Спасение Ударной армии - Давид Маркиш 2 стр.


– А душа? – снова спросил Саша Ривкин.

– Души нет, – сказал старичок. – Только сердце. – И руками развел виновато.

Тут было над чем задуматься. Как это – нет души! А что ж тогда тянет и ноет с левой стороны, когда сердце у человека совершенно здоровое? Это в Электроуглях в заводском клубе лекции читали, что, поскольку Бога нет – а это раз и навсегда доказано спутниками, – то и души тоже нет никакой, и точка. И вот вам, пожалуйста, нате – под Армагеддоном открывается такая же жеребятина! Но Саша Ривкин не стал обижаться на нумерованного старичка, а только взял его на заметку.

Дикое мнение старичка, собственно говоря, имело право на существование; Саша готов был это признать. А вот путать “мое” с “нашим” он не согласился бы ни при какой погоде – хотя бы потому, что такая путаница преследовала его все годы жизни в Электроуглях и прямиком вела к нищете и советской околесице. Последний работяга из заводской котельной, распивая с приятелями ворованный технический спирт, насмешливо ссылался на то, что “завод-то – наш, народный!”, а значит, можно красть все, что плохо лежит, и тем самым переводить тот же спирт для протирки механизмов из размытого разряда “наш” в куда более понятный и приятный разряд “мой”. Так и со здешней крохотной деляночкой. Украсть, что ли, надо эти три грядки для того, чтобы сказать с радостным сердцем: “Вот мой огород!” Но это же глупо и ведет в жизненный тупик.

Сопротивляясь глупости, Саша Ривкин твердил и повторял при всякой возможности “Мой огород” и ударение упрямо ставил на “мой”. Кибуцники, слушая его, пожимали плечами и смущенно ухмылялись, как при встрече с тихо свихнувшимся человеком. Приглашенный в конце концов на Совет ветеранов, он, волнуясь, сбивчиво повел рассказ о котельщике, распивавшем с приятелями общественный спирт и о несомненном вреде путаницы для социального здоровья. Ветераны ничего толком не поняли из того рассказа и вынесли единогласное решение: обсуждаемый Саша Ривкин страдает сильным индивидуалистическим уклоном и не подходит для условий коммунальной жизни. Всё.

Через два дня его тепло проводили из кибуца в большой мир неограниченных индивидуальных возможностей.

Мир пах клубникой: пришел ее сезон. Уличные торговцы выкрикивали цену роскошных литых ягод, уложенных в зеленые пластмассовые корзиночки.

Шагая по людной городской улице, Саша Ривкин рассуждал о том, что крупная, в полпальца размером клубника похожа на зрелую полную женщину, одетую по-вечернему нарядно, а в лесной землянике что-то есть от вертлявой девчонки, расположенной ко всяким приятным глупостям. “А почему? – задавался исследовательским вопросом Саша, и отвечал с долею грусти: – Да так…”

По торговой улице тесно ехали машины и автобусы, а прохожие люди беззаботно пялили глаза на витрины магазинов, лавок и закусочных, сплошной лентой протянувшихся вдоль фасадов домов. Витрины не оглушали роскошью – для того были другие магазины, на других улицах города, – но купить здесь можно было все, что душе угодно: одежду и вставные зубы, парики для религиозных женщин и прозрачные трусики с розой, настоящие золотые цепи и фальшивые картины Марка Шагала, кайенский перец и арабский кофе в зернах, христианскую икону с бисером и музыкальный рог-шофар для игры в синагоге в праздничный день. Лица встречных-поперечных напоминали о бухарских песчаных просторах и холмах Грузии печальной, о коричневых скалах Йемена и иссохших степях Эфиопии; но встречались иногда и голубоглазые носители мерзлого нордического зернышка. Иными словами, весь круглый еврейский мир был щедро здесь представлен, на торговой улице. Девушки разных оттенков кожи в сползающих потертых джинсах, оставляющих открытым для всеобщего обозрения темный глазок пупка, спешили куда-то по своим делам или вовсе без всякого дела. Саше Ривкину хотелось познакомиться с ними поближе и за рюмкой вина в приятельской обстановке во всех подробностях рассказать им о городе Электроугли, увязшем в среднерусских болотах. Обрывки русской речи слышны были здесь и там, вывески на русском языке часто встречались над входом в торговые заведения. Одна из таких вывесок была выполнена не без задора: на небесно-голубом поле, в псевдославянских красных завитушках значилось: “Симпозион “Коммерция и жизнь”. Легкая закуска”. И изображен был кругломордый, похожий на Ивана-дурака то ли кельнер, то ли половой с желтым чубом и расписным подносом в руках. Саша Ривкин подошел поближе, прочитал на стеклянной дощечке “Воронежское землячество” – и потянул дверь.

