Подлинные записки Фаддея Ивановича Балакирева - Лагин Лазарь Иосифович 3 стр.


Я неплохой бегун, но на сей раз я превзошел себя. Я понимал, что единственное мое спасение — это как можно скорее покинуть Луну.

Страшно подумать, чем бы вся эта неприятная история для меня кончилась, если бы она произошла во время полнолуния. Но удача и на сей раз сопутствовала мне. Луна была на ущербе, от нее оставался только тоненький серп. Уже из последних сил я добежал до самого острия лунного серпа, зажмурил глаза, спрыгнул в мрачную бездну и, спустя шесть с половиной суток, усталый, голодный и счастливый со свистом прорезал родные земные тучи и шлепнулся в огромный снежный сугроб неподалеку от северо-западной окраины города Можайска.

ДВАДЦАТЬ ТЫСЯЧ МЕТРОВ ПОД ВОДОЙ

Кто из нас в детстве не мечтал о собственной, пусть хоть небольшой, подводной лодке? Лавры капитана Немо не давали нам покоя. Но очень скоро мы начинали понимать, что только такой фантастический богач, как этот герой Жюля Верна, мог приобрести себе подводный корабль.

Я помню, каким страшным разочарованием для меня было то, что подводная лодка фабричного производства мне не по карману и никогда по карману не будет.

Другие, не такие упорные, как я, возможно, отказались бы от своей мечты и стали бы мечтать о чем-либо более доступном, вроде коньков или велосипеда. Но я с малых лет отличался редкой настойчивостью: нет денег на покупку подлодки, что ж, буду исподволь работать над изготовлением самодельной.

К двадцатому году своей жизни мне удалось-таки собрать себе небольшую, но достаточно прочную подводную лодку из железного утиля. Она была не бог весть как красива, но, в конце концов, под водой ее могли видеть только осьминоги, морские окуни, кильки, шпроты и тому подобные рыбы, а их мнение меня волновало в самую последнюю очередь.

Я назвал свою лодку «Белуха» (я очень люблю эту рыбу в любом виде, кроме сырого), набрал команду из трех человек и как-то под вечер скромно, безо всякой шумихи, которую я терпеть не могу, мы вышли на «Белухе» из Кутаисского порта в открытое море, держа курс на вест-норд-вест.

Гданьск и Данциг мы миновали еще ночью. Утром мы обогнули сначала Старую Зеландию, а потом Новую, которая была вся в строительных лесах, весь день шли в виду Баффиновой земли и Бретани, вошли в Па-де-Кале, зарядили аккумуляторы и ушли под воду.

И вот глубиномер показывает тысячу метров, две тысячи, три, четыре, восемь, десять, тринадцать тысяч шестьсот семьдесят метров!

Благоразумие требовало прекратить погружение — для самодельной, да еще впервые вышедшей в поход, лодки это была вполне приличная глубина. Да и вообще никогда не следует гоняться за рекордом ради рекорда.

Но тогда, в те далекие годы, я был еще очень легкомыслен и глупо самоуверен.

Я даже не могу оправдаться тем, что мне никто не указал на опасность дальнейшего погружения. Боцман Кутерьмин — мой старый друг и спутник во многих моих опаснейших приключениях — прямо сказал:

— Капитан! (Во время исполнения служебных обязанностей он держался со мной официально.) Капитан! Не стоит рисковать. Для первого раза нам бы за глаза хватило и десяти тысяч метров глубины.

— Трусишь? — усмехнулся я и тут же пожалел о сказанном. Это были очень грубые и несправедливые слова. Не было у меня когда-либо товарища храбрее Кости Кутерьмина.

— Если бы вы не были моим капитаном, — прохрипел Кутерьмин, и лицо его налилось кровью, — я бы…

Но дисциплина была для него важнее всего. Он замолк, и только ожесточение, с которым он швырял уголь в топку, свидетельствовало о том, как глубоко он был оскорблен моей репликой.

Вместо того чтобы призадуматься над словами этого опытнейшего подводника и преданнейшего друга, вместо того чтобы, кроме всего прочего, попросить у него извинения, я повел лодку на дальнейшее погружение.

Четырнадцать тысяч метров!.. Пятнадцать тысяч!.. Восемнадцать тысяч!.. Девятнадцать тысяч восемьсот метров!..

