— Товарищи… я рад, что, наконец, поговорим без посторонних… — Он обнял Ищука и пожал руки Никонову, особенным взглядом заглядывая в глаза. — Знаменательная встреча… знаменательная встреча… как же, как же, помню.
— Вова!.. — вскликнула Татьяна Викторовна. — Какой большой стал… а худенький был! — Она его поцеловала. — Тростиночка!
— Здрасьте, — за руку поздоровалась с ним Галина Ивановна.
— А это кто? — умильно залепетал губернатор, подходя к юной даме, жене Ищука, — так разговаривают с малыми детьми. — Кто эта красоточка?.. Дай пальчик. — И Маланин, целуя кокетливо протянутый мизинец, вдруг сделал вид, что хочет его скушать…
Когда отсмеялись, Маланин сделал серьезный вид и принялся здороваться с остальными гостями. Он, конечно, всех помнил, тискал руки и заглядывал в глаза. Когда удивленно глянул на меня, Хрустов буркнул:
— Из музея истории Сибири, хороший человек.
— Очень, очень хорошо, — отвечал с чиновничьей улыбкой Владимир Александрович, не отрывая глаз от Бойцова. — Плохих не держим. Насколько мне известно, Алексей Петрович, вы теперь советник у премьер-министра.
— Так говорят, — отвечал скромно Бойцов. — Но в других сферах. Нефть, нефть.
Тем временем из губернаторского вертолета осторожно с лесенки ступил на цветочную поляну сутулый старик как бы в чужом, слишком просторном для него белесом костюме. Да кто же это?! Хрустов не сразу признал бывшего секретаря обкома КПСС Семикобылу. Он-то сюда зачем?!
И следом выпрыгнул, как заяц, смешной, сухопарый, чем-то похожий на Хрустова, только старее его на многие годы, темноликий Альберт Алексеевич Васильев.
— Альберт Алексеевич! — завопили Татьяна Викторовна, Никонов и Хрустов. — Вы?!
— Всех, всех обнимаю длинными руками, — забормотал Васильев, с улыбкой оглядываясь по сторонам и кивая. — Всех люблю. Валерий Ильич! — Он облапил Туровского. — Сергей? — Кажется, у зоркого прежде Васильева подсело зрение. — Никонов? Тоже стал большой «начальничек-крышка-чайничек»? Тебя скоро знаешь, как будут называть? «Бывший Васильев». И знаешь, почему? Бабки в Москве увидели Ельцина на улице: «Смотрите, бывший Путин идет!» А это Хрустов?! Лев, ты все такой же! Ты даже не лев, ты тигр! Бойцов?! Вернулся? Не остался в чужом капиталистическом раю? Рад, рад… — Обнимая Алексея Петровича, кивнул Ищуку. — Не было бы счастья, да несчастье помогло, так говорят?
— Ничего! — хохотнул Тарас Федорович. — Выползем из-под быка, как сказала корова.
— Я — Васильев, бывший начальник стройки.
— Да кто же вас не знает, Альберт Алексеевич! А я — Ищук Тарас Федорович, директор алюминиевого.
— Да кто же вас не знает?! — любезно отвечал, хмыкая, Васильев.
Семикобыла сумрачно смотрел издали на нынешних начальников. На сером отечном лице словно было написано: «Вот, когда я не у власти, уже никому не нужен». Опомнившись, первым к нему быстро подошел Туровский, обнял как отца родного:
— Милый Григорий Иванович!.. Как здоровье?
Потом к бывшему секретарю обкома со словами:
— Наш батя!.. — бросился Никонов.
Хрустов неловко поздоровался издали, Алексей Бойцов произнес громко, чтобы слышали все:
— Спасибо Григорию Ивановичу, что в свое время подержал мою кандидатуру. Я поработал в трех странах, наш опыт оказался востребован.
— Знаю, — прохрипел польщенный старик. И толкнул локтем молчавшего Маланина, который неизвестно чего ждал. — Думаю, сначала мы просто мирно рыбки поедим. Здесь когда-то ловились хорошие таймени.
