Уотсон прямо так и говорил: организм – это автомат, его поведение определяется воздействиями извне и ничем иным. Но даже если бы ни он, ни кто-либо еще из видных бихевиористов этого не сказал, бихевиоризм никак не мог бы избежать такого взгляда на природу поведения. Его исходные положения, его исследовательская программа не оставляли ему выбора.
Между тем, как мы видели в главе 4, природа поведения принципиально иная: оно всегда начинается изнутри. Внешние стимулы, конечно, влияют на него (в известном смысле и известной мере даже управляют им), но никогда не являются его причиной.
Разницу между причиной и влиянием легко понять на такой аналогии. Представим себе, что мы инопланетяне и изучаем поведение одной из групп обитателей Земли – автомобилей. Исходно мы ничего не знаем о том, почему они куда-то едут, но хотим и пытаемся это узнать. Довольно скоро мы выделим группу сигналов (разметку, дорожные знаки, сигналы светофоров, указатели и т. п.), очень сильно и определенно влияющих на движение автомобилей. Мы начинаем манипулировать этими сигналами в своих исследованиях – и рано или поздно нам начинает казаться, что они и есть причина передвижений автомобилей. Но ведь на самом-то деле это не так: едущий по дороге автомобиль, конечно, реагирует на дорожные знаки и огни светофоров – но едет-то он совсем не потому, что на него воздействуют все эти стимулы[107]. Более того – он может даже целенаправленно искать определенный указатель (например, поворот на нужную улицу), чтобы отреагировать на него, и при этом полностью игнорировать аналогичные другие.
Поведение реальных обитателей Земли (в том числе и наше собственное) обусловлено внутренними факторами даже в еще большей степени, чем «поведение» автомобилей на дороге. Смысл, важность, критерии специфичности стимула определяются организмом, его внутренними состояниями. Не от стимула зависит, каким будет поведение организма, – от организма и его внутреннего состояния зависит, какой из объектов или факторов мира внешнего станет для него стимулом. Попытка вывести поведение «из стимулов» неизбежно приведет нас или к резкому сужению предмета исследований (рассмотрению только отдельных актов поведения в искусственно созданных условиях, когда влияние конкретного стимула явно преобладает над всем прочим), или к теоретическому двоемыслию (стыдливому возвращению в рассмотрение отвергнутых внутренних факторов под благопристойным именем «скрытых переменных», «внутренних стимулов» и т. п.), сопровождающемуся чисто софистическими попытками доказать, что внутреннее – это тоже внешнее. И в конечном счете – к абсурдным выводам.
Подобно крысе в экспериментальных лабиринтах Толмена или Халла, бихевиоризм испробовал все возможные маршруты, пройдя по каждому из них до конца. И каждое многообещающее ответвление заканчивалось либо тупиком, либо возвратом к исходной точке. Выхода у этого лабиринта не оказалось.
Глава 7
Жизнь после триумфа
Границы подходаВ тот же самый период, когда бихевиоризм тихо угасал в своей глухой обороне – примерно с середины 1950-х до начала 1970-х, – этология, несмотря на острую критику извне и изнутри, быстро набирала вес и популярность, желающих заниматься ею становилось все больше. Рассмотрев причины неудачи бихевиористского подхода к поведению, мы должны сказать несколько слов о причинах успеха подхода этологического.
В предыдущих главах мы уже неоднократно убеждались, что всякое исследование поведения неизбежно требует выбора: либо как-то интерпретировать наблюдаемое поведение, пытаясь так или иначе понять, что стоит за ним, либо сразу отказаться от таких попыток и рассматривать поведение как окончательную реальность. Бихевиористы выбрали второе – и их опыт показал, что такой подход в любых вариантах и версиях приводит в тупик. Однако перспективы первого пути выглядели не более обнадеживающими. Ранняя попытка пройти по нему – истолкование поведения животных по аналогии с человеческим поведением – была окончательно дискредитирована опытом классической зоопсихологии, других сколько-нибудь проверяемых методов такой интерпретации не просматривалось. Казалось, вопрос «что стоит за поведением?» допускал только два типа возможных ответов: реконструкцию психики животного со всеми ее образами, эмоциями, намерениями, воспоминаниями, самосознанием и т. д. либо сведе́ние поведения к чисто физиологическим механизмам. Первое применительно к бессловесным существам представлялось абсолютно невозможным. Второе оставалось предметом споров – возможно ли это в принципе или это такая же утопия, как надежда рассчитать будущее мира, измерив координаты и импульсы всех составляющих его тел? Впрочем, эти споры носили сугубо академический характер: даже самые горячие сторонники сводимости поведения к физиологии (такие, как Павлов) прекрасно понимали, что современная им физиология еще невообразимо далека от того уровня развития, который необходим для решения этой задачи.
