Утром Максим был разбужен фрау Кемпфе, явившейся с полным комплектом континентального завтрака. Герр Максим, его преподобие просил сообщить, что он приедет за вами ровно в десять и отвезет вас в Тигель. Фрейлейн Шлиппенбах очень взволнована, говорит, что вчера вас потеряла и искала. Приедет сюда через час. Кажется, все. Ах да, еще звонил какой-то швейцарский журналист, о, майн Готт, какой там грубый диалект!
– Дорогая фрау Кемпфе, ваше присутствие всегда меня ободряло и как артиста, и как мужчину!
Жарко вспыхнув – нет-нет, не нужно так думать о бедной вдове, герр Максим, – с шуршанием юбок и с полыханием румянца, фрау Кемпфе покинула будуар не вполне одетого иностранного мужчины.
Придется ее обмануть, слинять, не попрощавшись. Может быть, сам и лезу в ловушку, а может быть, эта наивная хитрость как раз и довезет до Парижа.
В такси до аэропорта Тигель он все еще боролся с выжигающим все внутренности страхом. В самом деле, ведь не прежние же времена, ведь не будут же они, в самом деле, втыкать иглу с галоперидолом столь известному человеку, ведь с плащом-то и кинжалом нынче в основном только по народно-освободительным выступаем, своих-то вроде бы не вылавливаем таким макаром, ну, разве что несколько случаев, ну, вот с физиком тем в Лондоне, ну, балерину затолкали в чуланчик, но в общем-то не так уж много таких-то случаев…
И все же страх сжигал все внутри, и не было уверенности, что ноги донесут до самолета.
Оказалось – ерунда: прекрасно двигались нижние конечности. Вообще в аэропорту было чудесно – просторно, кондиционировано, надушено, увлажнено, пропитано запахами комфортабельного путешествия; мандраж почему-то сразу пропал.
У стойки «Эр Франс» он попросил переписать его билет на ранний рейс. С любезностью необыкновенной просьба была удовлетворена. Он с удовольствием закурил и огляделся. Вот в чем причина неожиданного комфорта – масса военщины вокруг, союзное офицерье с преобладанием американщины.
А вот и за стеклянной стеной среди «Мерседесов» и «Фольксвагенов» несколько солдат выгружают какие-то ящики из армейского грузовика. Белые треугольники маек выглядывают из гимнастерок. Это что же, по уставу так у них полагается или просто природная чистоплотность?
В принципе, несколько стыдное чувство – видеть защитников в тех, кто противостоит русским. Нужно стыдиться, но что-то не стыдится. Не знаю, за что они стоят, но противостоят они не русским. Противостоят тому, перед чем мы капитулировали. Собственно говоря, это наши солдаты… Они защищают тебя… Вздор, у тебя одна защитная грамота – твоя фотокамера. Ты независим… хм… особенно в присутствии этих темно-зеленых с белыми треугольниками исподних маек…
На пограничном контроле сидел немецкий персонаж, но тоже в американском «пограничном стиле», эдакий шериф.
– lhre papieren, sir? – очень доброжелательний «джеринг-лиш».
– Mein Gott! You have the Sowjetisch passport!
Офицер полистал «краснокожую паспортину», рассмотрел французскую визу, потом поднял на Огородникова весьма заинтересованный взгляд.
– У вас, кажется, нет восточного штампа, сэр? – Уголок рта под усами поднялся вверх. – А французскую визу, значит, вы получали не в Москве, а в Берлине, так?
– Яволь, – сказал Огородников. – Шурли.
Офицер с непонятным значением покачал головой и взялся за телефонную трубку.
Неужели вот тут вдруг застряну? Вот здесь, среди своих, подумал Огородников. Офицер быстро что-то говорил в телефон по-немецки, но звучало это опять же как из американского кино. Потеряли прусский дух западные немцы. Лишь в «государстве германского пролетариата» он процветает. Проспелинговав огородниковское имя, офицер извинился перед путешественником за задержку и стал ждать. Уже через пару минут, сказав «яволь», он начал принимать инструкцию. Хм, они, должно быть, заложили мое имя в компьютер и сразу получили ответ. Хм, все-таки мы недооцениваем этих западников. Может быть, они вовсе и не собираются сдаваться? Офицер протянул паспорт и подмигнул по-приятельски:
– Все в порядке! Счастливого пути!
