать надо. Вот вашему любимчику Карпову важнее другое сберечь. Что именно? Правильно, Льянкин, язык – чтобы жопу лизать!

Советник по физкультуре даже слегка задохнулся, посмотрел на советника по культуре, как бы спрашивая – может, прикончить гада?

– Кто вам позволил такие угрозы применять ко мне? – спросил Огородников. – Такие идиотские намеки? Я ведь могу об этом сообщить кое-куда.

– Куда? – быстро спросил Зафалонцев.

Может быть, это поворотный момент? Я говорю – «в печать!», и бросаются с иглой. Может быть, именно такая у них инструкция. В газеты! И тут же укол через штаны в ляжку?

– В ЦК! – выпалил. Зафалонцев нервно хмыкнул.

– Ох, боюсь, не поймут вас в Центральном Комитете!

Трое сели на три имевшихся в номере стула, само собой, образовался разнобедренный треугольник. Две горошины катались под углами нижней челюсти советника Льянкина – очень уж ненавидел! Огородников вдруг подумал, что мрачная сцена в любой момент может обернуться полнейшим фарсом.

– Я шучу, – улыбнулся он. – Вы шутите, а мне нельзя? Я вот подумал, ребята, иногда… – он с притворной строгостью поднял палец, -…подчеркиваю, иногда – хорошо бывает выпить прямо с утра. Ведь мы же русские люди, а? Почему бы нам с утрянки, по-нашему, по-русски?

– У вас что, селедка с собой? – хмуро поинтересовался Льянкин.

– У меня душа русская с собой, старик. Вон там, через улицу, имеется бар. Уже открыт. Аида, ребята? Я угощаю.

После некоторого переглядывания, кряканья в кулак и кручения голов предложение, разумеется, было принято. Да и какой русский, скажем мы, в нынешнее-то время откажется выпить на дармовщину. Нынче в ведущих институтах социалистического отечества в отношении заграннапитков и некоторых сувениров развился какой-то странный материалистический фатализм, то есть на первом месте стоит «брать», ну а «отвечать» – ушло в глубину. Фактически за какой-нибудь приличный сувенир можно прикупить неплохой государственный секрет. К счастью, спецслужбы Запада еще об этом не догадались. Или ассигнования на подкуп не могут пробить. В общем, Зафалонцев и Льянкин не устояли перед предложением, и троица вышла из гостиницы в направлении бара «Салоники», перед которым хозяин с сыном и снохою пытались швабрами разогнать ночные лужи.

– У вас тут что? Ночью дождь был? – полюбопытствовал Льянкин.

– Да нет, это просто слон нассал, – охотно объяснил Огородников. – Слышите, греки хохочут – элефантос, элефантос!

В пустом и попахивающем чем-то неаппетитным баре началось безобразное распивание «Белой лошади» вперемежку с пивом «Шмитц». Очень быстро все нагрузились.

– Ты думаешь, нас купил за эту височку? – тыкал пальцем Льянкин. – Да я этой височкой за свою карьеру вот, – палец выше уха, – нажрался. Это мы тебя просто прощупываем, фотограф-фуеграф!

– А что, ребята, боитесь, что подорву, не доверяете советским фотографам? Какие у вас инструкции на мой счет? – спрашивал Огородников.

– Эх, Максим, – отвечал Зафалонцев, – ты думаешь, мы здесь такие серые, в этой глуши? Да я всех твоих друзей по искусству знаю. У нас тут Мишанин-Кучковский зубы лечил, так мы с ним очень капитально сдружились. Бывало, сидим-сидим, говорим-говорим… Ты не заводись, Максим, у нас же служба… Ну, про Корчного экспромт, конечно, получился бестактный, но ведь посыл-то был благородный, о тебе же беспокоимся. Ведь мы же все послесталинского поколения, даже Льянкин. Огородников почесал у Льянкина за ухом.

– Хорошо, что мы подружились, братцы. Теперь я на вас жаловаться не буду ни в ЦК, ни на «Голос Америки», ну а завтра, так и быть, освобожу фронтовой город от своего присутствия.

