Похождения бравого солдата Швейка во время Мировой войны Том II - Ярослав Гашек 9 стр.


— Это если нас отправят туда, в Италию. Мне тоже вовсе не охота таскаться с приказами по горам и по глетчерам. А затем, какая там будет мерзкая еда: только полента и оливковое масло, — грустно отозвался Матушич.

— А почему бы послать в горы именно нас? — возбужденно воскликнул Бацер. — Ведь наш полк был уже в Сербии, и в Карпатах, и я уж таскался с чемоданами господина капитана по горам и два раза терял их: один раз в Сербии, один раз в Карпатах, а при такой неразберихе это может случиться со мной и на итальянском фронте… Ну, а что касается тамошней жратвы…

Он сплюнул и поближе придвинулся к Матушичу.

— Знаешь, у нас в Кашперских горах делают такие маленькие кнедлики из теста и сырого картофеля, варят их, потом поваляют в яйце и в сухарях и поджаривают на чистом свином сале.

Слова «свином сале» он произнес таинственно-торжественным шопотом.

— Лучше всего есть их с кислой капустой, — меланхолически добавил он. — Против этого кушанья никакие макароны не устоят!

На этом и здесь закончился разговор об Италии. 


Так как поезд уже два часа стоял на станции, в остальных вагонах возникло твердое и единодушное убеждение, что эшелон, по всей вероятности, отправят по новому назначению — в Италию.

За это говорило и то, что с эшелоном творились какие-то странные вещи. Всех людей снова погнали из вагона; явился санитарный надзор с дезинфекционным отрядом и опрыскал все вагоны сверху донизу лизолом[18], что было встречено весьма недружелюбно, в особенности в тех вагонах, где везли запасы хлебного пайка и сухого довольствия.

Но приказ есть приказ, а санитарная комиссия приказала дезинфицировать все вагоны эшелона № 278, и потому кучи солдатского хлеба и мешки с рисом были преспокойно облиты лизолом. Из одного этого можно было понять, что происходит что-то совсем особенное.

Затем всех снова погнали в вагоны, а через полчаса — опять вон, потому что приехал делать смотр эшелону такой старенький генерал, что Швейку сразу же показалось совершенно естественным назвать его «старикашкой». Стоя позади выстроившейся шеренги, он тихонько шепнул старшему писарю Ванеку:

— Ну и дохлятина же!

А старичок-генерал, обходя в сопровождении капитана Сагнера фронт, остановился перед каким-то молоденьким солдатиком и, чтобы, так сказать, воодушевить весь отряд, спросил его, сколько ему лет, откуда он родом и есть ли у него часы. Часы у этого солдата были, но так как он вообразил, что получит от старика еще другие часы, то ответил, что у него часов нет; на это старик-генерал сказал ему с такой же идиотской улыбкой, какая бывала у императора Франца Иосифа, когда он в каком-нибудь городе отвечал на приветствие бургомистра:

— Вот это хорошо, очень хорошо!

А затем он милостиво обратился к стоявшему рядом капралу и спросил его, здорова ли его жека.

— Честь имею доложить, — гаркнул капрал, — что я не женат.

И на это генерал соблаговолил так же милостиво улыбнуться и заметить:

— Вот это хорошо, очень хорошо!

Наконец, генерал, впавший, очевидно, от старости в детство, попросил капитана Сагнера показать ему, как солдаты сами рассчитываются на «первый-второй», и через минуту уже раздалось:

— Первый!

— Второй!

— Первый!

— Второй!

— Первый!

У него даже дома были два парня, которых он ставил перед собою, а они должны были все время повторять: «первый — второй, первый — второй!»

Таких генералов в Австрии был край непочатый.

Когда смотр благополучно окончился, причем капитану Сагнеру пришлось выслушать от генерала немало лестных слов, людям разрешили погулять, не выходя за пределы вокзала, так как были получены сведения, что поезд пойдет не раньше, чем через три часа. Люди стали прогуливаться взад и вперед по перрону, жадно выискивая, нельзя ли чего-нибудь промыслить, так как на вокзале царило большое оживление; но лишь немногим удалось выпросить папирос.

Резко бросалось в глаза, что первоначальное воодушевление, выражавшееся в торжественных приемах проходивших эшелонов на вокзалах, сильно упало, так что солдатам приходилось попрошайничать.