Огородников прошел за кордон и оглянулся. Офицер с улыбкой смотрел ему вслед. Похоже, что мы их очень сильно недооцениваем.
Теперь все уже позади. Проходя через холл к посадочным воротам, Огородников ликовал, мысленно посылал привет всей «фишке» и послу Абракадину, как вдруг поймал на себе взгляд, полный ненависти. Он исходил от мужичишки в плащишке, сидящего у кофейной стойки. Откуда такие сильные чувства? – удивился наш беглец. Ну хорошо, ты советский шпион, ты за мной следишь, но почему ты меня так испепеляюще ненавидишь? Почему бы не быть просто профессионалом? Неужели так оскорблены в идейном смысле? Да ведь ни тебе, ни твоим хозяевам, ни вашей сраной идее я ничего особенно плохого не сделал, только лишь срал на вас с высокого дерева. Зачем такая сильная страсть, поберегли бы аккумуляторы…
Он пересек жгучий луч ненависти и тут догадался, что она адресована не ему, она жжет просто-напросто все, что попадает в зону действия, в данный момент стену с рекламой путешествия на Канарские острова.
…Едва ДС-10 пошел вверх, пассажиры прильнули к окнам, чтобы увидеть белую ленту стены, прорезающую городские кварталы и парки и уходящую к горизонту.
– Гренце! Гренце! – возбужденно восклицали позади Огородникова два молодых паренька.
Тогда, не понимая ни смысла, ни формы своего поступка, он перегнулся и яростно стал хрипеть, булькать и скрежетать:
– Какая вам, на жуй, это граница? Это тюремная стена, мудачье! Это лагерная зона, кретины марксистские, пролетарские… Видите меня? Я – зек, я – беглый зек оттуда, из-за вашей так называемой «гренце»…
Париж
I
Всякий раз, когда случалось Огородникову попасть в Париж, его бывшая теща мадам Шереметьефф, урожденная Ле Бутилье, говорила:
– Не забывайте, мой дорогой, здесь ваш дом. Смешно, но он и в самом деле всякий раз обнаруживал в
огромной старой квартире на авеню Фош ждущую его спальню с отдельной ванной, с запасом белья, с дюжиной карденовских рубах, со шлепанцами, – о, боги! – с ночным колпаком, а все его брошенные в прошлый визит книги, сапоги, пленки, вся бумажная и целлулоидная нечисть, все было собрано и уложено в крытый бархатом секретер, на котором имелось золотое тиснение «Мадагаскар. 1939».
– Иначе и быть не может, мой друг, – говорила бывшая теща. – Вы отец моих дорогих внуков.
Мадагаскарский сувенир, равно как и тибетские и индийские статуэтки, самурайские мечи, афганские ковры, китайские гонги, полинезийские божки, колониальные кресла-павлины, а также многое другое, напоминали о капитане Жане Луи Шереметьефф, ярчайшем представителе Тридцатых и Сороковых, писателе, летчике и шпионе французской разведки, жизнь которого оборвалась вполне логически – взрывом бомбы, подложенной в его самолет.
О, я помню, как ушел Жан Луи, рассказывала бывшая теща. Я провожала его на аэродроме в Катманду. Он никогда не сообщал свой маршрут, но я подозревала, что он летит в Лхасу, там шли бои. Он смеялся, как на этом портрете. Его маленький самолет круто ушел в ярко-голубое небо, а потом вдруг взорвался. Яркая вспышка – и все. Так осиротела Надин.
Да почему бы мне и в самом деле не уразуметь, что это «мой дом», думал Огородников. Такая любящая бывшая теща. Такие замечательные дети. Ведь это мои единственные, в самом деле, дети.
