– Наверняка встречал.
Макс оторвался наконец от стены, повернулся и как бы слегка навис над генералом.
– Прикажете понимать как допрос?
– Да что вы, Максим Петрович! – Генерал широко развел руками, словно «трехрядку» растягивал. – О вашей же безопасности заботимся, вернее, о вашей репутации. Старайтесь, Максим Петрович, держаться все же в стороне от этой публики, что бы она ни сулила… Это просто мой вам личный совет… Ну, вот и все, Максим Петрович, вроде бы все, ах нет, простите, вот еще… Личико-то там у вас в «Щепочках» запечатлено очень знакомое. Сталинский-то персонаж. Между прочим, этот человек жив и по-прежнему работает у… у нас…
– Это не вы? – Огородникову показалось, что у него кожу свело на лице от напряжения.
– Нет, это не я, – глухо и мрачно сказал генерал, весь будто налился чугуном, охотно показывая свое настоящее чувство к фотохудожнику.
На этом они наконец расстались. Оба испытывали странное удовлетворение, ибо мрак и сдержанное рычание все же показались им обоим более естественными метеоусловиями для «концовки матча». Генерал отправился анализировать воровские пленки, а Огородников с бутылкой в кармане помчался к корешу Шузу Жеребятникову и, между стаканами, все ему выложил с деталями и в лицах.
– Шиздец, – сказал могучий, блатной и хиповый мужик Жеребятников, главное лицо «Нового фокуса», гордившийся тем, что у него, в отличие от остальных интеллигентиков-«фокусников», был настоящий лагерный стаж – отбухал пятак уже после Сталина за попытку срыва выборов в Верховный Совет Молдавской ССР. – Шиздец, Огороша, запахло «фишкой», все окна открывай, не избавишься. Это как раз не коллеги заокеанские, а сама «фишка» взяла тебя в разработку, «коллегами» на понт берет, пужает – дескать, можем и шпионаж вжуячить. Теперь, плять буду, они с тебя зенки не спустят ни на минуту и дрочить тебя будут повсеместно, а джентльменство ихнее сухой шандавошки не стоит.
В подвале у Жеребятникова, где шел этот разговор, у Макса отказали тормоза: и руки пошли ходуном, и кожа покрылась адреналиновой слизью. Куда, куда меня затягивает? Где моя фототехника, где мои женщины, была ведь когда-то жизнь чиста и немногословна.
Шуз, кажется, понял, что происходит с Максом, хотя обычно мало обращал внимания на окружающих, залепил ему леща под лопатку и одобрил любимым словечком «небздимо».
– Вспомни триаду классика, гребена плать: «Не верь, не бойся, не проси!» Это ко всей «гэбухе» относится, включая и нашу «фишку».
Невероятной ширины мужлан с седыми кудрями до плеч, на шее переплетение золотых цепочек, на правом кулаке пара массивных перстней с печатками, впору челюсти ломать такими перстнями; что за человек такой, всю жизнь не верит, не боится, не просит… Огородников ободрился – буду и я таким.
– Одного я только не секу, – сказал Шуз. – Почему они про «Изюм» ничего не спросили? Не может быть, чтобы уже не пронюхали. Ладно, небздимо, Огороша!
Они отправились в «Росфото», сильно пили весь вечер и под конец увели, конечно, девушек. Хотелось, чтобы все было как всегда, но все было уже по-другому, и даже с девушками в ту ночь спалось как-то плохо, мешала, конечно же, дурная мысль – а вдруг стукачки?
Какие все-таки падлы, какие крысы, как они прогрызают все это общество, как они растлевают всех и каждого… шестьдесят лет… деструкция такого масштаба… – думал Огородников.
Москва за грязными стеклами такси текла мутной массой. Возле Дома кино мелькнуло скопление лиц.