К капитану Сагнеру явилась депутация «Союза для приветствия героев»; она состояла из двух страшно измученных дам, передавших предназначенный для маршевого батальона подарок, а именно: двадцать коробочек мятных лепешек, служащих рекламой для изделий одной пештской конфетной фабрики. Жестяные коробочки, в которых находились эти мятные лепешки, были очень красивы. На крышке был изображен венгерский гонвед, пожимающий руку австрийскому ополченцу, над ними сияла корона св. Стефана, а вокруг шла на немецком и венгерском языках надпись: «За императора, бога и отечество!»

Эта пештская конфетная фабрика была так лойяльна, что ставила императора на первое место, даже впереди бога!

В каждой коробочке было восемьдесят мятных лепешек, так что в общем выходило около пяти лепешек на каждые три человека.

Кроме того, бедные измученные дамы привезли большой тюк разных печатных молитв, автором которых являлся будапештский архиепископ фон-Сатмар-Будафал. Они были напечатаны на немецком и венгерском языках и содержали самые ужасные проклятия всем врагам…

Эти молитвы были написаны в таком страстном тоне, что им только недоставало в конце обычного мадьярского ругательства.

Следуя этому досточтимому архипастырю, бог должен был изрубить русских, англичан, сербов, французов и японцев в котлету и искрошить их в мелкое крошево. Всеблагий господь должен был купаться в крови врагов и перебить их всех до единого, как то сделал царь Ирод с младенцами.

В молитвах почтенного будапештского владыки встречались, например, такие прекрасные фразы: «Да благословит господь ваши штыки, дабы они глубже вонзались в чрева ваших врагов. Да направит всемогущий господь огонь ваших орудий прямо на неприятельские штабы. Да сотворит всеблагий господь, дабы все враги ваши захлебнулись в своей собственной крови от ран, которые вы им нанесете!»

Поэтому можно еще раз повторить, что этим молитвам недоставало только в конце традиционного мадьярского ругательства.

Когда дамы вручили все это капитану Сагнеру, они выразили свое горячее желание присутствовать при раздаче подарков. У одной из них хватило даже совести заявить, что она охотно обратилась бы к солдатам, которых она упорно называла «наши доблестные серые шинели», с прочувствованным напутственным словом.

Обе страшно обиделись, когда капитан Сагнер отказался удовлетворить их просьбу. Тем временем их подарки были отправлены в вагон, где находился склад. Почтенные дамы прошли сквозь ряды солдат, причем одна из них не упустила случая потрепать какого-то бородача по щеке. Это был некто Шимек из Будейовиц, который понятия не имел о высокой миссии этих дам и, когда они ушли, сказал, обращаясь к своим товарищам:

— Ну и нахальные же здесь бабы! Если бы такая стерва была хоть на человека похожа, а то — одни кости да кожа, ноги как у цапли, а рожа — как семь смертных грехов! А еще эта старая кляча хочет прельстить солдата!

На вокзале, как было уже сказано, царило большое оживление. Выступление Италии вызвало здесь некоторую панику, потому что задержали два эшелона артиллерии и отправили их в Штирию. Тут же стоял эшелон босняков; он маялся на вокзале уже двое суток, и о нем как будто совершенно забыли. Люди двое суток сидели без хлеба и ходили в Новый Пешт попрошайничать. Кругом только и слышна была матерная ругань забытых и возмущенных босняков: так тебя, да растак, да раз-эдак!..

Наконец, маршевый батальон 91-го полка опять согнали и рассадили по вагонам. Но вскоре после этого батальонный ординарец Матушич вернулся от коменданта станции с сообщением, что поезд пойдет только через три часа. Людей снова выпустили из вагонов. Перед самым отходом поезда в штабной вагон явился крайне возбужденный подпоручик Дуб и потребовал, чтобы капитан Сагнер приказал арестовать Швейка. Подпоручик Дуб, известный доносчик еще в бытность учителем гимназии, любил заводить разговоры с нижними чинами, чтобы выпытывать их убеждения и вместе с тем научить и объяснить им, почему и за что они воюют.

При своем обходе он заметил Швейка, стоявшего у фонаря позади здания вокзала и с интересом разглядывавшего плакат какой-то благотворительной военной лотереи. На этом плакате был изображен австрийский солдат, пригвоздивший схваченного бородатого казака штыком к стене.

Подпоручик Дуб хлопнул Швейка по плечу и спросил, как ему это нравится.

— Так что дозвольте доложить, господин подпоручик, — ответил Швейк, — что это чушь! Мне довелось видеть много глупых плакатов, но такого глупого я еще не видывал.