Из всех огородниковских жен плодоносной оказалась лишь парижанка Надин. Принесла ему мальчика Мишу и девочку Машу. Сава, папа! – говорили ему дети, и он всякий раз поражался, как они меняются.
Не менялась только бывшая жена Надин. После разрыва в 1975-м она круто захипповала, купила себе пятнистые, маскировочной расцветки штаны по колено и выступает в них по сей день. Однажды Огородников осторожно пытался узнать – может быть, панталоны все же другие, реплика, так сказать, полюбившегося дизайна?… Увы, оказалось, все те же, неповторимые, на удивление прочные и в чистке, вообрази, Ого, совершенно не нуждаются.
После московской богемной школы у Надин выработались прочнейшие люмпенские навыки, хорошо подходящие к международной интеллектуальной рвани, – способность благополучно проживать в подвалах, на лестнице, факоваться где попало, жрать и пить всяческую дрянь. Все это было, скажем, мило до тридцатилетнего возраста, но нынче-то нам, господа-товарищи-мадам, порядком с хвостиком, а мы все еще бросаемся в экзальтированные перелеты из одной страны в другую с видимостью неких новых горизонтов, новой духовной жизни или каких-нибудь мифических деловых перспектив. Некая коммуна в Пиренеях, тридцать монахов новой формации, которые на деле оказываются обыкновенной марксистской сволочью, ворующей у горцев уток и кур. Вдруг продюсеры новой могущественной фирмы выезжают в Москву снимать что-то эпохальное. Надин, конечно, с ними, незаменима с ее-то знанием русского мата. Оборачивается вся история, увы, хватанием за горло в лифте, да и не с целью гребания вовсе, а опять все по тому же унылому советскому делу – фарцовка вперемежку со стукачеством. И вот, все бросив, пораскидав, в Японию, в Японию, там, оказывается, миллионер-жених, мечтает о француженке благородного русского происхождения, торопит, и: летим-летим – и все в тех же пятнистых панталонах «здравствуй, Бим, здравствуй, Бом!»… Засим в глубинах квартиры на авеню Фош дети вдруг слышат никотинный кашель маман, отхаркивание мокроты, хриплое «мерд-мерд-мерд» и по-русски «чопа-плать-шизда». По-русски, к счастью, детвора ни бельмеса.
В этот раз Надин, разумеется, снова отсутствовала – курсы шведского языка в Гетеборге, – и Огородникова после берлинской трясучки вдруг охватило ощущение благостного комфорта: очаровательные французики Миша и Маша, благородная вдова благородного шпиона Франции, тоненький пальчик возле ямочки на щеке: имейте в виду, мой дорогой, вы у себя дома!
ІІ
Сменил рубашку и шасть на Шанз-Элизе. Едва ли не декабрь в Европе, а здесь по-прежнему столики на тротуарах, и вот, извольте, уже знакомые лица… У стенки кафе «Фукьец» группа каких-то бородатых-волосатых улыбалась и аплодировала, напоминая московский групповой снимок в стиле Плотникова. Он поднял камеру, встречный «шат», снимок будет называться «В стиле Валеры» – столики, стулья, деревья под ветром. Арка вдали, аплодирующая компания… Тут он вдруг сообразил, что это не просто знакомые типовые лица, а друзья-эмигранты, художники и фотографы, и это как раз ему они и аплодируют.
– Поздравляем! Поздравляем!
– Да с чем, ребята? Чему обязан?
– Да как же, Макс, весь Париж говорит, что ты «дефектнул» от советчиков.
Оказалось, еще вчера по русскому городу Парижску поползли слухи: Ого подорвал на Запад, где-то в Бразилии это случилось. Вот уже и «Либерасьон» вышла с портретиком – мрачнейшая личность с обвислыми а-ля Максим Горький усами, средоточение всех пороков и болезней: снимочек гнусный «взят» был два года назад, когда он здесь зубы лечил у дорогого халтурщика на рю де Севр; месье Коган-недоучка анестезию сделал прямо в нервный узел, так что половина нижней челюсти онемела на полгода. Вот и заголовочек тут имеется – «Очередной скандал советского марксизма»; дескать, если бы не был марксизм советским, то и скандала бы избежал.
