— Дурные, — сказал он шепотом. — Дурные были, да… Дюн… а что тебе… больше всего… что ты помнишь?..
Дюнка долго молчала, и Клав подумал уже, что спросил слишком непонятно. Слишком туманно спросил…
— Я помню, — Дюнкин голос чуть дрогнул. — Как мы поднялись… Тогда, на гору. Тогда, помнишь… такое чувство, что вот-вот поймешь… главное. Ветер… и…
У Клава мороз продрал по коже. Воспоминание было пронзительным. Спины гор — зеленая, синяя, серая… Головокружение, ветер, Дюнкина рука в ладони и — так остро и естественно, как запах стекающей по стволу смолы…
«Будто вот-вот поймешь главное».
Никто, кроме Дюнки, не мог так сказать.
Никто, кроме настоящей Дюнки…
Он прерывисто вздохнул:
— Дюн, давай… На… хоть на балконе постоим. Как… тогда…
— А давай поднимемся на крышу, — попросила она шепотом. — Пойдем, Клав… Пожалуйста.
* * *На кухне горел свет. Ивга на ощупь пробралась через темный коридор; инквизитор сидел, согнувшись, за столом. Ивга увидела широкую спину с вереницей выступающих позвонков, полукруглый шрам около правой подмышки и белый бинт, стягивающий левую руку чуть выше локтя; из всей одежды на Великом Инквизиторе города Вижны были только брюки.
— Что, Ивга?
Он не обернулся, а она приблизилась бесшумно; не то он видел ее отражение в каком-нибудь чайнике, не то просто чуял. Как пес.
— Я там на диване тебе одеяло оставил… Ложись. Три часа ночи…
Она всхлипнула снова. Он обернулся; На правой стороне груди у него был еще один шрам, точно приходящийся напротив первого. Чуть больше. Такой же полукруглый.
— Я не могу быть одна, — сказала она шепотом, изо всех сил стараясь, чтобы дрожащий голос не пустил петуха. — Мне… все равно с кем… но рядом. Можно, я хоть на улицу пойду… Там люди… я не могу одна, это заскок какой-то, в голове… заскочило… Это пройдет… если я не рехнусь…
— Не рехнешься, — он подобрал брошенный на спинку стула халат. — Давай-ка я оденусь. Эротическое представление окончено…
Первый момент прикосновения обернулся легким ударом. Будто от тока.
— Если тебе совсем уж все равно, с кем ты рядом… Если уж совсем все равно… То я тоже «люди». И я все равно не сплю.
* * *У нее были горячие, сухие, сильные ладони. Он почему-то подумал, что там, в своем прикладном училище, она особенно здорово лепила из глины. И расписывала готовые кувшины красными цветами.
— …А потом она говорит — у тебя все равно нет выбора. Тебя, говорит, все равно сожгут…
— Охота за неинициированными. За «глухими»… Врала она, чтобы тебя на вранье купить.
— Потом говорит… расскажу тебе, как на учет берут. Догола разденут — сперва тело, потом… душу тоже разденут. Маркированный инквизитор…
— Ну-ну…
— И полезет, говорит, немытыми руками… внутрь твоей… души… Целлюлозная фабрика на окраине и отеческий надзор… Инквизиции… А я не могу — под надзором, у меня с детства сон кошмарный, будто я — в тюрьме!..
Она лежала, свернувшись клубком на диване, а он сидел рядом, положив руку на рыжий затылок. Может быть, это тот лисенок, из его детства? Может, то была маленькая лисичка? И теперь она родилась на свет заново — в облике рыжей девчонки? По фамилии Лис, Ивга Лис…
— Никто тебя не обидит.
— Правда?..
…И теперь он должен искупить ту свою детскую беспомощность? Сколько ведь раз в мыслях взламывал клетку, уносил рыжего в лес, выпускал… А это ведь не лисенок. Человек… и очень неплохой.
Он склонился над ней. Обнял. Осторожно прижал к себе, сосредоточился, пытаясь окутать ее своим спокойствием. Расслабить.
— Ведь… насильно меня не инициируют?
— Нет. Никогда.
Она рассмеялась — нервно и одновременно облегченно:
— Так чего же я… боюсь?
— Все будет хорошо.
— И Назар…
Имя вырвалось, кажется, помимо ее воли; она вдруг перестала дрожать. Замерла, заглянула Клавдию в глаза, так глубоко, как могла.
— Назар… меня… не бросит?..
Секунду он колебался, решая, соврать или нет; она вдруг быстро и испуганно зажала ему ладонью рот:
— Не отвечайте…
И смутилась. Отдернула руку. Отвела глаза.
— Ивга, — сказал он, чтобы отвлечь ее от ненужных мыслей. — Расскажи мне — ты откуда? Где ты жила раньше?..