— Можно и рыбки, — Маланин властно глянул на сторожей, которые переминались поодаль, ожидая указаний. Один из них подступил поближе. — Что у нас готового?
— Стерляжья уха, — отвечал мужичок в егерской одежде. — Малосольные хайрюзки. Грибы, брусника. Уже нынешняя поспела.
— Господа! — удовлетворенно кивнув, скомандовал Маланин. — Пройдемте в дом для гостей. Там для всех найдутся комнаты. Через полчаса сбор в круглом зале.
Хрустов переменился в лице, изумленно озирался. В теплеющем к полдню воздухе сновали осы и тяжело гудели шмели, летела, лениво потягиваясь, как царевна после сна, паутина. В кедровнике куковала кукушка и время от времени был слышен вялый мальчишеский посвист иволг на красных от солнца макушках сосен.
«Надо же! — подумал я, тоже озираясь. — И дача тут, такая роскошная, вдали от городов и деревень. Кто-то же охраняет до сих пор, кто-то платит? Не сожгли, не разворовали. Хотя сюда забраться можно только на вертолете…»
Словно услышав мои мысли (а может быть, подобные мысли одолевали и других гостей), Маланин громко возвестил:
— За это место в Саянах спасибо Григорию Иванычу… его трудами… его стараниями… Воздух целебный, вода исключительная… но сразу скажу — содержим не на бюджетные деньги! Оплачивают коммерческие структуры!
Поскольку я зашел в дом последним, комната мне досталась в конце коридора, возле туалета.
«Ладно, — усмехнулся я. — Кто я такой?.. Спасибо и за это».
Скинув ботинки, лег на заправленной широкой деревянной кровати с маленькими львиными харями (вот еще юмор судьбы!) на загнутых концах спинок (наверное, из Египта или Эмиратов) и закрыл глаза. После вертолета в голове шумело. Какая странная встреча — как в сне.
Я плохо помнил Семикобылу, видел на митинге, лучше запомнил Васильева, часто повторял в компаниях после резкого словца его остроту: «Извините за неточное выражение».
В дверь постучали. Я соскочил с койки. Наверное, кто-нибудь из моих героев.
— Заходите!
Но это, к моему удивлению, оказалась Галина Ивановна. Она с великим смущением, почему-то оглядываясь, проскользнула в комнату и прикрыла за собой дверь. И как маленькая девочка, поморгала мне своими фиалками. Руки старалась привычно держать за спиной.
— Родион, извините меня… я с просьбой. — И шепотом объяснила. — Родион… я вас умоляю… проследите, чтобы Лёвка не пил ни грамма… у него же сердце… да и может завестись, наговорит лишнего…
Она за этим зашла!
— Хорошо, — кивнул я. — Конечно, Галина Ивановна.
— Он сказал, что сядет отдельно от меня, что я его все время одергиваю…
— Не беспокойтесь, Галина Ивановна. Я сяду рядом с ним.
— Спасибо. — Она не уходила. Еще более смутилась, покраснела. — Он добрый. И меня любит. Вот, хотите?.. я сохранила три листочка… вы их не видели… я из печки вынула… — И жена Хрустова протянула мне листки бумаги, обгорелые с краев, в желтой и черной кайме. — Только здесь почитайте… а то рассердится.
— Так вы сядьте, пожалуйста. — Я предложил ей стул и, отойдя к окну (у меня плохое зрение, почему и ношу очки), с огромным интересом, конечно, принялся читать.
«…этой девушке, которая приехала за тысячи километров к почти незнакомому парню.