— Может быть, все-таки хватит, капитан? — снова спросил меня Кутерьмин. — Так глубоко, насколько мне известно, не опускалась еще ни…

Он не успел договорить. Страшный удар потряс нашу лодку от киля до ходового мостика. Погасло электричество. Посыпались на палубу осколки зеркал, абажуры, стаканы и приборы. С грохотом свалились со своих крючьев ведра, и в центральный отсек с тихим, но особенно зловещим в наступившей темноте журчанием стали просачиваться ручейки забортной воды.

Случилось самое страшное, что только может случиться с погрузившейся подлодкой, — мы со всего хода наткнулись на какую-то подводную скалу. Как уже потом выяснили, это была одна из второстепенных вершин подводного хребта, названного впоследствии хребтом Фаддея Балакирева. Моя бы воля, я назвал бы его хребтом имени Константина Кутерьмина.

— К помпам! — скомандовал я, сразу оценив весь ужас нашего положения.

Увы! Мы ударились о скалу с такой силой, что помпы безнадежно вышли из строя.

Что делать?

Еще несколько минут, и нас зальет водой.

— Плиту! — крикнул я тогда что есть силы. — Кутерьмин! Сейчас не время для обид! Растапливайте плиту, или мы захлебнемся, как мыши в ведре!

Этот старый морской волк понял меня с полуслова.

Замысел был хотя и прост, но не совсем обычен.

Раз воду нельзя откачивать за борт, единственное, что нам оставалось, — это испарять ее насколько возможно.

В мгновение ока Кутерьмин растопил плиту в нашем крошечном камбузе, раздал мне и обоим матросам ведра, и, пока мы лихорадочно черпали воду всеми наличными ведрами и ставили их на пышущую жаром плиту, Кутерьмин швырял в топку лопатой уголь из бункера, который, к нашему счастью, еще не успело затопить.

Нас было слишком мало, чтобы испарить всю воду, поступившую из-за борта. Единственное, что нам удавалось ценой поистине нечеловеческих усилий, — это держать воду на уровне чуть повыше наших щиколоток.

Представьте себе хоть на минуту тесную и темную внутренность нашей лодки. Она еле освещена синеватым пламенем каменного угля и раскаленной почти добела плитой, которая вот-вот распаяется. Четыре еле различимые человеческие фигуры, задыхаясь во все густеющем горячем пару, молча и яростно борются с навалившейся смертельной опасностью.

Трое без устали, как заводные, снимали с плиты раскаленные ведра, зачерпывали плескавшуюся вокруг воду (ведра шипели, погружаясь в воду, так они были раскалены!), ставили ведра на плиту и еле успевали это проделать, как вода из вёдер испарялась, и все надо было начинать заново. А Кутерьмин без устали работал, бросая в ненасытную топку плиты все новые и новые лопаты тяжелого угля.

В этой адовой работе прошел час, другой, третий, четвертый.

По самым скромным подсчетам мы испарили за это время не меньше трех с половиной тысяч ведер, а вода все не убывала. Она даже несколько прибавилась и теперь плескалась чуть пониже наших колен.

Мы устали, как черти, мы проголодались, как волки, мы промокли, как мыши, мы работали молча, как немые.

И все же любым человеческим силам имеется предел. Все более вялыми становились наши движения, все выше и выше подымалась вода. Вот она уже поднялась выше колен. Вот мы уже наполовину в воде… Скоро конец.

И вдруг мы ощутили, как чуть заметно содрогнулась наша лодка. Потом она качнулась.

Я бросил ведра и кинулся к глубиномеру: фосфоресцирующая стрелка быстро скользила вверх — лодка стремительно поднималась. Наполненная до отказа горячим паром, она уподобилась воздушному шару.

— Продолжайте работать! — крикнул я, видя, что матросы на радостях бросили свои ведра. — Не забывайте, нам предстоит целых двадцать километров подъема!..

Это продолжалось еще около получаса. Наконец стрелка глубиномера достигла нуля.

Я кивнул Кутерьмину. Он понял меня с полуслова — надо было поскорее отдраить люк и освежить воздух.

Вода к этому времени уже была нам по грудь. Все продовольствие было безнадежно испорчено. Опасность захлебнуться сменилась не менее серьезной опасностью — умереть с голоду.

Кутерьмин вскарабкался по скоб-трапу, отдраил и откинул тяжелый чугунный люк.