«Он прав, – думал шофер. – Этот кадр абсолютно прав. Хорошего кадра везу, это факт…»
VI
После весеннего визита прошло уже полгода, и за это время все отличным образом проверилось. Шуз оказался прав – «фиш-кино» джентльменство тянуло как раз на названную им цену. Прежде всего они наглухо заблокировали все огородниковские выезды – одна за другой рухнули поездки в Нью-Йорк (по линии СФ СССР), в Милан (по линии Госкино СССР), в Париж (по линии ОВИРа, просто детишек повидать от третьей бывшей жены Надин Шереметьефф), то есть по всем линиям. Объяснения всякий раз давались нелепейшие, или совсем никаких не давалось.
«Признано нецелесообразным», да и все тут. «Фишка» как будто не только не скрывала, но как бы даже демонстрировала свой почерк, а то и мордашку свою высовывала, сморщенную в зловещем лукавстве.
Как-то махнул Огородников к своей нынешней законной супруге, гляциологу Анастасии, в университетский поселок под Эльбрусом. Всю ночь воспаряли, ликовали на высокогорный лад, а утром глянули из окна и сразу увидели пару нелепейших идиотов в одинаковых шляпенках. Они прохаживались по дощатому тротуару и посматривали на их окна с похабными улыбочками.
В другой раз как-то отправился Огородников в Шереметьевский аэропорт встречать заокеанскую знаменитость Александра Спендера с женой и дочкой. Вдруг, бац, какая неожиданность, в зале ожидания скромный рыцарь революции Вова Сканщин за чашечкой кофе. Присаживайтесь, Максим Петрович. Вот, в самом деле, как бывает: зайдешь кофейку принять и хорошего человека встретишь. Улетаете куда-нибудь за рубеж? Кисленькое молочко в глазах куратора то и дело сменялось хулиганской прохладцей. Спендера встречаете Александра? Хорошее дело. А что же этот мистер Спендер-то не из наших ли коллег будет, а, Максим Петрович?
У Огородникова даже челюсть затряслась в отвратительном чувстве. Как же это вы, Владимир, фотографией ведь все-таки занимаетесь и не знаете Александра Спендера?
К чести капитана Сканщина надо сказать – никогда не обижался он на критику невежества. Краснел, конечно, но делал соответствующие выводы. Спасибо, Максим Петрович, за критику, в дальнейшем учту.
Огородникову ясно стало, что только ради вопроса о «коллегах» и прикатил в аэропорт Сканщин. Шуз прав – разработка продолжается. Щупают, давят, шьют…
Однажды, в творческом блуждании с камерой, под Троицу, под московскими дождями он познакомился с милейшей задумчивой девушкой, ну прямо из французского кино. В постели она оказалась совсем чудесной: едва о чем-нибудь подумаешь, тут же это тебе предоставляется. Не был бы женат, женился бы, подумал Макс по своему обыкновению, засыпая. Проснувшись, девушки рядом не обнаружил, исчезла, как Золушка, экая прелесть, такой такт, как будто знала наперед, что у меня с утра настроение говенное. Вдруг услышал внизу под антресолями шорох и шепот. Подкатился к краю, посмотрел из-за перил. Девушка, пальто внакидку, листала тайные его альбомы и что-то нашептывала в телефон. Ах! Увидев свисающие меж перил усы и космы, пенсне на ниточке, ахнула в театральном ужасе. Застучали по лестнице каблуки. В окне за палисадом ждала ее серая «Волга», молодчик в блейзере за рулем, если не Сканщин, то его молочный брат. Шпионочка подбежала, оглянулась на окно, хохотнула дерзостно и нырнула на заднее сиденье. Еще один ход конем. Браво, товарищ генерал!
В почтовом ящике однажды обнаружился занюханный конвертик с рисунком ко Дню артиллерии – булыжное рыло воина и хвостатая сука – ракета. Внутри текстик на машинке:
«Жидовский подголосок Огородников! Имеешь ли ты право называться русским фотографом, обделывая свои грязные делишки с Фишером, Цукером, Златковским, Серебровским, Германом? Прекрати свою позорную стачку с жидами, иначе Родина покарает ублюдка!