Наверное, кто-то из вас, уважаемые марсиане, усмехнется: „Так не бывает…“ А я отвечу: „Как не бывает?.. Всяко бывает. И еще не то бывает. Ой-ой-ой, что еще бывает!..“ Но оставлю все тонны чернил для других авторов — пусть они опишут иные судьбы, девушек менее доверчивых, а может быть, и более красивых, чем Таня, если таковые найдутся. У меня же в авторучке осталось ровно столько красных чернил, чтобы рассказать о ней…
Кто-то из вас удивится: „Неужели девушка не задумалась, когда к ней в далеком городке, среди ночи, постучался неведомый посланец? Неужели не подумала о том, что вдруг эти слова: „Тоскую, без тебя не могу!..“ могут оказаться всего лишь пустыми словами краснобая, а если не пустыми, так рожденными из недоброго желания уязвить далеких людей, пребывающих в тепле? А может быть, эти слова были рождены странной мыслью одинокого человека испытать судьбу, но никак не из-за того, что парень помнил именно ее, Таню, которую видел-то раза два, да и то давным-давно?“
Да, Танечка смотрела во все глаза на мешковатого, скуластого Бойцова, на его пышную песцовую заиндевелую шапку. От него пахло угольным дымом железной дороги, от него пахло дальними странствиями. И если уж посланец с ударной стройки, Алексей, был такой приятный парень, то каков же сам Хрустов?! (Приписка красным фломастером: Он хорош, хорош! Да вот беда: глуп, как осел! — Л.Х.)
И приехала Танечка на далекую стройку, и первые недели ничего не писала своим — не умела лгать. Все ждала — будут светлые и веселые новости, какими можно будет обрадовать, успокоить маму… да и сестренка осталась, завидуя…
И о чем, наконец, поведала? Написала, что живет среди сопок, заросших березой и пихтой, в маленьком поселке со названием Вира. (Это взято из командных слов стропальщиков: „Вира!“ — означает „Вверх!“, „Майна!“ — „Вниз!“). Здесь всего четыре двухэтажных каменных дома, остальное — бараки. Темнеет часа в четыре, потому что над головой горы, бетонная плотина, круглые сутки не выключается электрический свет. Таня писала, что второй месяц перед плотиной поднимается вода, и, говорят, никто не знает, почему. Белое поле льда с синими царапинками — следами людей и собак — треснуло вдоль и поперек, и бугром вскинулось, вдоль берегов забегали черные парящие полыньи, вороны с гомоном носятся над оживающей по-недоброму рекой. Ходят слухи: если раньше срока вода перельется — может заморозить всю стройку. Но до поселка не дохлестнет, он все-таки на берегу, да и морозы крепкие, тут же заморозит воду — получится вроде огромной ледяной горки…
И о чем, наконец, поведала? Написала, что живет среди сопок, заросших березой и пихтой, в маленьком поселке со названием Вира. (Это взято из командных слов стропальщиков: „Вира!“ — означает „Вверх!“, „Майна!“ — „Вниз!“). Здесь всего четыре двухэтажных каменных дома, остальное — бараки. Темнеет часа в четыре, потому что над головой горы, бетонная плотина, круглые сутки не выключается электрический свет. Таня писала, что второй месяц перед плотиной поднимается вода, и, говорят, никто не знает, почему. Белое поле льда с синими царапинками — следами людей и собак — треснуло вдоль и поперек, и бугром вскинулось, вдоль берегов забегали черные парящие полыньи, вороны с гомоном носятся над оживающей по-недоброму рекой. Ходят слухи: если раньше срока вода перельется — может заморозить всю стройку. Но до поселка не дохлестнет, он все-таки на берегу, да и морозы крепкие, тут же заморозит воду — получится вроде огромной ледяной горки…
Таня написала письмо — и порвала, еще напугает мать, и заново написала, что все хорошо, она в бригаде плотников-бетонщиков… что Лёва болен, лежит в больнице… порвала письмо и снова написала, что она в бригаде, что очень много работы, совершенно нет времени с Лёвушкой поговорить по душам… порвала и снова написала, уже роняя на руку слезы, жгучие, как кислота, что живет в общежитии, в Лёве разочаровалась (Приписка сбоку черными чернилами: Давно бы пора! — Л.Х.), что в нее влюблены штук пять парней, в том числе Бойцов (который маме понравился) — и отправила!