Дипломатов охватили смешанные чувства, в связи с чем взята была еще бутылка «Лошади». С одной стороны, баба с воза – кобыле легче, а с другой – кто для кого, кобыла для бабы или баба для кобылы этой белой – уайтхорсины, гребена плать? В целом жаль, только и стало что-то родное в человечке прорисовываться, но ничего, мы тебя проводим с запасом времени и в Шенефельде еще посидим, пофилософствуем. У тебя восточные марки есть?

– А вы меня неправильно поняли, – захлопал глазами рассеянный артист. – Разве я не говорил, что не в Москву еду? Нет, не говорил? Да, говорил, говорил! Вчера три раза говорил, что не в Москву. Вернее, в Москву, но с предварительным заездом. Нет, не в Варшаву. Почему в Прагу? С какой стати в Прагу, если я вам вчера три раза говорил, что в Москву еду с заездом в Париж?… Куда, вот именно туда… Нет, не туда, дружище Льянкин, палец тычешь. Там как раз Варшава. Париж – это вон туда, в направлении туалета.

Дипломаты уже бежали к выходу, если, конечно, можно назвать бегом череду спотыканий о табуреты.

Огородников же, не пьяный, но потный, с летучей какой-то чесоточкой, порхающей со щек то подмышку, то в промежность, отправился в такси на Митте-Фогельзее, чтобы забрать свою экспозицию и попрощаться с хозяевами.

Патер Брандт раскрыл ему навстречу объятия. Мой дорогой Максим! Пахнуло пошлостью якобинского Конвента. От этого не убежишь, если и назван-то в честь кривоногого пошляка из «Юности Максима». Предвкушаю, предвкушаю, милый Максим, нашу дискуссию! Доннерветтер, он, оказывается, дискуссию предвкушает!

Явно волнуясь, патер потер ладони, а потом прижал локти к животу и сделал несколько боксерских движений.

В этой стране надо удивляться не экономическому, а психологическому чуду. Перед нами здравый смысл срединной Европы, переливающейся в Скандинавию. Нацизма как не бывало! Просто двенадцать лет какого-то досадного провала в развитии экономики и мысли. Впрочем, двенадцать лет и в самом деле пустяк, у нас бы тогда все кончилось в 1929-м! Итак, мой милый Максим, прошу, повторите свой вчерашний выпад. Смею уверить, здесь найдется, чем его парировать! Лукавый боксер на наших глазах сменяется лукавым фехтовальщиком. Гитлерюгенд румяного Вилли забыт, теперь мы готовы к восприятию позитивных идей.

Ах, Вилли, прошу вас, не принимайте слишком всерьез ерунду, которую иной раз несут русские фотографы. Огородников тер себе лоб, но искра не выскакивала. О чем вчера мы с ним говорили? В чем предмет дискуссии? Ах, Вилли, дорогой Вильгельм, все окружающее так необязательно, трухляво, случайно…

– Ага-а. – Патер Брандт лукаво погрозил пальцем. – Неплохая увертюра, недурная артподготовка. Коварный фланговый маневр, дорогой Максим. Ну что ж, сейчас вы получите ответный удар. Отлично подбритые виски, крепкие щеки и маленькая пуговка на носу; увенчано золотыми очками. Ладная фигура отражается в стеклянной двери книжного шкафа. Отражение четче, чем сама персона, частично попавшая под пыльный луч осеннего солнца. Вы говорите о зыбкости и необязательности современных идей, дружище Максим, однако смею вас заверить, что европейская цивилизация и по сей день держится на фундаментальных идеях Ренессанса…

Тут появилась фрау Кемпфе. Торжественная, с книксенами, она вкатила столик с майзелевским кофейным сервизом и граненым флаконом ликера. Ободряюще улыбнулась Огородникову. Понимаю, дескать, что положение у вас хуже губернаторского, патер Брандт – непобедимый дискуссант, однако вы все-таки сопротивляйтесь, сударь! В полуоткрытую дверь заглядывали турецкий поваренок и испанская горничная. Очевидно, вся академия подготовлена к философской схватке.

Идеалы гуманизма живы и по сей день, милый Максим, более того, процесс этот еще не завершен, и то сообщество людей, которое мы называем европейской цивилизацией… Простите, вы не возражаете, что наша беседа записывается на магнитную пленку? Даю вам слово, она будет использована только в этих стенах.

Назад Дальше