Русские патриоты».
Огородников сначала лишь задыхался от ярости и ничего не соображал. Потом стал накручивать телефон, всей Москве зачитывал текст анонима, орал, что сейчас же – в «Нью-Йорк таймс» и в агентство Рейтер, пусть все знают, как шантажируют, пусть записывают каждое слово, скрывать нечего, ненавижу эту падлу, вонючую Степаниду, моя Россия другая, она – не советская! Макс, Макс, увещевали его, да что ты так распсиховался, да таких писем сейчас полно, да брось ты его в сортир…
Вдруг резкий раздался в паузе характерный звоночек. В голосе генерала Планщина звучала металлическая ниточка сильной и верной дружбы:
– Можете быть уверены, Максим Петрович, авторы провокации будут найдены и понесут наказание.
Сбоку на линии подрабатывал Сканщин голосом обиженного теленка:
– Да я эту шпану из-под земли достану, Максим Петрович! Куски говна, позорят нашу интернациональную идею…
Огородников тогда спросил неприятнейшим голосом:
– А что имели в виду авторы провокации, вы не можете мне объяснить? Может быть, «Новый фокус»? Может быть, наш коллективный альбом «Скажи изюм!»? Как прикажете толковать «жидовскую стачку»?
В телефоне возникла и расширилась неопределенная пауза. Потом забормотал Сканщин: что-то я вас не особенно… о чем это вы… Новая пауза. Планщин: в таком тоне как-то трудно с вами разговаривать, Максим Петрович. Отбой. Неназываемое было названо.
«Неназываемое», так сказать, то есть вот именно названный в том телефонном разговоре злокозненный альбомчик, за прошедшие шесть месяцев сильно продвинулся вперед и превратился уже в альбомище. Изготовлено было двенадцать копий размером с хорошую кладбищенскую плиту, и оформлено все было в соответствии с культивируемой Олехой Охотниковым «эстетикой бедности», то есть с завязками из ботиночных шнурков, с обложкой из рогожи, в общем красиво.
Двенадцать и не больше, господа, объяснял участникам альбома самый опытный их друг Григорий Автандилович Чавчавадзе. Советская конституция, господа, легкомысленно закрепляет у нас на территории свободу печати, однако, вообразите, какое бы вышло свинство, если бы граждане следовали своей легкомысленной конституции. Граждане, однако, знают, что изготовление текстов или фотоальбомов числом более дюжины карается как нелегальная акция сродни самогоноварению. В Прокуратуре СССР именно такая существует для внутреннего пользования инструкция.
Собравшиеся поаплодировали. А нам больше и не надо, чем двенадцать. Первое советское неподцензурное фотоиздание тиражом двенадцать экземпляров. Хотят этого или не хотят, а все равно будет веха в истории. Так мы им и скажем с голубыми глазами – вот наше первое издание, хотите, издайте в типографии, не хотите – перебьемся.
Шуз Жеребятников тут «вставлял в ствол», по его выражению. Не исключаю, пацаны, что козлы наши примут «Изюм» к изданию. А что им остается делать, если не принять и не попытаться замусолить? Почему «фишка» только ходит за нами и нюхает? Почему не обратали нас с самого начала и весь наш тираж не разжуячили? Очень феровая для них ситуёвина сложилась с «Новым фокусом». Конечно, меня замести им ничего не стоит, как и Цукера, как и Васюшку, даже и Веньку с Охотой заметут не дорого возьмут, а вот на Огороде обжечься можно, а Древесо как взять, а Эмму, а Георгия Автандиловича, прости, кацо, с его иконостасом боевых наград? Шухер-то начнется же неимоверный. По ходу дискуссий все общество, разумеется, «злоупотребляло» спиртные напитки и с каждой бутылкой все дальше отходило от тактических соображений, все ближе подходило, как говорил Олеха Охотников, к «нутряному скотству».