И вот пришел ответ (еще до приезда Веры). Таня после работы сидела спиной к батарее отопления, надев на ноги две пары шерстяных носок, и разбирала мамины торопливые каракули. Мать сообщала, что приезжал из деревни деденька в больницу, совсем плох. Таня очень любила деденьку, маленького, щуплого, со свистящим дыханием, белая борода до колен. Когда Танечка еще в деревне жила, в первый класс ходила, такая смешная история вышла. Ручьи бежали, солнце копилось в окнах. Танечка собрала портфель и вышла во двор, и вдруг ей, серьезной девочке, примерной ученице, расхотелось идти в школу. Hy, совсем, совсем расхотелось! Ей бы в таком случае на улицу убежать, где-нибудь в теплом переулке постоять или в огороде на черных досках посидеть, от которых пар идет, погреться, так нет. Танечка вернулась с крыльца в сени, темно было в сенях, возле бочки с водой в углу стояла старая пустая этажерка для книг. Танечка забралась под нижнюю полку, села на корточки, руками колени обняла, голову на колени положили — полка давит на макушку. И сидит Танечка, а платьишко задралось, и белые трусики издали видно в сумерках. Шел деденька во двор — не заметил, а возвращался — видит, что-то белое под этажеркой, вроде белая чужая кошка. Протянул руку — Танечка взвизгнула и выскочила… „Ты почему не в школе?“ — удивился деденька. „Не хочу“, — призналась Таня. И подумав, что не так говорит, стала жаловаться, что у нее в животе болит! Деденька погладил бороду, он был очень добрый, сказал: „Ну, ладноть… поди, погуляй на солнышке…“ Танечка выскочила на улицу, теперь она человек свободный — взрослые отпустили! Побежала вдоль ручья, из бумаги кораблик сложила, постояла на сырой проталинке, где земля с желтой травой чвакает под каблуком, подышала ледяным сладким воздухом, текущим с лугов. А тут бабушка из церкви идет, углядела Танечку, длинным пальцем поймала: „Ты че не в школе-то?“ Танечка захныкала, она честная девочка, не сказала, что живот болит, а сказала: „Деденька говорит, у меня живот болит…“ Бабушка от смеха сгорбилась, оглянулась, перекрестила Танюшку и повела гречневой кашей кормить — больно уж худая растет!.. А про дедушку Таня еще запомнила, как однажды на праздник он плясать захотел, а уже сил нет, старый. Посадили его на лавку, красные хромовые сапожки натянули с загнутыми носами, подняли деденьку, на ноги поставили, справа и слева табуретки утвердили, оперся он руками об них и стал потихоньку чечетку выстукивать. Бородой трясет, смеется и плачет, а вокруг все тоже смеются и плачут… „Бедный деденька, неужто помрет?“
Прочитала письмо Таня, расплакалась — в комнате никого больше не было, девушки разбежались, кто куда. Таня сочинила ответ, что всех любит, всех помнит, тоскует, но бросить ударную комсомольскую стройку никак не может, ее Лёва не так поймет, оделась и пошла на улицу — бросить в ящик. „Ах, почему я здесь? Я бы там деденьке помогла“.
Шла одинокая, молоденькая, несчастная, в желтой шубе, на которой уже пятно посадила неизвестно где, ноги гудят — постой-ка день на жидком бетоне, руки ноют — устали от железных вибраторов, морозные Саяны обдувают до боли белки глаз. В кино пойти? Одной? С Бойцовым? В библиотеку? Как-то стыдно… Изменила она книгам.
Бросила письмо в ящик и подумала: „Может, Хрустову написать? А что я ему напишу? Ему я безразлична. Он меня и не помнил, он, балуясь, вызвал сюда“. Таня брела, подняв воротник шубы, стараясь не встречаться взглядом ни с кем из парней. Стоит встретиться глазами, как сразу вопросы: „Вас как зовут? Вы из УОСа?.. Вы не цыганка?“
Таня купила билет в кино и, надув щеку, стараясь быть безобразной, прошла в зал. Она горбилась, она кашляла, она сморкалась, она так старалась — была сама себе противна. „Только так теперь. Хватит“.