Собрание, как видно, то ли уже закончилось, то ли еще не начиналось, а может, наступил перерыв; жизненные коммерсанты, человек сорок, сидели за столиками и управлялись с легкой закуской: бутербродами, орешками и зелеными оливками. На одном из столов стояла литровая бутылка водки “Александер”, пятеро застольников выпивали из пластмассовых стаканчиков и вели сбивчивый разговор, не имевший касательства ни до купли, ни до продажи. Среди выпивающих была и девушка располагающей внешности, в джинсовой жилетке, с копной медовых волос над круглым чистым лицом.

– Кончай материться-то! – неубедительно сказала девушка, поймав косой взгляд проходившего мимо Саши Ривкина.

– А чего, он по-русски не понимает, что ли? – обернулся худой, чтобы не сказать изможденный, в затасканной курточке с надписью “Летучий голландец” на спине. – Греби к нам, земеля, все равно сидеть негде!

Но Саше не хотелось никуда грести, он прошел мимо. Тем временем на сцену, украшенную бело-голубыми бантами и транспарантом “Если рынок не идет к человеку, то человек идет на рынок”, поднялся распорядитель и, призывая к тишине, затряс колокольчиком. Публика неохотно подчинилась, а Саша Ривкин, обойдя зал, вышел на волю.

Рынок располагался наискосок от Воронежского землячества, по другую сторону торговой улицы. Рынок был разбит на кварталы, ряды – на торговые гнезда. Евреи, по большей части выходцы из Африки и азиатского Востока, стояли за прилавками и нараспев выкрикивали цены оперными голосами. Некоторые, гордые своим умением, распевали целые куплеты, иногда по-русски, гортанно: “Рас-цветали яблони и груши…” или совсем уже дикое в этих краях, но отменно работающее как манок для уроженцев далеких российских просторов: “С боем взяли город Брянск…” Изобретательность – двигатель торговли, она идет сразу вслед за воровством.

Саша Ривкин остановился у углового лотка, любуясь выложенными на покатом щите овощами. Здесь имелось все, о чем можно только мечтать человеку мечтающему: зеленые ядра капусты, лакированные штиблеты баклажанов, указующие персты огурцов, луковицы в перламутровых сорочках, томные пунцовые помидоры. Натюрморт был квадратно обрамлен пучками укропа, кинзы и вилками махрового салата. Дивясь и радуясь, Саша молча глядел на эту Божью картину.

Торговец – марокканский, верней всего, уроженец с дикими глазами, опушенными необыкновенно длинными, круто загнутыми вверх ресницами, – стоя за своим лотком, внимательно наблюдал за очарованным Сашей Ривкиным.

– Хочешь? – спросил марокканец, придя, очевидно, к выводу, что покупатель из Саши Ривкина никакой. – Вон, бери из ящика. Денег не надо. – И, продолжая наблюдать, отхлебнул глоток черного кофе из маленького стаканчика.

