Словом, несмотря на усиливающееся напряжение между бихевиоризмом и этологией, до прямой схватки между ними дело не доходило (забегая вперед, скажем: и не дошло – если иметь в виду содержательную полемику в научной прессе и на конференциях). Однако решительное выяснение отношений между «европейской» и «американской» науками о поведении все же состоялось. Вызов этологии бросили не правоверные бихевиористы, а еретики – представители сравнительно немногочисленного неортодоксального течения в американской сравнительной психологии, не разделявшего и прямо критиковавшего многие установки бихевиоризма.
Когда Кеннет Спенс писал, что «сегодня практически все психологи готовы назвать себя бихевиористами», он был недалек от истины, но все же не вполне точен. Несмотря на абсолютное господство бихевиоризма, в американской психологии и зоопсихологии даже в начале 1950-х годов присутствовали отдельные исследователи и даже целые небольшие школы, дистанцировавшиеся от модного направления. Некоторых из них – Торндайка, Йеркса, Крейга – мы уже называли. Среди них был и герпетолог[66] Глэдвин Кингсли Нобл, организатор отдела изучения поведения животных Американского музея естественной истории в Нью-Йорке. Он с тревогой наблюдал нарастающее сосредоточение американской зоопсихологии на лабораторном исследовании научения и изо всех сил старался расширить тематику исследований, а также сохранить взаимопонимание между американской сравнительной психологией и другими направлениями в науках о поведении. Сразу после выхода основополагающей статьи Лоренца «Партнер в умвельте птиц» Нобл вместе с Маргарет Найс организовал ее перевод на английский и, не удовлетворившись публикацией сокращенной версии, разослал ряду коллег полный перевод статьи. При этом, однако, его отношение к Лоренцу и его идеям было двойственным: он горячо одобрял ориентацию этологов на изучение широкого круга животных в естественных или близких к естественным условиях, на сравнительное исследование поведения и другие характерные черты этологического подхода (видя в этом хороший пример для американской зоопсихологии), но в то же время категорически не принимал лоренцевы «умозрительные» схемы. В конце 1930-х между ним и Лоренцем завязалась переписка-дискуссия, оборванная смертью Нобла в 1940 году.
Школа Нобла – его ближайший сотрудник и преемник в роли главы отдела Фрэнк Бич, сменивший его на этом посту Теодор Шнейрла и ученик последнего Дэниел Лерман – разделяла взгляды своего основателя. Они так же жестко критиковали бихевиористский мейнстрим за зацикленность на ограниченной проблематике и предельно узком круге видов-объектов, за игнорирование видоспецифичного поведения и видовых особенностей. В 1950 году, в момент высочайшей популярности бихевиоризма Бич издевательски спрашивал: интересует ли психологов вообще поведение как таковое или же единственный феномен – научение – у единственного вида – серой крысы? В поисках альтернатив узколобому подходу бихевиоризма нобловцы обратились ко вновь появившимся в научной прессе работам этологов. Но то, что они там увидели, им совсем не понравилось – настолько, что они сочли необходимым решительно возразить. Причем хотя концепции этологов в англоязычном мире были представлены в основном в публикациях Тинбергена, Торпа и их сотрудников, основной мишенью критики со стороны нобловцев стал Лоренц.
В 1953 году в журнале Quarterly Review of Biology появилась статья Дэниела Лермана (в ту пору даже не имевшего ученой степени) «Критика теории инстинктивного поведения Конрада Лоренца», написанная в довольно резком и непримиримом тоне. Она стала началом долгой и бурной полемики, длившейся около десятилетия. В основном полемика шла на страницах журналов, но время от времени выливалась и в очные дискуссии – на международных симпозиумах и конференциях. В одном только 1954 году состоялись четыре таких форума с участием ведущих представителей обеих сторон.
Основные возражения американцев вызывали два аспекта этологической теории. Во-первых, они считали искусственным и некорректным выделение в поведении врожденных и приобретенных составляющих и даже само противопоставление этих категорий применительно к поведению. По их мнению, наследуются только гены, любой же фенотипический признак представляет собой результат взаимодействия генов и факторов окружающей среды. Тем более это справедливо для таких признаков, как паттерны поведения: между ними и влияющими на них генами – множество промежуточных звеньев и взаимодействий, на каждое из которых могут влиять внешние факторы, причем не только текущие, но и имевшие место на предыдущих этапах жизни особи. В качестве аргументов Лерман и его коллеги приводили с одной стороны столь любимый этологами феномен импринтинга, а с другой – указывали на многочисленные примеры модификации тех форм поведения, которые принято считать инстинктивными (родительского, гнездостроительного и т. д.), на основе индивидуального опыта. Из этого, по их мнению, неизбежно следовало, что разделение поведения на «врожденное» и «приобретенное» не имеет никакого смысла.