Она долго молчала. Клавдий чуть отстранился, но руки с ее затылка не убрал.
— Селение… Тышка. Ридненской области.
* * *…Мальчишек было трое. Девчонок — четыре; пятая стояла на коленях, потому что толстая рыжая коса ее была надежно зажата в оцарапанном мальчишечьем кулаке.
— Это родинка.
— Дура! Это и есть ведьминский знак! В родинке волоски должны быть, а тута нету!..
— Дай мне посмотреть! Ну дай же!..
— Шакалы, — сквозь слезы сообщила рыжая девчонка. — Свиньи подрезанные, салотрясы, собачьи дерьмовники…
Тот мальчишка, что держал косу, оскалился и дернул. Девчонка резко втянула в себя воздух, но не проронила ни звука.
Платье на ее спине было расстегнуто от шеи до пояса. И мучители без стыда задирали коротенькую нижнюю рубашку.
— Ведьминский знак, если огоньком прижечь, так не больно… — сообщил младший из мальчишек, толстощекий очкарик.
— Свиньи собачьи дерьмовые…
— Заткнись, ведьма… Вот это знак?
— Нет, это синяк… Знак — вот он, возле лопатки…
— Ух, ты…
Чиркнула спичка; девчонка взвизгнула и ударила мучителей ногами…
* * *…Ивга содрогнулась.
— Вот скоты, — сказал инквизитор.
Ивга пыталась успокоить дыхание. Она забыла, забыла, забыла, она не то что рассказывать — вспоминать об этом давно уже разучилась, а теперь картинка встала как живая — она видела разломанный ящик, валявшийся на заднем дворе школы… С одним торчащим гвоздем. Траву, сминаемую их башмаками. Холодную твердую землю под щекой…
— Вот скоты, однако…
Ивга прерывисто вздохнула:
— А правда… этот знак?..
— Что — знак? Может быть, может не быть… Многие девочки рождаются с отметинками на теле. Если остается на всю жизнь — родинка… Если исчезает где-то в период полового созревания… Исчезла ведь?
— Да.
— Значок. Вторичный признак ведьмовства. Бывает…
Ивга молчала. Рука, лежащая у нее на голове, была ей неожиданно приятна. И она боялась шевельнуться, чтобы не сбросить ее.
— Вы знаете, я…
Она запнулась. До сих пор ей удавалось избегать прямых обращений; теперь она не знала, как его называть.
— Вы знаете, я боюсь… себя. Того, что внутри меня… сидит. Понимаете?..
Жесткая ладонь соскользнула у нее с затылка. Улеглась на лоб:
— Никто не сидит в тебе, Ивга. Твоя возможная участь — это тоже ты, ты сама… Не захочешь стать активной ведьмой — не станешь. Поверь.
— Правда-правда?..
Ее собеседник кивнул. Ивга шумно перевела дыхание:
— Ведьмы… я понимаю. Я понимаю, откуда такая… почему все ненавидят. Их… нас. И я теперь понимаю, за что…
— Пока я рядом, тебя никто не тронет.
— С…спасибо…
Прошла минута ее бесконечной и горячечной благодарности; потом она почувствовала неловкость. И отстранилась:
— Я… ничего?
— Ничего… Я понимаю. Что было дальше?
* * *У классной наставницы было тонкое, нервное лицо и сильная белая шея в круглом вырезе блузки:
— Пойми, Ивга Лис. Никто из нас не хочет видеть в школе этих господ. Из инквизиторской комиссии по несовершеннолетним. Зачем доводить дело до крайностей. Тебе ведь уже прислали приглашение… кажется, два раза?
— Я не ведьма. Они все врут.
— Тем более ты должна посетить. Мне тоже неприятно выслушивать от директора. А ему, в свою очередь — от попечителя…
— Я не ведьма! Чего вы все от меня хотите!..
— Не дерзи.
— Я не держу… не дерзю… Я ни в чем не виновата!
— Ну кто тебя винит. Если кто-то заражается, к примеру, заразной болезнью… его берут на учет в диспансере. Никто его не винит.
— Я не заразная!..
В пустом классе летала муха. Спиралями, петлями, кругами; билась о стекло, затем снова принималась кружить, а на доске висела схема по анатомии, и муха, сбитая с толку, принималась ползать по нарисованным кишкам нарисованного для наглядности человека…
* * *— А потом?..
— Вечером я уехала. К тетке. В Ридну.
* * *В полутемном подвальчике было сизо от табачного дыма. Какая-то девчонка плакала, забившись в угол, в руке ее подрагивала картонная папка с безвольно повисшими веревочками; к стенду, обтянутому серой мешковиной, невозможно было протолкнуться из-за множества плотных, упрямых спин, и пахло потом и духами, но сильнее — табаком.