В скособоченном ящике под прилавком лежали врассыпную овощи-инвалиды, назначенные на выброс – надломленные, или битые, или тронутые гнилью. Саша выбрал крупную луковицу и коралловую морковку, подагрически искривленную в пояснице.

– Цвика меня зовут, – сказал марокканец. Его, как видно, тянуло поболтать. – А ты русский?

– Откуда ты знаешь? – удивился Саша Ривкин.

– Люблю русских, – объяснил Цвика и ресницы доверительно опустил. – Они умные: все инженеры или музыканты.

Толпа текла по проходу между рядами, люди вертели головами и взыскательно примеривались к выставленной напоказ торжествующей красоте. “Неужели они все это унесут отсюда и сожрут?” – подумал Саша Ривкин, и ему стало почему-то неловко за людей.

– Тебе помощник не нужен? – так, на всякий случай, спросил Саша у лотошника.

– Почему не нужен?… – задумался марокканец. – Ты по-русски будешь кричать и петь. Сможешь?

– Смогу, – сказал Саша и плечами пожал: петь так петь, хотя это и непривычно.

– Первый месяц бесплатно, – играя глазами, сказал марокканец. – Для учебы. Ешь, сколько хочешь, – и все… У тебя ж деньги есть? У вас у всех есть?

– У меня нет, – сказал Саша.

– Как нет! – не поверил марокканец. – А “корзина”! На аэродроме вам всем дают на раз, и прожиточные, и на съем квартиры. Мало ли на что! “Корзина”!

– А, это… – согласился Саша Ривкин. – Говорят, дают. Я еще не ходил.

– А ты сходи, – дал совет Цвика. – В банк положи, пусть лежат… Ты песню такую знаешь – “Эх, раз, еще раз, еще много-много раз”? Пой!

Взрыв случился через четыре дня на пятый, утречком. Как только рвануло, базарная толпа ринулась смотреть: кого убило, кого искалечило. Бежали покупатели, бежали лотошники, побросав свои лотки. Бежал Саша Ривкин, поспевая за марокканцем Цвикой с коровьими ресницами. Возникла толкучка. Твердили разное: самоубийца взорвался, лопнул газовый баллон или сработала подброшенная сумка со взрывчаткой.

Взрыв случился через четыре дня на пятый, утречком. Как только рвануло, базарная толпа ринулась смотреть: кого убило, кого искалечило. Бежали покупатели, бежали лотошники, побросав свои лотки. Бежал Саша Ривкин, поспевая за марокканцем Цвикой с коровьими ресницами. Возникла толкучка. Твердили разное: самоубийца взорвался, лопнул газовый баллон или сработала подброшенная сумка со взрывчаткой.

Караульные солдатки, охранявшие рынок, кричали и размахивали руками. Они дожидались подмоги и старались не допустить толпу к месту взрыва: могла тикать поблизости, под каким-нибудь рундуком, еще одна бомба, да и вообще это ни к чему – пялить глаза на кровавую беду. Но к голосу разума редко кто прислушивается, голос разума скрипуч и немузыкален – и народ пер и давил, пока не прибыла полиция и не оттеснила толпу, расчищая проезд для машин “скорой помощи” и саперов с собаками.

Специалисты принялись за дело, тело убитого взрывом лотошника Овадии накрыли простыней, а четверых раненых увезли в больницу. Вторую бомбу не нашли, сколько ни искали. А первая, с батарейкой и часами, была действительно уложена террористом в хозяйственную сумку, от которой остались одни ошметки.

– Это, считай, еще повезло, – сказал Цвика, возвращаясь с Сашей Ривкиным к своему лотку. – Ни гвоздей, ни шариков. А в прошлый раз троих убило.

Назавтра базар был редок – лотошники поехали на кладбище хоронить товарища своего Овадию.

В похоронном еврейском ритуале сохранилась, как ни в чем другом, неразрывная наша связь с древним азиатским корнем, неистребимым. В этом да еще в преданности родовому Богу, который везде… Кто не был никогда на еврейском кладбище, не советую ходить туда на экскурсию – дело не для слабонервных.

