Затем Уотсон и Райнер приступили к собственно «воспитанию чувств». Ребенку опять приносили белую крысу, и в тот момент, когда он тянулся к ней, один из экспериментаторов за ширмой ударял молотком в стальную полосу (ранее было выяснено, что Альберт пугается этого звука). Малыш испуганно отдергивал руку, потом успокаивался, снова тянулся к зверьку – и страшный гром гремел снова. Вскоре ребенок перестал пытаться прикоснуться к крысе, а когда она сама приближалась к нему, начинал плакать. В последующие дни он плакал, как только крыса появлялась в лаборатории.
Добившись этого, исследователи сделали перерыв на пять дней, а затем снова принесли Альберта в лабораторию и принялись показывать ему разные «стимулы». Ребенок охотно хватал обычные игрушки, но появление белой крысы встречал испуганным плачем. Почти так же сильно его пугал белый кролик, несколько слабее – собака. Некоторую боязнь вызывали даже меховое пальто, хлопковая пряжа и маска белого кролика. Далее Уотсон и Райнер собирались по той же технологии избавить малыша от привитого ему страха (связав появление крысы с положительным подкреплением – конфетой), но тут ребенка неожиданно забрали. Дальнейшая его судьба (в том числе и отдаленные последствия эксперимента) осталась неизвестной[33].
Впрочем, Уотсона это не очень огорчало. Эксперимент выполнил главную задачу: доказал возможность сформировать стойкую и сильную эмоциональную реакцию, манипулируя внешними стимулами. Но гром импровизированного гонга за ширмой в экспериментальной комнате неожиданно оказался погребальным звоном по научной карьере основателя бихевиоризма. В ходе совместной работы с Розали Райнер – молодой привлекательной женщиной – Уотсон не на шутку влюбился в нее и вскоре оставил семью, чтобы жениться на Розали. В глазах тогдашней американской университетской среды такое поведение выглядело вопиюще аморальным и абсолютно неприемлемым. Знаменитый ученый, глава самого популярного направления в американской психологии и недавний президент АРА превратился в изгоя: из университета Джонса Хопкинса ему пришлось уйти, никакой другой университет или исследовательский центр не хотел брать его на работу. Уотсон ушел в рекламный бизнес – как оказалось, навсегда. Позднее он время от времени читал лекции в разных учебных заведениях (особенно после Второй мировой войны, когда нравы смягчились, старый скандал позабылся, а сам Уотсон был уже классиком и живой легендой), писал статьи в популярных журналах, разъясняя идеи бихевиоризма для широкой публики, в 1924 году в вашингтонском Психологическом клубе отстаивал бихевиористский подход в публичном диспуте с одним из самых радикальных и авторитетных его критиков Уильямом Мак-Дугаллом[34]. Но фундаментальными исследованиями не занимался больше никогда.
Вряд ли эти подробности биографии Джона Уотсона заслуживали бы упоминания, если бы в них не просматривалась злая ирония судьбы. Человек, отрицавший какое-либо значение психической жизни для поведения и даже само ее существование, повел себя так, как ему диктовало чувство, наплевав на все «внешние стимулы». Человек, провозгласивший возможность и желательность рационального управления поведением людей, оказался неспособен управлять самим собой.
Впрочем, на взгляды самого Уотсона вся эта история нисколько не повлияла. Даже в письме к мисс Райнер в самый разгар их романа он называет ее неотразимым стимулом, который заставляет реагировать весь его организм.
Крысиные планы и психические машины«Отряд не заметил потери бойца». Неожиданный и скандальный уход со сцены основателя бихевиоризма не сказался сколько-нибудь заметно ни на развитии теоретических представлений этой школы, ни на росте ее влияния в психологической науке. Вскоре после ухода Уотсона – к середине 1920-х годов – бихевиоризм окончательно занял доминирующее положение в американской экспериментальной психологии и начал приобретать известность в Европе. Сторонников у него там в этот период нашлось немного, но он стал одним из тех идейных течений, знакомство с которыми для профессионалов было обязательным. Можно было не разделять воззрений бихевиористов, можно было даже считать их полной ерундой, но не знать их хотя бы в общих чертах для европейского психолога или зоопсихолога становилось уже неприличным.