Успех этологии был обеспечен тем, что ее создатели нашли еще один путь. Морфологический подход позволил им определить структуру поведения. Опираясь на нее, они смогли разработать эвристические схемы тех механизмов, которые должны обеспечивать именно такую структуру. Эти схемы не были привязаны ни к каким конкретным нервным центрам, ядрам и образованиям и потому оказывались свободными от ограничений, налагаемых недостаточным развитием нейрофизиологии[108]. Не были они и в полном смысле слова реконструкцией субъективного мира изучаемого животного – несмотря на то что этологи безусловно признавали существование у животных психической жизни и острое желание посмотреть на мир глазами своего объекта, увидеть его «умвельт» никогда не покидало их. «С каждым животным, которое я изучал, я становился этим животным. Я старался думать, как оно, чувствовать, как оно. Вместо того чтобы смотреть на животное с человеческой точки зрения – и делать серьезные антропоморфические ошибки в процессе, – я пытался как исследователь-этолог поставить себя на место животного так, чтобы его проблемы стали моими проблемами и я не вычитывал бы ничего в его образе жизни, что было бы чуждо этому конкретному виду», – писал один из первых оксфордских учеников Тинбергена, известный этолог Десмонд Моррис. При этом созданные этологами методы – анализ коммуникативного поведения, позволяющий вычленить те движения и позы, которые самими животными воспринимаются как «смысловые», определение ключевых стимулов и разработка на их основе сверхстимулов и т. д. – казалось бы, давали возможность отчасти осуществить эту мечту. Но только отчасти: можно экспериментально выяснить, какими признаками должно обладать яйцо, чтобы вызвать у гусей сильнейшие родительские чувства, – но как ощутить, как пережить сами эти чувства? Иэн и Ория Дуглас-Хэмилтон[109] (ученики Тинбергена, изучавшие поведение слонов в Африке) рассказывают в своей книге, как Тинберген, приехав к ним в гости и став объектом атаки слонихи-вожака, сразу понял, что эта атака – не более чем демонстрация. Проницательность классика произвела сильнейшее впечатление на свидетелей этой сцены, знавших, что он никогда специально не занимался поведением слонов. Но даже и он вряд ли мог представить, что чувствовала, что переживала в этот момент сама слониха.
По сути дела, этологи реконструировали не внутренний субъективный мир изучаемых ими животных, а структуру психических процессов – то, что скрыто от самого субъекта, то, что «человеческие» психологи самых разных школ, от Зигмунда Фрейда до Александра Лурии, пытались выяснить применительно к человеку. Выражаясь фигурально и несколько упрощенно, этологический подход реконструирует не «картинку на мониторе сознания», а те программы, выполнение которых явлено самому субъекту поведения в виде этой картинки. Точнее даже – алгоритмическую схему этих программ (поскольку «внутренний язык программирования» поведения нам пока неизвестен).
Это был, конечно, огромный прорыв – но он относился только к области врожденного видоспецифичного поведения. За ее пределами лежало необозримое пространство поведения индивидуального – прежде всего разнообразных форм и видов научения. Этологи прекрасно сознавали необходимость исследования этих феноменов. Но как? Базовый для этологии морфологический подход к поведению – выделение характерных динамических форм – тут был почти бесполезен.
Некоторые этологи попытались работать с теми феноменами и аспектами научения, до которых можно было дотянуться, не покидая твердой почвы морфологического подхода. Прежде всего это, конечно же, относилось к импринтингу, который безусловно можно рассматривать как специфическую форму обучения. Именно к 1950–1960-м годам относится новый всплеск интереса к этому явлению. Этологи находили все новые и новые примеры импринтинга, порой весьма неожиданные и экзотические. В частности, феномен запечатления был обнаружен у муравьев, только что вышедших из куколки; выяснилось, что проходные лососи запечатлевают вкус и запах реки, в которой они вылупились из икринки, и т. д. Устанавливались критические периоды, критерии выбора объектов для запечатления, отдаленные проявления детского запечатления. Было открыто явление многократного импринтинга (у самок многих млекопитающих – на своих детенышей), сформулированы некоторые закономерности самого процесса. Словом, работы хватало.