— Тебя взяли? — спросил парень с нарождающейся бородой на загорелом скуластом лице. — Ты, рыжая… Тебя приняли?
— Тебя взяли? — спросил парень с нарождающейся бородой на загорелом скуластом лице. — Ты, рыжая… Тебя приняли?
Рыжая девчонка вздрогнула. С некоторых пор она всегда вздрагивала, когда ее окликали.
— Не могу… пробиться не могу.
— Такая слабенькая? — удивился скуластый. — Хочешь, я для тебя посмотрю?
Рыжая кивнула.
— Как фамилия? Лис?
Внизу, у входа, кто-то бранился. Сверху, прислонившись к ступенькам винтовой лестницы, стоял вальяжный юноша в ослепительно белой рубашке. Юноша находил острое удовольствие в том, чтобы стоять двумя ступеньками выше прочих и поглядывать на них, абитуриентов, мудро и устало.
— Эй, Лис! С тебя бутылка шипучки — пляши!..
Девчонка смотрела удивленно. Кажется, не верила.
Где-то наверху, на недостижимой даже для вальяжного юноши высоте, открылись стеклянные двери. И полный мужчина с кожаным плоским портфелем взмахнул, как платочком, белым листком бумаги, и вальяжный юноша поспешно принял бумагу из пухлых рук, вчитался, нахмурил лоб:
— Внимание, информация… Студентам первого курса обращаться по поводу общежития… Военнообязанным студентам явиться в контору пять… Всем студенткам-ведьмам, — юноша невольно понизил голос, и на лице его появилось странное выражение, — явиться к директору лично и иметь при себе свидетельства об учете из окружного управления Инквизиции…
— Ведьм принимают, — зло сказала заплаканная девчонка с развязанной папкой. — Ведьм они принимают… Знаем мы…
На нее поглядели с жалостливым презрением.
Потому что ведьм, на самом-то деле, не принимают никуда.
* * *— Не выдумывай. Ведьмы лишены некоторых гражданских прав — но не права на профессию…
Ивга еле удержалась, чтобы не состроить гримасу. Поразительно, как мало знают большие начальники о жизни, происходящей ну прямо под ножками их высоких стульев.
Говорят, что «Начались воспоминания — встречайте старость». Она, Ивга, заслужила сегодня звание почетной старушки; эти ее воспоминания подобны тряпкам, хранящимся в нафталине под замком. Глупо извлекать их на свет…
И тем более глупо испытывать от этого удовольствие.
Самой противной игрой всегда была для нее игра в откровенные ответы. Потому что приходилось все время молчать, и на нее начинали коситься…
А потом она приспособилась врать. Совершенно откровенно врать в ответ на откровенные вопросы. И ее все полюбили. Поверили…
— Я понятия не имел, что есть такая игра.
— Есть… Особенно когда вечер. Когда девчонок в спальне пять человек, и охота поболтать перед сном… Или когда все немного выпили…
Инквизитор наклонил голову; теперь он сидел вполоборота, и в свете настенного фонарика Ивга видела половину его лица. С опущенным уголком губ.
Собственно, почему она обо всем этом ему рассказывает? Потому что ему интересно?..
Профессиональное любопытство. И сколько же таких исповедей приходится на его нелегкий рабочий день…
Ей почему-то вспомнилась огромная кровать в той его квартирке, поле сражений, покрытое снегом чистого белья.
— А вы так и живете…
Вопрос вырвался сам собой, и, проговорив его до половины, Ивга с ужасом поняла, что сказанных слов не загнать обратно. Слова — не макароны, в рот не запихаешь.
Пауза затянулась. Ивга проглотила слюну.
— Ну? Как же именно я живу?
Ивга обреченно вздохнула:
— Вы так и живете всю жизнь? Я слышала, инквизиторам запрещено жениться…
Она ожидала какой угодно реакции. Насмешки, безучастия, пошлой поддевки, высокомерного отстранения; инквизитор медленно повернул голову, и Ивга пробормотала, оправдываясь:
— Я… спросила лишнее. Простите…
Он улыбнулся. Его, кажется, рассмешил ее страх.
— Ничего особенного ты не спросила.
(Дюнка. Май)Решетка, отделяющая дом от чердака, не запиралась.
В полном молчании они прошли мимо бетонной коробки, где ворочались и гудели моторы двух маломощных лифтов; прошли мимо низенькой двери с навешенным на ручки амбарным замком, взобрались по аккуратно окрашенной железной лестнице и выпрыгнули в сырость весеннего вечера. Двадцать пять этажей не приблизили их к звездам — да тех и было-то всего две или три; по темному небу ползли, постоянно меняя очертания, рваные серые облака.
Когда-то здесь было кафе. Сейчас от него остался только железный скелет пляжного «грибка», брошенный за ненадобностью и потихоньку покрывающийся ржавчиной; старые перила ржавели тоже, и потому Клав не стал к ним прислоняться.