– Что же нам, господа, с «фишкой», что ли, противоборствовать? – спрашивали они друг друга. – Низменная идея, не так ли? Это пусть литераторы со своей «лишкой» противоборствуют, потому что они все выдумывают, искажают нашу прекрасную действительность, а от них хотят, чтобы они поменьше или побольше выдумывали. А ведь мы, господа, ничего не выдумываем, правда? Наше дело – чикать, не так ли? Увидел какую-либо натуру, достойную быть увиденной, увидел на ней определенный свет, соответственные тени, говоришь натуре: «Внимание, сейчас вылетит птичка, скажи изюм», и – чик! Ведь если «фишка» хочет или хотит – как правильно? – чтобы фотография изменилась в их пользу, им надо просто натуру изменить в свою пользу, вот и все. Ну, а наши интимные отношения с эмульсией – это, в самом деле, никого не касается… Пусть лучше за своими фотоклассиками следят, которые постоянно большими пальцами в проявителе дрочат для сочетания реализма с романтикой, то есть для засирания природы…
Все идеи в «охотниковщине», то есть в незаконно занимаемой жилплощади кооператива «Советский кадр», высказывались громогласно, подчеркнуто с пренебрежением к слухачам «фишки», за исключением одной – заброски «Изюма» за бугор. Слабо надеясь на благоразумие «козлов», все имели в виду основную альтернативу – издание альбома в Париже, Милане, Нью-Йорке. Не говорилось, но подразумевалось, что Ого все устроит. Кому же еще, как не Максу с его связями за занавеской, с его языками. И в самом деле, Огородников худо-бедно мог объясняться на всех основных европейских языках. Сподвижник Ильича по цюрихским кондитерским, его папаша, обучал своих наследников языкам в расчете на продвижение мировой революции. С Октябрем расчет явно оправдался, а вот с Максимкой, увы, нарушился поступательный ход истории, можно было бы его знаниям найти лучшее применение. На этом рассуждении и в умилительной тревоге за чехословацких товарищей Огородников-старший отбыл в отсутствующий мир иной, не дожил ни до очередной славной страницы в истории своей партии, ни до позорной страницы в жизни своего младшего сына.
А позорная страница уже разворачивалась в полную ширину. С привычным унынием чуть ли не каждое утро Максим смотрел из окна на серую «Волгу» и двух хмырей в ней, как бы читающих газеты. В этот вечер, подъезжая к Арбатской площади, он подумал, что, по сути дела, впервые за долгое время остался без хвоста. Его вдруг охватила какая-то неадекватная дикая радость, как будто в Москве отсутствие хвоста открывает перед человеком большие приключенческие возможности.
– Останови возле «Праги», друг, – попросил он шофера и, выходя уже из машины, подмигнул сумрачному парню. – Вот такие дела, друг.
– Согласен на сто процентов, – сказал шофер. – Гнать надо поганой метлой всю эту лавочку.
Итак, поездка нашего героя на такси, начавшаяся возле Речного вокзала и потребовавшаяся для того, чтобы информировать читателя о предшествовавших событиях, а также для того, чтобы убежать от соглядатаев, заканчивается на Арбате, возле ресторана «Прага», ибо больше она нам не нужна ни для той, ни для другой цели.
Можно было бы, конечно, перестать огород городить, махнуть рукой на всю эту фотографическую историю, последовать, в порядке экзистенциалистского эксперимента, подчиняясь одной лишь логике – логике хаоса, вслед за таксистом в его озлобленный против власти таксопарк, увы, профессионализм нас туда не пускает, напоминает о необходимости и дальше плести сюжет, имея перед собой основную задачу при писании авантюрных романов – начать и кончить.
Признаться, в эмигрантском отъединении от родного языка недурно было бы вспомнить ключевую фразу прежней жизни – «Всего делов-то начать и кончить!».