Другим объектом критики нобловцев стали постулированные этологами внутренние механизмы поведения – прежде всего сам характер этих эвристических схем, не привязанных ни к каким конкретным нервным структурам. Мало того, что представление о центрах, реализующих инстинктивные акты, врожденных разрешающих механизмах и тому подобных гипотетических структурах неизбежно предполагало существование врожденных паттернов поведения (которые, как мы уже знаем, Лерман и компания считали фикцией, искусственно придуманной категорией), так нобловцев раздражал еще и сам подобный способ теоретизирования. Они настойчиво укоряли этологов в том, что те применяют одни и те же гипотетические абстрактные понятия для объяснения самого разного поведения, в основе которого могут лежать разные процессы и механизмы. Мысль о том, что поведение, скажем, пчелы, собирающей нектар на цветах, и птицы, вьющей гнездо, может управляться сходными по своим свойствам функциональными нервными блоками, казалась им абсурдной: как это может быть, если мозг пчелы и мозг птицы устроены совершенно по-разному?! В них нет вообще никаких структурных элементов, которые можно было бы поставить в соответствие друг другу!
Подходу этологов школа Нобла противопоставляла свой – анализ всех разнородных факторов, влияющих на формирование каждого конкретного вида поведения, «на базе общепринятых физиологических представлений» (читай: старой доброй рефлекторной теории). Звучит чрезвычайно привлекательно – в самом деле, модель, учитывающая все факторы, влияющие на интересующий нас феномен, всегда будет надежнее и вернее любой модели, основанной на упрощениях, идеализациях и пренебрежении второстепенными факторами. Тем не менее в самых разных дисциплинах ученые создавали и создают упрощенные модели изучаемых явлений. Не от лени или небрежности, а потому, что реально учесть все факторы, воздействующие даже на относительно простую систему, невозможно – такой учет был бы под силу разве что демону Лапласа[67]. Тем более это невозможно в ситуации, когда факторы, влияющие на интересующее нас явление, неизвестны нам заранее и нам еще предстоит выяснить, какие факторы существенны, а какие – нет (и как существенные факторы взаимодействуют между собой). Поэтому практически любая научная теория – это всегда некоторое упрощение и идеализация реальной картины. Тела в опытах Галилея не падали с одинаковым ускорением, и не все элементы в таблице Менделеева стоят в порядке возрастания атомных весов. Упрощенная теория позволяет выявить суть, основу явления, а затем, опираясь на нее, понять причины исключений и отклонений. И к этологической теории это относится в полной мере. В то время как ее оппоненты из школы Нобла так и не смогли предложить внятной и цельной концепции поведения животных, способной конкурировать с концепцией этологов.
Примерно то же самое можно сказать и об их позиции по вопросу противопоставления «врожденное – приобретенное». Формально они были совершенно правы: акт поведения связан с геном длинной цепочкой промежуточных взаимодействий, практически на каждое звено которой влияют или могут повлиять внешние факторы (и в главе 7 мы увидим, к чему приводит пренебрежение эффектами, возникающими в этой цепочке). Но ведь то же самое можно сказать и о морфологических признаках, особенно таких сложных, как, например, форма цветка или раковины моллюска. И однако генетики (а до них – морфологи и анатомы) прекрасно знают, что некоторые признаки очень жестко определяются генетически (причем одни из них – видовые, более-менее одинаковые у всех или почти всех особей данного вида, а другие могут быть представлены разными вариантами, но при этом однозначно задаются генотипом особи) и практически не зависят от внешних условий. Разумеется, многие другие признаки сложным образом зависят от взаимодействия наследственности и среды – но анализ и даже само обнаружение таких случаев возможны только потому, что в свое время «врожденное» было четко противопоставлено «приобретенному»[68]. Как бы потом ни менялось содержание этих понятий.