– Увы, господа, должен вас разочаровать. Вовсе я не подорвал, а просто в Париж приехал деток повидать.
Компания и в самом деле слегка скисла, но потом набросилась в жажде новых московских анекдотов. Странное томление эмиграции: в Москве задыхаешься, кажется, что большая жизнь проходит мимо, вырываешься, и снова ты окружен глухоманией, ибо лишился Москвы…
Пока что Огородников наслаждался, выбросил из головы берлинский напряг, забыл даже и о «Новом фокусе» и о «фишке» зловещей – таковы чудеса Парижа. Господа, а ведь где-то еще гребутся, говорили при встречах друг другу, и начинался бесконечный треп о прошлом, об общих друзьях, об их чудачествах, и тут уже пропадал раздел – кто эмигрант, а кто внутренний, советский, тут вроде бы слово «наши» обретало свой прежний смысл.
Вот здесь Володя любил бывать Высоцкий, с Шемякой, бывало, как загудят! А вот здесь последний раз видели Сашу Галича. Смотрите, вон Максимов проехал в такси. Интересно, дадут ли визу Андрюше Древесному? А правда, что Полина все еще с ним встречается? В Нью-Йорке, в Сохо, говорят, драка была возле галереи «Китчен», Алик Конский швырнул в Четверкинда упаковку пива. Эрик приезжает? Неизвестно. Окуджава приезжает. Шутишь? А ты, Ого, и вправду собираешься вернуться? Рассказывали смешную историю. На площади Конкорд стоит знаменитый грузинский киношник Тамаз Цалкаламанидзе, глазеет на новенький «Ягуар». Подходим сзади, спрашиваем: «Тамаз, за такую машину продал бы родину?», а он, не повернув, как говорится, головы кочан, отвечает: «Нэ задумываясь!»
Потом вдруг стала снедать тоска. То ли реакция на Берлин, то ли просто пришла в свой срок, то ли к бабе тянет. Раньше в Париже появлялась жажда проститутки, вот именно продажной бабы, которую беру за деньги и делаю с ней грех, не стесняясь, и гадости всякие говорю. Все это в общем-то проходило у него в сфере воображения, к проституткам так никогда и не сходил, но все женщины, с которыми случалось ему бывать в Париже, почему-то представлялись дешевками, шлюхами, какими-то армейскими подстилками.
Сейчас печаль и стыд стали снедать его. Проституция – экая грязь, а тяга к проституткам – еще большая мерзость. Экое скотство эти бордели в алжирском квартале за холмом Монмартр, еще большее скотство очереди мужиков у дверей. За полсотни, кажись, франков, вставляешь свой конец в человеческое волшебное существо, извергаешь и на выход. Следующий! Ведь не для мерзостных же ощущений, не для проституции построен этот город. Построен для всемирной же жизни же, для скольжения по времени на золотой же ладье.
Он поехал к одной из прежних любовниц и поразил ее безупречнейшей галантностью. Ты правда насовсем приехал? – спросила прежняя любовница. Тут говорят, что на днях в советском посольстве заезжий «железист» делал доклад и среди прочего сообщил, что М.П.Огородников предал Родину.
Придется им брать свои слова обратно, не без некоторой фальши взъярился он и прямо от любовницы поутрянке отправился в так называемую «группу культуры», амбасад совьетик.
Там сидели молодые хмырьки, незнакомые по прежним временам, очевидные доки по французской культуре и с французскими манерами, ни малейшего душка от чекистской портяночки, как будто это и не они жгли картины авангардистов в составе дружины МИМО на знаменитой Бульдозерной выставке. Дайка спрошу об этом!
– А вы, товарищ Мясниченко, случайно не помните Бульдозерную выставку 1974 года?