Здесь не нужен был свет. Весь фасад дома напротив залит был пестрой мигающей рекламой, и Дюнкино лицо, различимое до последней реснички, казалось то апельсиново-желтым, то сиреневым, то зеленым, как трава. Клав знал, что выглядит не лучше.
Дюнка улыбнулась краешками губ:
— Цирк…
Клав поежился. Он не боялся высоты, но неожиданно холодным оказался ветер.
— Клав… я… тебя люблю.
Он почему-то вздрогнул. Положил холодные ладони ей на плечи:
— Дюночка…
— Клав…
— Дюн, — он быстро облизал губы, — а что… если бы я умер? Что бы ты делала? Если бы вдруг…
Выражение ее глаз изменилось. Кажется, это был страх.
— Извини, — сказал он поспешно. — Я…
— Ты не бойся, Клав, — сказала она шепотом, и очередная вспышка рекламных огней сделала ее лицо медным, яростно загорелым, как у индейца. — Ты… не… умрешь. Не бойся…
Рекламные огни мигнули; теперь крышу заливал темно-синий свет. И лицо девушки с просительно полуоткрытыми губами сделалось матовым, как…
Как тот барельеф на темном камне надгробия. Клав отшатнулся, но Дюнкины руки сомкнулись вокруг шеи, желая его удержать:
— Клав… не покидай… меня.
Руки разжались. Дюнка отступила, и в новом беззвучном взрыве цветных огней Клав увидел, какими мокрыми сделались ее ресницы.
И резанула острая жалость.
— Я не покину… никогда… с чего ты…
Дюнка отступила. Из глаз ее почти одновременно выкатились две тяжелые капли; она чуть заметно качнула головой. Будто говоря: нет…
— Ты не веришь мне?!
Дюнка отступила еще.
Какой я идиот, яростно подумал Клав. Все эти страхи и колебания… Она ведь понимает. Каково это ей — всякий раз ждать меня и всякий раз бояться, что я — все, не приду больше, перепуган, отрекся?!
— Дюночка, я клянусь тебе всем, что у меня есть. Клянусь жизнью…
Ему казалось, что она ускальзывает от него, будто во сне. Что протянутые руки никогда ее не коснутся, поймают пустоту…
И он облегченно вздохнул, дотянувшись наконец до опущенных вздрагивающих плеч. И притянул к себе, и шагнул навстречу, спеша обнять и успокоить:
— Я никогда…
Она чуть-чуть уклонилась. Еле-еле скользнула в сторону. Почти незаметно…
Под самыми его подошвами текла, выплескивалась на тротуары, перемигивалась огнями и перекликалась сигналами ночная улица. Стадо машин, человеческие фигурки перед витринами, крохотные, будто муравьи на песке.
Воздух стал густым и отказался наполнять его судорожно разинувшийся рот.
Между ним и пустотой не было ничего. Не было посредников. Один на один…
Улица слилась перед его глазами в единую пеструю ленту. А крыша медленно, будто нехотя, накренилась. Желая сбросить человека — как крендель, прилипший к краю противня. Как готовый к употреблению крендель.
Он увидел сетку проводов, которой не замечал раньше. Аккуратный ряд фарфоровых изоляторов, нотная линейка черных напряженных нитей…
Он увидел фантик, втоптанный в асфальт совсем рядом с вычурной урной. Невозможно разглядеть бумажку с такой высоты, когда сливаются перед глазами лица людей и цветные коробки машин — но Клав разглядел.
Крыша накренилась еще; о воздух не опереться. Сосущая пустота. Осклизлая воронка неминуемого падения…
Он качнулся вперед. Еще полшага. Под ногами, кажется, больше ничего нет… Опора ушла, а о воздух не опереться. Земля тянет…
Завороженный, покорный, не умеющий сопротивляться пустоте, Клав балансировал на краю крыши, и стены домов смыкались колодцем, и на дне его текла улица. Море огней…
И тогда беззвучно закричал внутренний сторож. Неприметный, намертво впечатанный в мозг, за последнюю неделю дважды спасавший Клаву жизнь. Сторожевой центр, будящий парализованную волю. Острый и злобный инстинкт самосохранения.
Нет!..
Край крыши, сделавшийся гранью, дернулся под ногами; Клав покачнулся.
Вместо улицы мелькнула перед глазами стена противоположного дома, облепленная рекламой…
Он отбросил себя от края. Отшвырнул от пролома в ржавой ограде.
… и сразу после этого — небо. Три тусклых звезды в разрывах облаков; в какой-то момент ему показалось, что он лежит внизу, на асфальте, смотрит в небо стекленеющими глазами, а вокруг, замаранные его кровью, вопят и суетятся прохожие…