Некоторые этологи попытались работать с теми феноменами и аспектами научения, до которых можно было дотянуться, не покидая твердой почвы морфологического подхода. Прежде всего это, конечно же, относилось к импринтингу, который безусловно можно рассматривать как специфическую форму обучения. Именно к 1950–1960-м годам относится новый всплеск интереса к этому явлению. Этологи находили все новые и новые примеры импринтинга, порой весьма неожиданные и экзотические. В частности, феномен запечатления был обнаружен у муравьев, только что вышедших из куколки; выяснилось, что проходные лососи запечатлевают вкус и запах реки, в которой они вылупились из икринки, и т. д. Устанавливались критические периоды, критерии выбора объектов для запечатления, отдаленные проявления детского запечатления. Было открыто явление многократного импринтинга (у самок многих млекопитающих – на своих детенышей), сформулированы некоторые закономерности самого процесса. Словом, работы хватало.
Лоренц нашел и другие точки возможного приложения этологического метода к проблеме научения. Он, в частности, подметил высокую стереотипность выученного поведения животных в естественных условиях – и дал ей блестящую теоретическую интерпретацию. Но, пожалуй, самым значительным достижением Лоренца (и всего этологического направления) в этой области стал предложенный им общетеоретический подход к проблеме научения, трактовавший выученное поведение как «надстройку» над врожденной основой или «вставку» в нее. Сходным образом рассматривал такое поведение и Тинберген, но Лоренц проработал идею глубже – до выводов о видоспецифичной предрасположенности к тем или иным формам выученного поведения. Например, неспособность некоторых высокоразвитых животных обучиться выполнять команды человека отражает вовсе не их «тупость» или «низкий уровень умственных способностей» (как об этом писали многие авторы, начиная еще со времен Бюффона), а лишь то, что в природе эти животные ведут одиночный образ жизни и не имеют в своем естественном поведении такой формы, как «повиновение лидеру»[110]. Еще нагляднее этот эффект проявляется в том, чему именно может обучиться то или иное животное: зайца сравнительно легко научить барабанить, морского льва – удерживать на кончике носа мяч, енота – полоскать одежду и т. д. То есть легче всего животное учится тому, что требует естественных для него движений и действий.
Еще один крупный успех этологов в изучении научения (основанный именно на предложенном Лоренцем подходе) был достигнут в исследованиях формирования птичьей песни, начатых Торпом и продолженных многими другими. Успех был связан именно с тем, что не только песня в целом, но и отдельные ее элементы имеют определенную форму, пригодную для выделения и опознания. Позднее, используя наработанные в этой области методы, этологи сумели добиться впечатляющих успехов в расшифровке акустических коммуникативных систем ряда животных (сусликов, белоносых мартышек, дельфинов и т. д.).
Эти достижения позволили значительно раздвинуть границы применимости этологического метода – но не отменили их вовсе. Области, где можно было хотя бы опосредованно опереться на морфологический подход, где-то все же заканчивались, и этологический метод повисал в невесомости. Двигаться в которой, как известно, можно только путем отбрасывания чего-то существенного.
Такие попытки вскоре были предприняты следующим поколением исследователей, но об этом – несколько позже. А пока этологии предстояло пережить свой триумф.
Тут и сказке конецСюжеты из истории науки в учебниках и популярной литературе обычно выглядят стройными и законченными. Время все расставляет по местам, и мы сегодня уже точно знаем, кто был прав в яростных дискуссиях прошлого, а кто заблуждался; какая безумная гипотеза обеспечила прорыв в познании, а какие весьма правдоподобные и почти очевидные утверждения оказались ни на чем не основанным недоразумением. Почти как в сказке, где с самого начала ясно, кто герой и кто злодей, а в конце все непременно станут жить-поживать да добра наживать.
В октябре 1973 года в науке о поведении животных случился такой счастливый финал: основоположникам этологии Конраду Лоренцу и Николаасу Тинбергену (а также Карлу фон Фришу – первооткрывателю «языка танцев» у пчел) была присуждена Нобелевская премия по физиологии и медицине. Это стало наглядным выражением полного признания созданной ими теории и ее победы над альтернативными концепциями. Обычно все популярные изложения этологии и ее истории (да и вообще истории изучения поведения животных) заканчиваются именно этим звездным часом. О дальнейших событиях в лучшем случае повествует какая-нибудь ритуальная фраза, вроде «сегодня их идеи развивают многочисленные ученые во всем мире».