Мясниченкины очки были особого свойства, они темнели в зависимости от улыбки. Чем ярче улыбка, тем темнее очки.
– Как же, как же, еще бы не помнить!
– Разгоняли тогда художников?
– Корректман. Сейчас даже слегка неловко вспоминать. Второй курс. Молодые были, горячие.
– Загорелись, значит, товарищ Мясниченко?
– Вот именно, Максим Петрович, какой-то огонек по курсу пробежал. Влетели тогда хлопцы из Краснопресненского райкома…
– Кто влетели, пардон?
– Из райкома.
– Но кто из райкома? Как вы выразились, кто из райкома влетел?
– Понимаю вас! – Еще ярче улыбка, еще темнее очки. – Хлопцы прискакали из райкома, хлопцы…
– Как в Гражданскую войну, стало быть? Художников бить?
– Вот именно такое настроение было, Максим Петрович. Идеологическое кулачье наседает. Ну, молодые были, горячие…
– А можно мне вас сфотографировать, товарищ Мясниченко?
– Почту за честь. Очки снять?
Мягко вошел глава «группы культуры», хитрейший Ребешко. Этот был знаком по прежним вояжам.
– Ма-а-аксим Петрович! Добро пожаловать! – Уселся, свисая боками с модерной табуреточки.
– Тут вот слухи циркулируют, – сказал Огородников.
– Слышали, слышали…
Хитрости и коварства в Ребешко было столько, что никак не спрячешь, и, значит, надо было обманывать вдвойне, втройне.
– В Берлине было множество недоразумений, – сказал Огородников.
– Слышали, слышали. – Ребешко, совсем уже расплывшись, смотрел на визитера, как добрая бабуля на внука-шалунишку. Обезоруживающий взгляд; даже и Огородников, умудренный, поймал себя на том, что говорит тоном капризули.
– Там наши дипломаты вели себя по отношению ко мне просто дико. Командовали, как будто я им ефрейтор какой-нибудь из группы войск, а не известный фотограф. Где это видано, устроили за мной слежку…
– Да, бывает еще у нас, бывает… – Ребешко вдруг весь зарозовел от пришедшей в голову какой-то очередной подлятины. – А что, если, Максим Петрович, на бумажке изложите ваши претензии?
– А почему бы нет? Давайте бумажку!
Пока он писал корявым почерком хулу на всю берлинскую агентуру, включая и застенного монстра Абракадина, в офисе царила полная тишина. Ребешко бровями призывал свою молодежь к еще большему спокойствию – как бы не спугнуть.
– А на чье имя адресовать жалобу?
– А на имя нашего посла адресуйте, Максим Петрович, – прошелестел Ребешко, как весенняя вишня. – Наш-то посол очень-очень просвещенный человек.
Получив вожделенную бумагу, Ребешко стал читать, иной раз упирая алчущий палец в строку и покачивая укоризненно головою, «ох, берлинцы, берлинцы», давая, стало быть, понять, что эдакое у них, в свободном Париже, невозможно. «Ох, Абракадин, Абракадин», – вздохнул он, и глаз его от сильного подмига превратился на мгновение в своего рода сибирский пельмень. Возможен ли такой подмиг в адрес всесильного монстра? – подумал Огородников. Что ж тут удивляться на дочку, развел руками советник по советской культуре. Дочку? Кто дочку? Кому дочка? – заострился Огородников. Когда-то, кажется, с этой дочкой даже вроде «пересекались» на Пицунде – непротивный для глаза субъект. Неужели не слышали, Максим Петрович? Дочка-то Абракадина – вот история, вот позор! – позавчера сбежала в Лондон с югославом.
Огородников хохотал, пока шел через двор, уставленный черными «Пежо-504», похожими на гэбэшные «Волги», а на улице Гренель дохохотался до болей под ложечкой. Вот так вас, большевистские кувалды, собственные дочки учат…
III
Между тем галерея Зуссман и издательство Фруа в рекордный срок подготовили его выставку. Впрочем, и продолжительность выставки оказалась рекордной по краткости – один день.