Опустевшее с уходом Уотсона место главного теоретика нового направления могли бы без особого труда занять Торндайк или Йеркс, которых в это время коллеги уже воспринимали как своего рода предтеч бихевиоризма. Но, как ни странно (или наоборот – вполне закономерно), оба отказались видеть в новом модном направлении развитие своих идей и взглядов. Торндайк до конца жизни не признавал себя бихевиористом и (что гораздо важнее) упрямо продолжал употреблять для описания поведения животного термины «удовлетворенность», «дискомфорт» и прочие запрещенные «менталистские» понятия, писал о важности учета внутреннего состояния животного, о целостности и активном характере любого поведения. Йеркс защищал традиционную психологию и ее методы, а после полной победы бихевиоризма резко изменил направление своих исследований, занявшись изучением психических способностей обезьян. В 1924 году он создал в Йельском университете (где специально для него была учреждена должность профессора психобиологии) лабораторию биологии приматов, а в 1929-м – обезьяний питомник и экспериментальную станцию в Ориндж-Парке (Флорида). Уже после его смерти лаборатория переехала в университет Эмори в Атланте (Джорджия). Ныне это Йерксовский национальный приматологический центр – крупнейший и авторитетнейший в мире центр лабораторного изучения поведения обезьян. Одного из направлений его работы мы немного коснемся в главе 8.
Но, как известно, свято место пусто не бывает, и к концу 1920-х годов в бихевиористском сообществе обозначились новые ведущие теоретики – Эдвард Чейс Толмен и Кларк Леонард Халл. Именно их идеи и модели, введенные ими понятия определяли лицо бихевиоризма в годы его расцвета и триумфа – с конца 1920-х до середины 1950-х. Научная деятельность этих двух ученых была почти синхронной, но нам нужно с кого-то начать, и по некоторым композиционным соображениям мы начнем с Халла.
Еще в начале своей научной карьеры, пришедшемся как раз на первые годы существования бихевиоризма, Кларк пришел к убеждению, что мышление (под которым он понимал любые внутренние процессы, формирующие то или иное поведение) есть некий физический, даже механический процесс, где «выход» однозначно определяется «входом» – нечто вроде того, что свершается в недрах торгового автомата между бросанием в щель монетки и выпадением товара. Отсюда вытекали две основных задачи, которые видел перед собой Халл: во-первых, сформулировать строгие количественные законы, описывающие все наблюдаемое поведение – подобно тому, как законы Ньютона (который был кумиром Халла) описывают все движения всех тел Солнечной системы, исходя из очень ограниченного набора параметров. И во-вторых, воспроизвести феномен поведения в механических моделях – создать «психические машины», которые были бы способны обучаться и в конце концов делать все то, что умеет делать человек. Последнее, помимо всего прочего, сулило вполне практическую пользу: такие машины могли бы заменить рабочих на производстве (в 1920-е годы США переживали экономический бум, и рабочих рук постоянно не хватало).
В конце 1920-х Халл говорил о «психических машинах» не как о предмете мысленного эксперимента или какой-то отдаленной цели, а как о вполне реальных аппаратах, которые могут быть созданы «во плоти» в самые ближайшие годы. Он даже собрал некие самообучающиеся устройства и показывал их на своих лекциях, неизменно вызывая живой интерес аудитории. Однако одно дело – сконструировать продвинутую механическую игрушку, способную как-то модифицировать довольно скромный репертуар своих действий, и совсем другое – создать машину, которая хотя бы грубо, «в первом приближении» имитировала бы поведение живого существа. Похоже, Халл только в процессе работы оценил сложность задачи, за которую взялся. С середины 1930-х он говорит о «психических машинах» все реже и туманнее, к концу десятилетия они исчезают из его работ совсем.
Работая в другом направлении, Халл попытался формализовать бихевиористскую теорию – представить ее в виде набора строгих определений и постулатов, из которых можно было бы вывести формулы, описывающие и предсказывающие поведение. Работа была в основном теоретической (Халл не любил запаха вивария и потому не злоупотреблял экспериментами) и продвигалась вполне успешно – вводимые Халлом переменные послушно выстраивались в уравнения. Правда, сразу выяснилось, что для такого описания поведения недостаточно параметров стимула: на один и тот же стимул одно и то же животное (а тем более – разные особи) могло реагировать совершенно по-разному. Пришлось вводить «скрытые переменные», отражавшие внутреннее состояние животного: «потребность», «потенциал реакции», «силу навыка» и т. д. По сути дела, это было необъявленным отказом от последовательно-бихевиористского подхода – «скрытые переменные» Халла, несомненно, относились к тем самым ненаблюдаемым понятиям, изгнания которых из психологии требовал Уотсон. При этом их невозможно было измерить в сколько-нибудь объективных величинах – ну хотя бы так, как мерили уровень мотивации Йеркс и Додсон. Значения им приходилось приписывать – а это делало модели Халла объясняющими все что угодно (путем подбора параметров), но не предсказывающими ничего. Понимая это, Халл постоянно дорабатывал и переделывал свои модели. Работа над ними продолжалась до самой смерти ученого в 1952 году.