Примерно то же самое можно сказать и об их позиции по вопросу противопоставления «врожденное – приобретенное». Формально они были совершенно правы: акт поведения связан с геном длинной цепочкой промежуточных взаимодействий, практически на каждое звено которой влияют или могут повлиять внешние факторы (и в главе 7 мы увидим, к чему приводит пренебрежение эффектами, возникающими в этой цепочке). Но ведь то же самое можно сказать и о морфологических признаках, особенно таких сложных, как, например, форма цветка или раковины моллюска. И однако генетики (а до них – морфологи и анатомы) прекрасно знают, что некоторые признаки очень жестко определяются генетически (причем одни из них – видовые, более-менее одинаковые у всех или почти всех особей данного вида, а другие могут быть представлены разными вариантами, но при этом однозначно задаются генотипом особи) и практически не зависят от внешних условий. Разумеется, многие другие признаки сложным образом зависят от взаимодействия наследственности и среды – но анализ и даже само обнаружение таких случаев возможны только потому, что в свое время «врожденное» было четко противопоставлено «приобретенному»[68]. Как бы потом ни менялось содержание этих понятий.
О втором пункте критических атак сравнительных психологов можно сказать, что, вообще говоря, создание функционально сходных структур на совершенно разной материальной основе – обычное дело в эволюции. Глаз головоногих моллюсков устроен принципиально так же, как и глаз позвоночных, хотя возник совершенно независимо от него. И даже в глазах насекомых, устроенных совсем по-другому, можно найти те же функциональные элементы (фокусирующая линза, светоотражающие стенки и т. д.), что и в наших глазах. Система антител у миног создана на основе совсем других белков, нежели у нас, но сам конструктивный принцип, обеспечивающий существование миллионов типов антител на основе относительно небольшого количества кодирующих их генов, удивительно сходен в обоих случаях. У любых достаточно крупных и активных животных неизбежно возникают кровеносная система, пищеварительный тракт, органы выделения, мозг и т. д., формируемые из самых разных тканей и частей тела. Почему же поведение не может строиться по тому же принципу?
Ход дискуссии в значительной мере осложнялся тем, что оппоненты просто не понимали друг друга. В начале главы 4 мы говорили о том, что само членение поведения у «протоэтологов» и «протобихевиористов» было разным: первые видели в нем прежде всего характерную динамическую форму, вторые – результат (достигнутый или предполагаемый). Казалось бы, именно исследователи школы Нобла, принадлежащие к зоологической традиции и критически настроенные по отношению к бихевиористским схемам, должны были если не встать на точку зрения этологов, то по крайней мере заметить эту разницу в видении. Но этого не произошло: к 1950-м годам бихевиористский подход слишком глубоко и прочно укоренился в американской науке о поведении, новые поколения исследователей впитывали его со студенческой (если не школьной) скамьи. И даже если впоследствии те или иные ученые отказывались от бихевиористских теорий, пересмотреть ту систему понятий, которыми эти теории оперировали, было гораздо труднее: эти понятия казались естественными и единственно возможными. В результате даже такие «нетипичные», неортодоксально мыслящие американские сравнительные психологи, как Бич, Шнейрла и Лерман, с энтузиазмом ломились в открытую дверь, доказывая, что коль скоро в материнском или гнездостроительном поведении можно обнаружить действия, приобретенные или измененные под влиянием индивидуального опыта, значит, эти виды поведения нельзя относить к «врожденным». А на предложение Лоренца перейти от столь обширных и расплывчатых категорий к предметному анализу хотя бы одного конкретного «инстинктивного движения» (то есть действия, имеющего определенную форму) Шнейрла ответил, что не относит к категории «инстинктивных движений» ничего, поскольку не может заставить себя принять это понятие.
При взгляде на эту дискуссию из сегодняшнего дня можно заметить и другие проявления неспособности нобловцев – при всей их неортодоксальности – выйти из круга понятий, сложившихся если не в самом бихевиоризме, то в его «силовом поле». Например, Лерман нередко использует слово «структурный» в значении «врожденный» – как противоположность «приобретенному» или «выученному». Такое словоупотребление кажется странным, пока не вспомнишь об убежденности «протобихевиористов» и ранних бихевиористов в том, что врожденным в поведении животного является только то, что определяется его анатомией (то есть «структурой»). То, что сорок лет спустя ученый совсем другого поколения использовал это слово в таком значении, ничего не поясняя (и, видимо, не отдавая себе отчета в этом смысловом сдвиге), показывает, насколько глубоко въелись подобные установки в его картину мира.