— Что же вам в нем не нравится? — спросил подпоручик Дуб.

— Так что дозвольте доложить, господин подпоручик, — ответил Швейк, — что это чушь! Мне довелось видеть много глупых плакатов, но такого глупого я еще не видывал.

— Что же вам в нем не нравится? — спросил подпоручик Дуб.

— Что мне в нем не нравится, господин подпоручик? А вот что! Мне не нравится, как этот солдат обходится с данным ему оружием. Ведь он же может сломать штык об эту стену! А потом это и вообще ни к чему, его бы еще за это наказали, так как русский поднял руки кверху и сдается. Он ведь — пленный, а с пленным надо обращаться как следует, потому что хоть он и ничтожный, а все-таки такой же человек.

— Стало быть, — продолжал допытываться подпоручик Дуб, — вам жаль этого русского, не так ли?

— Так точно, мне их обоих жаль, господин подпоручик. Русского — потому, что его проткнули штыком, а нашего солдата — потому, что его за это арестуют. Ведь он же сломал при этом штык, господин подпоручик; ничего не поделаешь — стена, куда он его ткнул, видать, каменная, а сталь, известно, вещь ломкая. Вот у нас, дозвольте доложить, господин подпоручик, еще до войны, на действительной службе был один господин подпоручик в нашей роте, тот так ругался, что даже старая какая-нибудь шкура — и то так не умела. На плацу он нам говорил: когда раздастся команда, вы должны выпучивать глаза, как кот, который садится на солому. Но вообще он был очень хороший человек. Один раз на Рождество он вдруг сошел с ума, взял да и купил для всей роты воз кокосовых орехов. С той поры я и знаю, какая ломкая вещь.— штык! Полроты переломало штыки об эти проклятые орехи, и наш ротный посадил под арест всю роту, так что три месяца никому не давали отпуска, а господина подпоручика продержали под домашним арестом…

Подпоручик Дуб с раздражением взглянул на невинную рожу бравого солдата Швейка и сердито спросил :

— Вы меня знаете?

— Так точно, господин подпоручик, знаю. Подпоручик

Дуб свирепо выкатал глаза и затопал ногами.

— А я вам говорю, что вы меня еще не знаете.

Швейк с безмятежным спокойствием, словно рапортуя, повторил:

— Никак нет, господин подпоручик, я вас даже очень хорошо знаю. Так что вы есть господин офицер из нашего маршевого батальона.

— Вы меня еще не знаете! — рявкнул подпоручик Дуб. — Вы знаете меня, может быть, с хорошей стороны, но погодите — узнаете и с плохой. Я очень строг. Вы у меня еще наплачетесь, вот увидите! Значит, как же это теперь будет: знаете вы меня или нет?

— Так точно, господин подпоручик, знаю.

— А я говорю вам в последний раз, что вы меня не знаете, осел вы этакий. У вас братья есть?

— Осмелюсь доложить, господин подпоручик, у меня есть один брат.

Подпоручик Дуб пришел от невинной швейковой рожи в неописуемую ярость и крикнул, будучи не в силах больше сдержаться:

— В таком случае, ваш брат наверно такая же скотина, как вы. Кем он был?

— Профессором, господин подпоручик. Он тоже отбывал воинскую повинность и выдержал экзамен на прапорщика.

Подпоручик взглянул на Швейка, словно хотел пронзить его глазами. Швейк с достоинством выдержал злобные взоры подпоручика, и весь разговор между ним и подпоручиком закончился на сей раз короткой командой:

— Кругом марш!

Итак, каждый из них пошел своей дорогой, и каждый думал свою думу.

Подпоручик Дуб думал, что он потребует от капитана Сагнера, чтобы тот приказал посадить Швейка под арест, а Швейк думал, что он видел уже много глупых офицеров, но что такой экземпляр, как подпоручик Дуб, — редкость даже в полку.

Подпоручик Дуб, который как раз в этот день вздумал заняться воспитанием солдат, нашел за вокзалом новые жертвы. Это были два солдата того же полка, но другого взвода, которые на ломаном немецком языке торговались в темноте с двумя уличными феями, десятками порхавшими вокруг вокзала.