Овадию хоронили по всем правилам. Саша Ривкин шел в гуще людей за простыми брезентовыми носилками, на которых лежало тело Овадии, запеленатое в белый саван. По обе стороны прохода тесно стояли в ряд каменные могильные плиты, сотни плит, на которых угловатыми буквами древних времен обозначалось имя покойного, имена его матери и отца. Ни цветов тут не было, ни деревьев, ни травы – ничто не отвлекало трепетного внимания живых от силы и власти мертвых. За рядами камней можно было увидеть участок, подготовленный для будущих погребений: землю словно бы припечатали бетонной густой решеткой с темными ячейками прямоугольных ям, готовых принять, кого понадобится, на вечное хранение. Сотни две таких ям можно было там насчитать.

Пока шли, Сашу клевал и не отпускал вопрос: неужели так и положат Овадию в яму – без привычного гроба, без какого-нибудь хотя бы ящика, отъединяющего еще вчера живую плоть от огромной слепой земли? Прямо так – только в саване, под которым угадывались голова и лицо головы, – и больше ни в чем? Как какого-то неприкаянного бомжа – а у него ведь осталась жена, остались дети, вон они идут, обнявшись от горя… Вряд ли кого-то еще, кроме Саши Ривкина, занимал здесь этот вопрос. Сама мысль о ящике для Овадии была бы отброшена провожающими с негодованием: нагим он пришел в этот мир, нагим и уходит из него – не в штанах же или пальто ему уходить. Ящик? Но это же полная бессмыслица и нарушение заданной стройности событий: для чего препятствовать земле делать свое дело?

Подойдя, обступили могильную яму. Саша видел, как наклонили носилки и тело податливо соскользнуло в землю и исчезло из вида. Помолившись, кладбищенский раввин попросил у Овадии прощения: может, кто-то из людей погребального братства ненароком его обидел во время обмывания и похорон. “Прости нас. Все, что мы делали, мы делали из уважения к тебе”, – сказал раввин и отошел от могилы. Все было кончено, люди потянулись к выходу – не той дорогой, по которой сюда пришли.

Саша Ривкин, отбившись от группы, свернул в сторону и пошел бродить по дорожкам кладбища. Он всматривался в буквы на плитах, разбирал имена и дивился, как можно в такой тесноте найти нужное надгробие среди множества точно таких же. Около свежей могилы работал каменщик – разведя цемент в ведерке, ляпал мастерком. Увидев одиноко бредущего Сашу, каменщик сдвинул на затылок кепку, знававшую лучшие времена, и тихонько запел по-русски: “Я ехала домой, двурогая луна…” Саша подошел и остановился, а каменщик продолжал напевать.

– Я знаю эту песню, – сказал Саша, немного подождав. – Красивая.

– Романс, – уточнил каменщик. – А вы вчерашнего хоронили, с базара?

– Ну да, – сказал Саша. – Я там тоже работаю.

– У нас тут поспокойней, – кивнул каменщик. – Бомбы не рвут, гранаты не кидают. Тихо. Во всяком случае, пока что…

– А почему здесь нет травы? – спросил Саша Ривкин.

Кладбищенский каменщик, распевающий романсы, должен был знать ответ на этот вопрос.

– Всему свое место, – пожал плечами каменщик, – так я вам скажу. – Траве – в лесу… Но я вообще-то по этой части не специалист, я раньше другим делом занимался.

– Вы певец? – снова спросил Саша.

– С чего это вы взяли! – досадливо отмахнулся каменщик. – Я мемориальные доски рубил в Ростове, вот что я делал. – И добавил, уже без досады: – Вы ведь тоже не всю жизнь петрушкой торговали, а?

– Не всю, не всю… – сказал Саша. Ему не хотелось рассказывать ростовскому скульптору про город Электроугли. – А вон, за оградой, деревья растут – там что? Парк?