По большому счету никто, конечно, никого ни в чем не убедил – как это обычно и бывает в научных дискуссиях. Но полемика все же не прошла совершенно бесследно: этологи стали аккуратнее использовать терминологию (особенно связанную с понятиями «врожденное» и «наследственное»), их представления о соединении врожденных и приобретенных компонентов в целостном поведенческом акте стали точнее и изощреннее. В значительной степени под влиянием этой дискуссии Лоренц и некоторые другие ведущие этологи (в частности, Торп) задумались о применимости этологического подхода к феномену научения (о плодах, которые это принесло, и о трудностях, с которыми они столкнулись, мы поговорим несколько позже). Правда, историки науки указывают, что куда большую роль в этих изменениях сыграли дискуссии и критические выступления внутри самого этологического сообщества, а также критика со стороны дружественных специалистов из других областей биологии (прежде всего генетиков). Тем не менее в таких результатах дискуссии можно видеть некую парадоксальную иронию. Направление, ставящее во главу угла врожденное и неподверженное изменениям поведение, существенно изменилось под влиянием вновь приобретенного знания. Направление, утверждающее изменяемость любого поведения, осталось практически неизменным.
Впрочем, уже вскоре после начала дискуссии тон выступлений с обеих сторон, поначалу резкий и непримиримый, стал смягчаться, выпады против оппонентов перемежались признанием их заслуг и достоинств их подхода, а затем наступил черед пожеланий «объединить усилия», взять все лучшее от обоих подходов и в конечном счете осуществить некий синтез достижений этологии и сравнительной психологии (подобный синтезу генетики с классическим эволюционизмом, детище которого – синтетическая теория эволюции – именно в эти годы достигло пика своих успехов и популярности). В 1966 году английский этолог Роберт Хайнд даже попытался выполнить эти пожелания на практике, выпустив объемистый том «Поведение животных: Синтез этологии и сравнительной психологии»[69].
Однако синтеза не получилось. Заглянув в ту же книгу Хайнда, мы увидим в ней просто механическое соединение двух совершенно разнородных систем представлений, каждая из которых имеет свою тематику (почти не перекрывающуюся с тематикой другой), собственный язык, собственный набор понятий и категорий. И автор не делает даже попытки перевести понятия одной системы на язык другой или истолковать факты, полученные в одной «епархии», при помощи теоретических моделей, взятых из другой. От книги остается впечатление, что кто-то взял два учебника или капитальные сводки по двум разным предметам, разрезал на главы, перетасовал и издал под одной обложкой.
И это не личная неудача Хайнда. По мнению Елены Гороховской, история взаимоотношений этологов и школы Нобла прекрасно иллюстрирует мысль крупнейшего философа науки XX века Томаса Куна о «несоизмеримости парадигм», относящихся к одной области знания. Парадигма в понимании Куна – это нечто большее, чем ведущая теория или даже совокупность основных теорий. Это – вся система представлений, включающая сам способ ви́дения предмета, выделения в нем объектов и категорий, приемлемые (признаваемые «научными») методы работы с ним, критерии истинности или ложности утверждений и т. д. К середине XX века «психологическая» и «зоологическая» традиции в исследовании поведения, развиваясь изолированно, сложились в две самостоятельные парадигмы – бихевиористскую и этологическую. И содержательный диалог между ними оказался невозможен – как скрещивание между видами, что когда-то были едва различающимися разновидностями одного вида, но долго эволюционировали порознь.
Оставим на этом философию и вернемся к истории наук о поведении. Так уж вышло, что дискуссия между этологами и школой Нобла пришлась на годы, когда по обе стороны Атлантики происходили бурные события. Этология, модернизируя и уточняя (в какой-то мере и под влиянием критики американцев) классическую теорию Лоренца – Тинбергена, одновременно переживала подъем популярности – к началу 1960-х она превратилась в солидную фундаментальную дисциплину, основы которой уже должны были входить в багаж представлений биолога любой специальности. Что же до бихевиоризма, то ему было уже не только не до этологии, но и не до школы Нобла: с середины 50-х годов для него началась полоса внутренних потрясений.