Швейк, удаляясь, ясно слышал резкий голос подпоручика Дуба:

— Вы меня знаете?.. А я вам говорю, что вы меня не знаете… Но погодите, вы меня еще узнаете… Может быть, вы знаете меня с хорошей стороны? .. Говорю вам, что вы узнаете меня и с плохой стороны... Вы у меня еще наплачетесь, ослы вы этакие… У вас братья есть?.. Они, вероятно, такие же скоты, как и вы!.. Кем они были?.. В обозе?.. Ну, хорошо… Помните, что вы солдаты… Вы — чехи?.. А вы знаете, ведь Палацкий[19] сказал, что если бы не было австрийской монархии, то надо было бы ее создать?.. Кругом марш!..

Однако, обход подпоручика Дуба не дал, в общем, никаких положительных результатов. Он задержал еще три группы солдат, но его педагогические попытки «заставить наплакаться» потерпели полную неудачу. Человеческий материал, который везли на фронт, был такого качества, что подпоручик Дуб в глазах каждого солдата мог прочесть, что тот думает о нем что-нибудь весьма нелестное. Его самолюбие было задето, и в конце концов, перед самым отходом поезда, он потребовал у капитана Сагнера, в штабном вагоне, арестовать Швейка, мотивируя необходимость изоляции бравого солдата Швейка его безмерно нахальным поведением и называя искренние ответы Швейка на его вопросы — язвительными замечаниями. Если так будет продолжаться, то офицеры потеряют всякий авторитет в глазах нижних чинов, в чем, по его мнению, не сомневается, конечно, никто из господ офицеров. Сам он еще до войны говорил господину начальнику окружного управления, что каждый начальник должен стремиться сохранить известный авторитет в глазах своих подчиненных, и господин начальник окружного управления с этим вполне согласился. В особенности же теперь, во время войны, перед лицом неприятеля, необходимо держать солдат в известном страхе. Поэтому он, подпоручик Дуб, требует для Швейка строгого дисциплинарного наказания.

Капитан Сагнер, который, будучи кадровым офицером, терпеть не мог офицеров запаса, этих «шпаков», как он их называл, — обратил внимание подпоручика Дуба на то, что такого рода требование он может изложить только в письменном рапорте, а отнюдь не устно, как это делают маклаки на рынке, торгуясь о цене картофеля. Что же касается самого Швейка, то первой инстанцией является для него господин поручик Лукаш. Вообще же, такое дело решается только по рапорту. Из роты такое дело переходит в батальон, что, вероятно, господину подпоручику известно. Если Швейк что-нибудь натворил, то его дело будет сперва разбираться на основе рапорта по роте, а если он подаст жалобу, то на основе рапорта по батальону. Если господину поручику Лукашу угодно считать рассказ господина подпоручика Дуба официальным донесением, согласно которому Швейк должен понести наказание, то он, капитан Сагнер, не возражает против немедленного привода и допроса Швейка.

Поручик Лукаш тоже ничего не имел против такого решения вопроса и со своей стороны заметил только, что знает, что бpaт Швейка в самом деле профессор и офицер запаса.

Подпоручик Дуб смутился и заявил, что он требовал наказания лишь в широком смысле слова, ибо весьма возможно, что означенный Швейк просто не сумел, как следует, выразиться, и потому его ответы и произвели впечатление дерзости, наглости и неуважения к своему начальнику. Помимо того, из всего поведения означенного Швейка можно сделать заключение, что он — слабоумный.

Таким образом собравшаяся над головою Швейка гроза благополучно рассеялась, и молния не поразила его…

В вагоне, где помещались канцелярия и склад батальона, батальонный каптенармус Баутанцль милостиво отсыпал двум батальонным писарям по пригоршне мятных лепешек из коробочек, предназначенных для всего батальона. Что ж, это было повседневное явление: все предназначавшееся для всей команды претерпевало такую же манипуляцию, как и злосчастные мятные лепешки!

В течение всей войны это было настолько обычным явлением, что если где-нибудь при ревизии случайно оказывалось, что солдат не обкрадывали, то каптенармус только навлекал на себя подозрение в превышении бюджета и в совершении каких-нибудь подлогов с целью хоть мало-мальски привести все снова в надлежащий порядок.

Поэтому, когда все набили себе рты этими мятными лепешками, поскольку не нашлось ничего другого, что можно было бы украсть у солдат, Баутанцль завел разговор о печальных условиях, в которых проходила эта поездка на фронт.