Но в науке никогда не бывает окончательного исхода. Любое открытие, любая теория – не последний взмах кисти мастера, завершающий картину, а путь к новым проблемам и новым открытиям. Что происходило с увенчанной нобелевскими лаврами теорией, да и вообще с науками о поведении в эти сорок с лишним лет?
Конечно, включать сегодняшнее состояние той или иной науки в рассказ о ее истории несколько рискованно. Исторический взгляд неизбежно выявляет некие тенденции, которые невольно хочется продолжить в будущее. Но никому не известно, какие из сегодняшних концепций окажутся плодотворными, а какие скоро будут сданы в архив. И тем не менее мы попытаемся это сделать, так как полагаем, что современную ситуацию в науках о поведении трудно понять вне их новейшей истории.
Итак, Лоренцу и Тинбергену была присуждена Нобелевская премия. Чтобы в полной мере оценить значение этого решения, следует учесть, что оно фактически было нарушением правил. Ни зоология, ни психология в завещании Альфреда Нобеля не значились, и основатели этологии до сих пор остаются единственными зоологами (и вообще натуралистами) среди нобелевских лауреатов[111]. Премия была присуждена в номинации «физиология и медицина», но к физиологии работы новоиспеченных лауреатов имели в ту пору отношение весьма косвенное, а к медицине – и вовсе никакого. С учетом этого решение Нобелевской ассамблеи Каролинского института в Стокгольме выглядит как утверждение общенаучной и общекультурной значимости этологической теории, указание на нее как на своего рода маяк для будущих физиологических исследований.
Казалось бы, после такого триумфа этология просто обречена на расцвет. В самом деле, слово «этология» становится чрезвычайно популярным. Число публикаций, где оно в тех или иных сочетаниях употребляется, стремительно растет – как и число исследователей, именующих себя этологами, учебных курсов этологии в университетах, учебников по этой дисциплине и т. д. Привычным становится словосочетание «классическая этология» – так теперь называют работы Лоренца, Тинбергена и их ближайших последователей. Эпитет «классическая» не только выражал почтение к достижениям основателей, но и отражал необходимость как-то отличать этологию в узком смысле слова (как совокупность определенных теоретических взглядов и методов) от этологии в широком смысле – под которой в это время стали понимать едва ли не всякое изучение поведения животных. Если когда-то Кеннет Спенс с удовлетворением констатировал, что «сегодня практически все психологи готовы назвать себя бихевиористами», то спустя несколько десятилетий можно было сказать, что все исследователи поведения готовы назвать себя этологами.
И точно так же, как время, когда «все были бихевиористами», знаменовало застой в бихевиористской теории и канун кризиса, время, когда «все стали этологами», оказалось отмечено сходными симптомами в фундаментальной этологии. Общее число работ, относимых к рубрике «этология», действительно росло, но среди них было все меньше полевых исследований тех или иных конкретных форм поведения, особенно применяющих сравнительный подход. (Это тем более удивительно, что именно теперь, в 1970-е, множеству исследователей стала доступна аппаратура, позволяющая надежно документировать наблюдения: магнитофоны, фотоаппараты с мощной оптикой, а затем и видеокамеры.) Те работы, которые все-таки появлялись, тонули в методологических частностях, в обсуждении, насколько естественным и типичным является наблюдаемое поведение (например, не беспокоило ли наблюдаемых животных стрекотание кинокамеры), правильно ли были выделены ключевые позы и демонстрации и т. д. И самое главное – по прочтении почти любой такой работы возникал вопрос: ну и что?
Классическая этология оказалась прорывом в познании потому, что она позволяла интерпретировать с единых позиций самые разные формы поведения самых разных существ. Но именно этот универсализм теперь оборачивался против нее: типовая работа по этологии обычно представляла собой приложение классических теоретических схем к очередному ранее не исследованному в этом отношении виду (причем почти всегда речь шла только о взаимодействии между особями: брачном, агрессивном, иерархическом и т. п.). Схемы, разумеется, прилагались вполне успешно, все необходимые формы и элементы поведения у изучаемого вида неукоснительно обнаруживались. Правда, другой исследователь, обратившись к тому же самому виду и даже к тому же аспекту его поведения (например, брачному), мог выделить в нем совершенно другой набор элементов – но тоже, конечно, полностью соответствующий теории. Складывалось впечатление, что в этой науке никогда уже ничего не будет, кроме интерпретации поведения все новых видов в категориях классической теории.