В ту же секунду его выстрелило в воздух, как ядро из катапульты, — так сильно было давление пара, собравшегося в лодке за время наших спасательных работ.

Мы бросились на ходовой мостик, чтобы попытаться спасти боцмана. Я уже стал стаскивать с себя ботинки.

Но Кутерьмин, еще находясь высоко в воздухе, замахал мне руками:

— Не надо! — кричал он что есть силы. — Не над-да-а-а!.. Ошпа-а-ри-те-е-есь!


Только теперь мы обратили внимание на то, что над морем стоит густой и горячий туман. Одновременно всем нам почудилось, что где-то поблизости варится превосходная уха. «Начинаются голодные галлюцинации!» — подумал я с горечью.

Но Кутерьмин, еще находясь высоко в воздухе, замахал мне руками:

— Не надо! — кричал он что есть силы. — Не над-да-а-а!.. Ошпа-а-ри-те-е-есь!


Только теперь мы обратили внимание на то, что над морем стоит густой и горячий туман. Одновременно всем нам почудилось, что где-то поблизости варится превосходная уха. «Начинаются голодные галлюцинации!» — подумал я с горечью.

Кутерьмин уже подплывал к лодке. Лицо у него было распаренное, красное, как после бани.

Он поднялся на борт, отряхнулся и первым делом скомандовал:

— Василий, ведро! Капитон, накрывай на стол!

Когда Василий принес ведро, Кутерьмин нагнулся и зачерпнул им забортной воды. Она была непривычно густая, дымилась и вкусно пахла ухой.

— Ничего удивительного, — объяснил Кутерьмин. — Мы попали в горячее течение Гольфстрим. Я в нем только слегка ошпарился. А для рыбы достаточно жарко, чтобы получилась самая настоящая уха.

— А лавровый лист? — спросил я. — Откуда посреди Атлантического океана лавровый лист?

Это оставалось для нас загадкой, покуда мы не вернулись в Кутаиси. Здесь, швартуясь у старой торговой пристани, я случайно узнал, что в том районе, где мы терпели бедствие, за день до нас пошел ко дну американский пароход, везший в Грецию, в порядке экономической помощи, пять тысяч тонн лаврового листа.

Как греки обошлись без американского лаврового листа — уму непостижимо.

В ПОДЗЕМНЫХ ГЛУБИНАХ

У кого бы узнать, чем наш знаменитый путешественник Н. М. Пржевальский кормил свою лошадь? Второй год бьюсь над этим.

Для меня этот вопрос далеко не праздный. Дело в том, что в прошлом году, в бытность мою в Средней Азии, обратил я внимание на красивую молодую лошадку с пышной гривой и хвостом до копыт, а сама такая беленькая, какими бывают только жеребята, за которыми очень хорошо ухаживают. Я погладил ее шелковистую холку, скормил ей бутерброд с чайной колбасой и отпустил обратно в колхозное стадо. В общем, как будто ничего особенного? Представьте же себе мое удивление, когда оказалось, что это была лошадь Пржевальского!

Если учесть, что Николай Михайлович скончался в 1888 году, и даже предположить, что его лошади тогда было всего два года, сейчас, в 1958 году, ей должно быть не меньше СЕМИДЕСЯТИ ДВУХ лет! Семьдесят два года и так превосходно сохраниться!

А моя Тетка, которой я так много обязан, с трудом дотянула до двадцати восьми, хотя я ухаживал за нею по самому последнему слову ветеринарной науки. Ах, какая это была лошадь! Редкой души, поразительной выносливости и отменного ума.

Во время одного из моих путешествий она дважды спасла мне жизнь.

Как-то, тому лет шесть назад, совершал я верхом небольшую прогулку по степным раздольям Южного берега Крыма и ночью вдруг провалился в одну из самых больших угольных шахт. Добыча в ней прекратилась еще до революции, и поэтому никто ее не охранял.

Вы скажете: провалиться верхом на лошади в шахту глубиной в четыре с половиной тысячи метров и остаться целым и невредимым — невозможно.

Смотря на какой лошади.