Дружба
I
Итак, Огородников оказался в суетливой толпе возле «Праги». Из всех дверей образцовой столовой Нарпита, столь щедро описанной двумя одесситами, валил пар, туда вбегало все больше народу: был щедрый вечер, внутри что-то давали. Максим Петрович в возрасте своих превосходных сорока двух стоял на углу и наслаждался незаметностью. Никто не обращал внимания – какое благо! За спиной у него в нише помещалась огромная чугунная ваза эпохи позднего сталинизма. Ее присутствие на Арбатской площади и в юности грело душу – казалось, что в случае чего (чего? чего?) можно в этой вазе отсидеться, перекурить – да вот и сейчас уже в своих превосходных сорока двух он не без удовольствия ощущал за спиной чугунное убежище.
Кое-где над площадью висели фонари, под ними виден был моросняк, а когда глаза привыкли, различились на противоположной стороне зубчатые башни бывшего дворца мецената Мамонтова, нынешнего Дома дружбы с народами зарубежных стран, внутри которого размещалось соответствующее учреждение, осуществляющее дружбу нашего внутреннего народа с народами внешними, Комитет обществ дружбы. Огородников некоторое время смотрел на башенки, не мог отвести взгляда. В бессмысленном пейзаже вдруг возникло ощущение какой-то смутной идеи. Берлин! – вдруг возопил он и далее, не рассуждая, ринулся в подземный переход, расталкивая «сограждан усталых», проскочил под площадью, вынырнул, рванул резные двери и оказался внутри дворца. Снимая плащ в гардеробной, перевел дыхание. Берлин, шептали по Москве три брата, Берлин, Берлин, Западный Берлин…
Год или около тому назад ему повстречался старый друг по бильярдной Никита Буренин, консультант по дружбе с населением обеих Германий и Западного Берлина. Паааслушай, Макс, хочччешь, я ттебя в ппплан на ггод вппперед всставлю? Каккая-то разшиздяйская конференция какккой-то загребистой ассоциации пппролетарского исссскусства имени Эрнста Ттттельмана сссовместно ссс молодыми социал-ххххристианами ззза Европппу безззз грраницц… Хочешь в Западный Берлин, короче, пппрокатиться?
Вялый и длинный, вечно такой вельветовый, коричневатый, Никита был в тот вечер до похабнейшей уже степени расслаблен и заикался сильно сверх своей меры, стало быть, перебрал уже за пол-литра. Огородников, конечно же, спешил, согласился, тут же забыл и вот только лишь сегодня вдруг – словно рожок где-то протрубил – вспомнил, и его вдруг осенило – а вдруг?
Ангелы меценатства давно уже отлетели от мамонтовского дворца, в нем воцарился с претензией на вечное проживание смутно ухмыляющийся демон дружбы. Из-под дверей в деловом коридорчике трещали пишмашинки, бубнили телефонные голоса.
Паспортистка выездного отдела Людмила Терентьевна сидела спиной к двери, ну, и, как обычно, проворачивала что-то свое важное по телефону.
– …погоди, Валентина, ты же вчера говорила о сиреневой, а сегодня, родная моя, бэж… ну… ну… а ты сама-то как считаешь?… голубая?… Фээргэ?… А Югославия?… Япония, родная моя?… Нормальночка… а насчет бэж?
За прошедший год задница Людмилы Терентьевны еще больше округлилась. В углу комнатенки у батареи сушились черные, так называемые «чулковые» сапоги, при надевании обращавшие ножки Людмилы в подобие рояльных. В настоящий момент дама пребывала в пушистых ванных шлепанцах, тоже «не наших». Даже в этом учреждении, где мухи дохли на лету, Людмила Терентьевна была известна своей ленью и неповоротливостью. В прошлом Огородников не раз ускорял ее движения, а следовательно, и получение загранпаспорта при помощи то загранкосметики, то загрансумочки, однажды даже загрантуфли принес, не подошедшие четвертой жене М. Васильевой. Этим «сувенирчикам» Людмила Терентьевна радовалась, как дитя, и действительно начинала подавать своей застоявшейся в московской торговой белиберде «попе» ускоряющие команды.