— Мне пришлось ехать уже с двумя маршевыми батальонами, — сказал он, но такой бедности, как сейчас, мне еще не случалось видеть. Да, братцы вы мои, в те разы мы еще не успели доехать до Прешова, как уже получили целые горы всего, что нам полагается. Мне удалось припрятать десять тысяч штук папирос «Мемфис», два больших круга эмментальского сыра и триста штук мясных консервов, а потом когда мы уже двинулись на Бардеев занимать окопы, русские со стороны Мушина отрезали нам связь с Прешовом… Вот когда дела-то делались! Я для отвода глаз оставлял от всего одну десятую часть для маршевого батальона, словно я это сэкономил, все остальное продавал в обоз. Был у нас там один майор, по фамилии Сойка, — это была, я вам скажу, такая свинья, что… Храбростью он не отличался и охотнее всего околачивался у нас в обозе, потому что там, впереди, посвистывали пульки и шрапнели. Вот он все к нам и наведывался, под предлогом, что ему надо, мол, удостовериться, хорошо ли готовят обед для людей его батальона. Обыкновенно, он появлялся у нас, когда становилось известным, что русские опять что-то замышляют. Дрожа всем телом, он выпивал на кухне изрядную порцию рома, а потом назначал смотр всем полевым кухням, оставшимся при обозе, потому что их нельзя было подвезти ближе к окопам, и обед носили туда по ночам. В то время у нас происходила такая катавасия, что об офицерской кухне нечего было и думать. Единственный оставшийся у нас путь в тыл заняли германцы и стали задерживать все, что получше, в свою пользу. Посылали-то из тыла нам, а они все, бывало, сами сожрут, так что на нашу долю ничего не останется. Словом, все мы в обозе сидели без офицерского довольствия. За все это время мне не удалось сэкономить для нас ничего, кроме несчастной свиньи, которую мы зарезали и коптили для себя. А чтобы не пронюхал про нее майор Сойка, мы ее держали в нескольких верстах от нас, в артиллерийском парке, где у меня был знакомый фейерверкер. Так вот этот майор всякий раз, как явится к нам, начинает пробовать пищу из котла. Правда, мяса много варить не приходилось: только то, что найдешь у окрестных крестьян — худую коровенку или свинью. Это нам пруссаки так подгадили, потому что они при реквизиции платили за скот вдвое больше, чем мы. Таким образом за все время, что мы стояли под Бардеевым, мы сэкономили на мясе только каких-нибудь тысячу двести крон, хотя мы и выдавали большей частью, вместо денег, квитанции за батальонной печатью, в особенности под конец, когда узнали, что русские к востоку от нас заняли Радваны, а к западу — Подолин. И хуже всего иметь дело с таким народом, как там, который не умеет ни читать ни писать, а подписывается только тремя крестиками. Наше интендантство это прекрасно знало, так что, когда мы посылали за деньгами, мы не могли предъявлять ему подложную квитанцию, будто я выплатил такую-то сумму. Это можно делать только в таких местах, где народ более грамотен и умеет хотя бы подписываться… А затем, как я уже говорил, пруссаки платили больше нашего и платили наличными, так что, когда мы куда-нибудь приезжали, на нас смотрели как на разбойников; к тому же интендантство еще распорядилось, чтобы квитанции, подписанные тремя крестиками, передавались в военно-полевой контроль. Ну, а там, известно, в доносчиках не было недостатка! Один такой тип ходил к нам, ходил, пил и жрал доотвалу, а потом на нас же и донес. И майор Сойка постоянно навещал кухни. Честное слово, однажды он вытащил из котла мясо, предназначенное для всей четвертой роты. Началось со свиной головы; он нашел, что она недостаточно проварена, так что он велел ее еще немножко поварить. Правда, в ту пору мяса много не варили — на всю роту приходилось примерно двенадцать старых добрых порций мяса, но он все слопал, а потом еще попробовал суп и устроил скандал, кричал, что он жидкий, как вода, и что в мясном супе должен быть настоящий навар. Потом он велел прибавить туда подболточной муки и засыпать мои последние макароны, которые я сэкономил за все это время. Но это было еще не так обидно, как то, что туда же пошло и два кило сливочного масла, которые остались у меня еще с тех пор, как была отдельная офицерская кухня. Они у меня хранились на полочке над моей койкой, и майор стал от меня допытываться, откуда у меня это масло. Я ему ответил, что по раскладке полагается на каждого солдата по пятнадцати грамм масла или по двадцати одному грамму жира, и что масло, так как его нехватает, мы копим до тех пор, пока солдатам можно бу[20]

Назад Дальше