Моя Тетка с детства была приучена падать с любой высоты обязательно на ноги, как кошка. Это спасло и ее и меня от верной гибели. Однако, не успел я еще как следует нарадоваться по поводу того, что не разбился в лепешку, как понял, что особенно радоваться, собственно говоря, нечему. Ведь мы оказались в ловушке. Кругом было темно, хоть глаз выколи, и холодно. Поистине собачий холод. Да и немудрено: попробуй спуститься в самый раз-обыкновенный подвал, — насколько в нем прохладней, чем на улице! А ведь мы очутились с Теткой не в подвале, а на дне шахты глубиной в четыре с половиной километра.

Я проплутал на своей верной лошади несколько часов по запутанному лабиринту штолен, штреков, терриконов и гезенков, и нас стал не на шутку терзать голод. Только там, на дне этой проклятой шахты, я понял глубокий смысл поговорки: «Голод не Тетка». Тетка своим бодрым ржаньем и ласковым пофыркиванием старалась поддержать во мне уверенность в скором спасении, а голод мучил нас все злее и злее.

Так в бесплодных скитаниях в густом мраке мы провели двое суток и одиннадцать с половиной часов. Признаюсь, я бы давно свалился с ног, если бы мне пришлось проделать этот адский путь пешком, а не в седле.

Но время брало свое. Я чувствовал, что силы и нервы мои уже на исходе, когда Тетка внезапно остановилась и стала лизать стену штрека. Лизнет, повернет ко мне свою умную голову и ласково фыркнет, как бы приглашая последовать ее примеру.

Я лизнул и не поверил своему языку. Лизнул еще раз, третий, четвертый, чувствуя, как с каждым разом силы мои прибывают.

Я зажег единственную оставшуюся у меня спичку и увидел, что стены штрека сверкают алебастровой белизной. Как вы уже сами, наверно, догадались, штрек был проложен в мощном пласте каменного сахара!

Мы спасены: перед нами фактически безграничные запасы вкусного, сытного и высокопитательного белкового вещества.

Но это было еще не все. Теперь мы получили первоклассный ориентир в наших печальных странствованиях.

Ведь если каменная соль откладывается в результате просачивания сквозь морское дно соленой морской воды, то каменный сахар?.. Ну, конечно же, каменный сахар откладывается в итоге просачивания сквозь речное дно сладкой речной воды. Значит, раз мы в пласте каменного сахара, следует понимать, что над нами протекает река — и не малая. От ручья много сахару не осядет.

Теперь мы уже знали, в каком направлении искать выход из нашей шахты. Надо было только держаться пласта, время от времени полизывая невидимые стены штрека, чтобы удостовериться, что мы не сбились с пути. Спустя несколько часов по довольно крутому гезенку я выехал на залитую солнцем равнину. Совсем рядом плескались голубые волны Южного Буга. Мы были где-то неподалеку от Джанкоя.

С тех пор для Тетки не было большого лакомства, чем кусок сахару. От Тетки любовь к сахару постепенно перешла и ко всем другим лошадям Средне-Русской возвышенности.

Вот какая эта была лошадь!


* * *

Итак, дорогие читатели «Костра», сегодня мы встречаемся с вами последний раз. И это вовсе не потому, что мне больше не о чем рассказать. О, нет! Я мог бы рассказать еще десятки — да что десятки! — сотни удивительнейших историй.

Но с тех пор, как я начал печатать в «Костре» свои записки, в редакцию каждый день приходят письма. Письма, в которых мне указывают на десятки грубейших ошибок. Подумайте, каково читать эти письма мне — Фаддею Ивановичу Балакиреву, самому правдивому человеку на свете! Да, я рассчитывал на помощь читателей, я знал, что в моих записках попадется одна-другая ошибка, но чтобы столько ошибок… Сначала я сердился, кидался к справочникам, листал географические атласы, и, увы, каждый раз убеждался в своей неправоте. Тогда я писал новую главу, надеясь, что теперь-то все обойдется благополучно. Но журнал выходил в свет, и повторялась старая история…

Вот поэтому, скрепя сердце, я решил больше не печатать свои записки. Пусть читатели так и не узнают о многих интереснейших происшествиях, но зато уж никто не посмеет упрекнуть меня во лжи. Разумеется, я был бы крайне несправедлив, если бы не отблагодарил достойным образом своих юных помощников. Впрочем, терпение… Скажу только по секрету, что фамилии тех, кто внимательно прочел мои записки от первой до последней строчки и прислал наиболее остроумные и правильные ответы, будут помещены в одном из номеров «Костра» за будущий год.

Ваш Ф. Балакирев.







Назад