– Какой там парк! – сказал каменщик. – Просто хоронят за забором не по обряду – русских, например, или хоть китайца зароют. Мимо земли никого не пронесут… Есть и евреи чистокровные.

– Чистокровные? – переспросил Саша Ривкин.

– Ну да, – сказал каменщик. – По завещанию, или если родственники решили. Некоторые хотят с эпитафией, а другие памятник ставят. Можно сходить посмотреть.

Идти было недалеко. Под сытыми, сильными деревьями и разросшимися кустами бугенвилий могилы, расположенные вразбивку, не вплотную друг к другу, имели живописный привольный вид. Некоторые были украшены цветами, в изголовьях других стояли апельсиновые деревья с оранжевыми мячиками плодов в круглых кронах. Надгробие над могилой художника имело форму палитры, пианиста – черно-белых клавиш. Надписи на камнях были сделаны на разных языках, Саша Ривкин внимательно читал прощальные напутствия умершим и со значением подобранные цитаты из классиков литературы. Встречались фамилии русские, еврейские, английские. На одном из надгробий Саша прочитал: “Ривкин Вениамин Моисеевич. 1915-1986”. Рядом с могилой была врыта в землю приземистая лавочка, сбитая из старых железнодорожных шпал.

Саша сел на лавочку. На душе у него сделалось покойно и светло, словно бы он пришел в гости к родственнику, помнящему семейные узы, но никому не досаждающему назойливыми телефонными звонками и просьбами. Доброму родственнику, редкие встречи с которым приятны и теплы. Может, этот Вениамин Моисеевич, действительно из его, Саши Ривкина, рода? Как хорошо вот так нежданно-негаданно ощутить близость родной души… Прямоугольник могилы был сплошь засажен цветами – красными, желтыми и голубыми. По левую руку от надгробия место было свободно, там зеленела на земле молодая травка. Сгорбившись на шпале, Саша переводил взгляд с могилы на эту свободную землю. Ощущение родства с неведомым Вениамином усиливалось в нем, поднималось, как столбик ртути в термометре, он испытывал благодарность к этому человеку за то, что тот пришел сюда и здесь остался. И полоска пустующей зеленой земли, прилепившейся к обводу могилы, уже не была ему чужой, а стала родной и необходимой, словно бы он в конце концов узнал ее в лицо и привязался к ней душою.

Домик кладбищенской конторы стоял у ворот, среди деревьев. На письменном столе управляющего светился экран компьютера. Управляющий поглядел без вопроса на вошедшего Сашу Ривкина – нечего тут спрашивать, люди приходят сюда по одному-единственному делу и сами все рассказывают.

– Тут у вас лежит Ривкин Вениамин Моисеевич, – сказал Саша. – И я…

– Минуточку, минуточку… – сказал управляющий и защелкал клавишами. – Третий участок, шестая единица.

– Слева свободное место есть, – сказал Саша.

Управляющий снова уставился на экран.

– Да, – сказал управляющий. – Свободное.

– А можно его получить? – со страхом ожидая отказа, спросил Саша.

– Можно купить, – сказал управляющий. – Вы родственник?

– Родственник, – сказал Саша.

– Тогда вам полагается скидка, – сказал управляющий. – Можно, если хотите, платить по частям.

– Вот у меня есть справка, – сказал Саша и протянул управляющему бумажку, полученную в банке. – Тут все, что мне дали по “корзине абсорбции”. Этого хватит?

– Еще останется, – заглянув в бумажку, сказал управляющий. – Будем оформлять?

– Да, конечно, – поспешно сказал Саша Ривкин. – Но вы скажите, пожалуйста – можно там будет посадить что-нибудь? Ну цветы, например?

– Ваша земля, – сказал управляющий, – что хотите, то и сажайте. Хоть арбуз. Только марихуану нельзя, это запрещено. Полиция проверяет.

Назад Дальше