Показывали кинофильм о любви. Когда на экране целовались, Таня опускала глаза и видела, что перед ней парочка тоже целуется. И еще хихикают, бессовестные! „А может, Лёвушка любит меня? — с надеждой думала Таня, и у нее сладко немело в груди. — Вдруг любит? Вот и старается со мной не разговаривать, избегает. (Вписано красным фломастером: КОНЕЧНО ЖЕ! ЭТО ДАЖЕ СИНИЦЫ ВИДЕЛИ, СЕРДИТО ОСЫПАЯ МЕНЯ СВОИМИ СЕРЕБРИСТЫМИ… — Л.Х.) Когда в котловане встречаемся — отворачивается. Может быть, смущается, мучается из-за своего хвастовства? Но почему, почему прямо не скажет. Или я зря надеюсь? Зря пытаюсь понять наоборот?! А всё просто: отводит глаза — значит, равнодушна… старается навстречу не…“»
Здесь запись на третьей страничке обрывалась. Я поднял глаза на Галина Ивановну.
Она сидела, как девчонка, неотрывно глядя на меня, безумно волнуясь. На щеках проступили крохотные клубнички — возраст… искривленные пальчики сплелись…
— Правда ведь, он психолог? И он уже тогда любил меня?
— Конечно, конечно!.. — воскликнул я, отдавая ей бумаги. — Как это хорошо, что вы сохранили эту запись.
И уже от дверей она напомнила мне со стеснительной улыбкой:
— Так вы обещаете?..
— Да, Галина Ивановна… да.
— Он такой ранимый… — И жена Льва Николаевича, выглянув, как заговорщица, в коридор, кивнула на прощание и ушла.
Я снова лег на койку. Господи, как быстро время идет! Как быстро меняет людей! И все равно, всё доброе, святое в них остается… Толстой записал в дневнике такие, кажется, слова: «Зря думают, глядя на меня, что я суровый эдакий, со страшной бородой старик. Они не знают, что я все тот же мальчишка…»
36Кажется, я задремал. Но вот по коридору уже прошел-протопал один из егерей, окликая приезжих:
— Владимир Александрович приглашает вниз.
Когда мы все спустились в зал на первом этаже, круглый стол был накрыт для роскошного (я давно не видел таких яств) обеда: здесь как бы на лапках стояли три глухаря, запеченных, но с оставленными, словно живыми головами, возлежал на огромном блюде располосованный вдоль и поперек с розовым нутром таймень, тараща белесые глаза, а в розетках икра, да не красная, а черная!.. Ну, и сыр, и киндза, и петрушка, и укроп, и какие-то соусы — кажется, кизиловый и гранатовый, и много всего прочего. А тут еще егеря внесли и поставили перед гостями тарелки с дымящейся ухой, прозрачной, густой, с желтыми стерляжьими стружками.
Егеря налили в рюмки женщинам шампанское, мужчинам — коньяк «Черный аист» и ушли. Охранник в пятнистой форме встал в дверях.
Маланин посмотрел на палец и начал:
— Господа! Позвольте поднять первый тост за красоту, которая спасет мир… а именно — за наших прелестных дам. Без этого нельзя начинать никакое совещание, ведь так? Ульяна… Татьяна… Галина… за вас!
— И кушайте, кушайте, кушайте!
В спрятанных колонках зала тихо заиграли скрипки, ну точно как в хорошем современном ресторане, — что-то из Вивальди.
— Пара анекдотов, пока кушаем, — работая то ложкой, то вилкой продолжал губернатор. — Я вижу, вы ружья привезли. Это хорошо. Я тоже люблю в осенний день побродить по тайге с ружьишком. На охоту? Нет, по грибы. Увидишь грибников, подойдешь и просто так скажешь: «Ух ты, сколько грибов насобирали!» И они отдают. Шутка. А вот еще. Ульяна, вы не бойтесь, икра настоящая… Еще по рюмочке, господа? Второй тост за них же, наших милых.
Я видел, как удивленно смотрят на Маланина Никонов и Бойцов. Конечно, сильно изменился бывший комсорг. Стал уверенным, если не сказать большего.