Работая в другом направлении, Халл попытался формализовать бихевиористскую теорию – представить ее в виде набора строгих определений и постулатов, из которых можно было бы вывести формулы, описывающие и предсказывающие поведение. Работа была в основном теоретической (Халл не любил запаха вивария и потому не злоупотреблял экспериментами) и продвигалась вполне успешно – вводимые Халлом переменные послушно выстраивались в уравнения. Правда, сразу выяснилось, что для такого описания поведения недостаточно параметров стимула: на один и тот же стимул одно и то же животное (а тем более – разные особи) могло реагировать совершенно по-разному. Пришлось вводить «скрытые переменные», отражавшие внутреннее состояние животного: «потребность», «потенциал реакции», «силу навыка» и т. д. По сути дела, это было необъявленным отказом от последовательно-бихевиористского подхода – «скрытые переменные» Халла, несомненно, относились к тем самым ненаблюдаемым понятиям, изгнания которых из психологии требовал Уотсон. При этом их невозможно было измерить в сколько-нибудь объективных величинах – ну хотя бы так, как мерили уровень мотивации Йеркс и Додсон. Значения им приходилось приписывать – а это делало модели Халла объясняющими все что угодно (путем подбора параметров), но не предсказывающими ничего. Понимая это, Халл постоянно дорабатывал и переделывал свои модели. Работа над ними продолжалась до самой смерти ученого в 1952 году.
Несмотря на вынужденную уступку «ненаблюдаемым» феноменам, Халл оставался приверженцем бихевиористского подхода – объяснения поведения «от стимула». Трудно сказать, насколько он сам понимал, что введение «скрытых переменных» – это несомненный отказ от схемы S→R, обрекающий бихевиоризм на внутренние противоречия. Но психологическое сообщество (как бихевиористское большинство, так и немногочисленные оппоненты) этого не заметило: в его глазах Халл остался наиболее каноническим носителем и интерпретатором бихевиоризма в 1930–1940-е годы.
Но не заметить отхода от бихевиористского канона другого главного авторитета того периода – Эдварда Толмена – было невозможно. Толмен, чья научная молодость тоже пришлась на годы становления бихевиоризма, воспринял его как освобождение от субъективности и методологической шаткости тогдашней психологии. Однако очень быстро он пришел к выводу, что организм невозможно представить как автомат, выдающий определенный товар (реакцию) в ответ на определенную монетку (стимул), или как телефонную станцию, просто соединяющую «вход» с «выходом». Автор «Истории современной психологии» Томас Лихи пишет о Толмене, что в 1920-е годы ему недоставало компьютера как наглядной модели поведения организма. Я думаю, однако, что и компьютер бы его не вполне устроил в этом качестве. То, что ответы организма на внешние стимулы зависят не только от них, но и от внутреннего состояния организма, как мы видели, признавал и Халл. Но Толмен пошел дальше: по его мнению, поведение организма вообще не является «ответом на стимулы» – оно по природе своей целенаправленно, то есть запускается и определяется не внешними воздействиями, а внутренней целью.
Еще одна идея Толмена была совсем уж крамольной: он считал, что реальное поведение животного (даже в жестких условиях лабораторного эксперимента) невозможно описать как метод «проб и ошибок» – случайных действий и запоминания тех из них, что увенчались подкреплением. Он проделал следующий эксперимент: крысу помещали в лабиринт, состоящий из стартовой камеры, камеры-цели и трех путей от первой ко второй – самого короткого (1), подлиннее (2) и самого длинного (3). На предварительном этапе крысам давали возможность обследовать весь лабиринт – без подкрепления. Затем их учили прибегать в камеру-цель, где они получали награду. Крысы бегали по самому короткому пути. Убедившись, что навык сформирован и выполняется безошибочно, Толмен перекрывал путь 1 задвижкой. Согласно теории «проб и ошибок» крыса, столкнувшись с неожиданным препятствием, должна была начать обучение заново – тыкаясь во все стороны и лишь постепенно находя другой путь к цели. Но грызун ничего подобного не делал – убедившись, что препятствие непреодолимо, он уверенно возвращался в точку разветвления путей и бежал к заветной камере по пути 2 (знакомство с которым не было у него до этого момента связано ни с каким подкреплением). А если блокирован был и этот путь, крыса опять возвращалась к развилке и выбирала путь 3. Это могло означать только одно: еще во время «бескорыстных» прогулок по лабиринту у крысы в мозгу сложился план всей «дорожной сети», которым она и воспользовалась, когда самый удобный путь оказался непроходим. Крыса запоминает не последовательность стимулов и подкреплений – она формирует представление о топографии той среды, в которой оказалась. Толмен назвал такие представления «когнитивными картами» и предположил, что они формируются при любом обучении активному навыку.
Толмен пытался сохранить от бихевиоризма хотя бы то, что еще можно было сохранить, не отрицая фактов. Он доказывал, что «память, как и цель, можно понимать… как чисто эмпирический аспект поведения», что они доступны наблюдению в эксперименте (по крайней мере, в том же смысле, в каком можно наблюдать магнитное поле или радиацию). Он по-прежнему отрицал «сознание» или, во всяком случае, возможность его научного изучения. Но фактически его понимание поведения подразумевало уже не «уступки» и «лазейки», а полный разрыв с основными положениями бихевиоризма.
Однако, несмотря на столь очевидные экспериментальные свидетельства правоты Толмена, бихевиоризм не только не рухнул, но продолжал привлекать новых сторонников и усиливать свое влияние на американскую, а затем и мировую психологию. И в среде профессионалов популярность Толмена намного уступала популярности Халла до самой смерти обоих ученых и даже позже – уже в годы «когнитивной революции» (см. главу 6), во многом созвучной с идеями Толмена. Такова сила гипноза блестящей идеи, одним махом разрешающей главные теоретические проблемы своей области и сулящей невиданные практические возможности в самом ближайшем будущем.
КульминацияВ межвоенный период бихевиоризм оставался в основном американским явлением. Разумеется, о нем знали и по эту сторону Атлантики, и он находил здесь некоторое число сторонников. Однако Европе в ту пору хватало собственных теорий и теоретиков: именно 20–30-е годы XX века в истории европейской психологии отмечены невиданным расцветом и разнообразием школ и направлений. (Что касается европейских исследований поведения животных, то о них мы подробно поговорим в следующей главе. Здесь же напомним лишь, что в Европе его изучали в основном не психологи, а зоологи, воспринимавшие свой предмет в контексте прежде всего биологии.)
После Второй мировой войны ситуация изменилась. Одни европейские психологические школы разметало военным вихрем, уцелевшие представители других перебрались за океан, где их ждали второстепенные, а то и вовсе маргинальные роли (что-то вроде живых наглядных пособий по истории европейской гуманитарной мысли). С другой стороны, война совершенно изменила образ Америки в европейской научной среде: если до нее США все еще по инерции воспринимались как некая периферия научного мира, то теперь американская наука стала не просто равноправной частью науки мировой, но явной ее метрополией. В науке, как и в других областях, американцы стали безусловными законодателями мод, и все, что шло из Америки, воспринималось как передовое, современное и перспективное. В таком сияющем ореоле и явился в послевоенную Европу бихевиоризм, безраздельно господствовавший в это время в американской академической психологии. Теперь недостатка в сторонниках у него не было: молодые европейские исследователи – в основном психологи и социологи – с энтузиазмом осваивали модную заокеанскую новинку[35].
Косвенным и, возможно, самым парадоксальным свидетельством торжества бихевиоризма в науке и его влияния на «дух времени» в целом стала знаменитая энциклика Humani Generis («В роде человеческом»), выпущенная в 1950 году папой Пием XII. Обычно ее вспоминают как первый документ, в котором Ватикан официально признал теорию эволюции не противоречащей католическому вероучению[36]. Но, как легко догадаться, римские папы выпускают энциклики не для того, чтобы с почти столетним опозданием дать оценку конкретной (пусть даже и очень важной) научной теории. Энциклика Пия XII посвящена в основном чисто богословским вопросам – это попытка как-то сдержать распространившиеся в то время в католическом богословии вольные толкования не только учения церкви и роли ее самой, но и собственно Священного Писания. Отношению к теории эволюции посвящен единственный – 36-й – из 44 абзацев энциклики[37], причем фактическое признание этой теории обставлено словами о «величайшей умеренности и величайшей осторожности в этом вопросе», о том, что существование эволюции «не было полностью доказано даже и в сфере естественных наук» и т. п. О бихевиоризме и вообще о поведении животных там не говорится ни слова, так что, казалось бы, этот документ не имеет отношения к теме нашей книги.