– Так, – говорит сверху голос Николая. Он похож на голос диктора, каждый раз по утрам советующего переходить к водным процедурам. – Подтяни правую ногу… Так… Некуда поставить?.. Ничего… Есть же три точки…
Три точки есть… Голос диктора говорит издалека. Может быть, из Москвы… «Теперь левую… Держись на руках…» На руках? На пальцах. На кончиках пальцев… «Правая рука у тебя крепко? Хорошо. Вытягивай левую. До предела… Ищи чуть-чуть левее. Нашел?» Нашел. Жадно схватился пальцами. Этот карман для грошей. Крошечная зазубринка. Как порез на коже. Выбита камнем. Почему камнем? Может быть, молотком. Или нет. Это туча ударилась. Ночью. Сдуру. Спьяну.
Только четыре пальца в кармане. Большой трется о скалу. Ногти скребут камень. Надо было их обрезать. Надо было… «Теперь освобождай правую руку и до предела влево, вбок вытягивай левую ногу… До предела…» Носок осторожно скользит по коричневой, дубленой коже скалы, ищет, ищет, тело напряглось, холодная капля бежит мимо глаза, по щеке. Дождь?.. Нет… Пот… Пот… Холодная капелька пота… Это запотел камень… Нога вытянута до предела… Словно он делает гимнастическое упражнение… Вот он, карман… Вот он…
– А-а-а-а!
Чей это крик? Его или Николая? Его или Николая? Карман… Нет кармана. Нога уперлась просто в стену и сорвалась вниз. Только четыре пальца держат его. Четыре пальца… Большой трет скалу… Ногти скребут камень… Если бы он их остриг… Пальцы устают… Пальцы устали… В двух метрах над ним: узловатый, скрюченный корень сосны… Кто это? Николай… Машет руками, губы дрожат… Переходите к водным процедурам… Пальцы слабнут… Сколько ему лететь?.. Зеленая шкура под ним… Почему они такие маленькие, сосны?.. При чем тут сосны?.. До узловатого, скрюченного, доброго корня два метра… Двести. Два километра… Кто его болтает над зеленой шкурой? Ветер… «…Вправо». Заговорил репродуктор? «…Старое место». Правая рука вправо… Ничего нет… Вниз! Ага. Вот искривленный от издевки рот скалы. Сколько таких ртов?.. Держит правая… Правая нога встала. Встала! Земля. «…Расщелина…» Справа тонкая ниточка расщелины. Она подымается к корню. Цепляясь за нее, вгрызаясь в нее, он ползет, как во сне, как лунатик… Жить! Жить! Мягкая шелуха под рукой.
– Давай, давай! – Рывком Николай вытягивает его на каменный балкон.
Кривая, толстостволая сосна устроилась на балконе. Зачем она здесь? Зачем?! Руки Букваря обхватывают короткий толстый ствол быстро, судорожно, словно не веря в реальность этой кривой сосны. Букварь стоит, обняв ствол со сползающей змеиной шкурой, знает, что, кроме этой сосны, ничего уже не будет и он всегда будет стоять здесь, станет камнем, но не сдвинется с места. Потому что некуда сдвинуться.
Николай сидит на камне, молчит, курит, дышит тяжело и быстро. Испугался?
И только теперь приходит чувство страха. Жуткое, тягучее, холодящее чувство, не успевшее прийти к нему за те несколько ставших десятилетиями секунд, когда он висел над тайгой.
Могло уже ничего не быть. Ни этой сосны, ни зеленой шкуры внизу, ни скалы. И Николая тоже не было бы. Ничего. Чернота. И черноты тоже не было бы. Просто ничего.
Земля болтается в этом бесконечном мире пылинкой, крошечной, как атом. Если отлететь от нее на тысячи километров, она будет тащиться внизу голубым глобусом. Шариком, на котором миллиарды существ в это мгновение рождаются, живут, умирают, страдают и смеются. А что значит в этих космических масштабах он, его жизнь и смерть? Ровно ничего.
Но он вцепился в эту скалу ногтями, которые не успел состричь. Он остался жив! Жив! Жить! Он готов кричать на всю вселенную: «Жить!» – чтобы все поняли, что значит для него, Букваря, его жизнь и смерть. Что значит для него вселенная? Ничего. Он остался жив, и ему кажутся смешными и мелкими его вчерашние сомнения, все его принципы. Разве важно, как жить? Важно жить. Жить! Ведь там, за чертой, ничего.
– Ну как, Букварь, отошел? – спрашивает Николай. – Это могло случиться с каждым… Пойдем дальше или вернемся?
Все равно. Но ползти обратно, мимо скрюченного старческого корня сосны, длинного пальца лешего-пенсионера, он не сможет. Нет, он будет стоять, обхватив шелушистый ствол, останется здесь навсегда, на века. Только жить!
– Ну, ладно, – говорит Букварь, – полезем дальше.
Сейчас он отдышится, уймет дрожь в кончиках пальцев – и снова в путь. Николай идет впереди, сильный и стройный, идет не спеша, потому что он, Букварь, тащится за ним на карачках. Четыре точки соприкосновения. И в башке одно: вцепился в жизнь, в Землю! Неужели останется это чувство с холодящим привкусом страха на всю жизнь? Неужели ни на секунду он не забудет о том, что он микроскопическая точка на Земле, плывущая по равнодушной к нему вселенной? Нет! Сейчас он встанет, сейчас он пойдет по этой скале, по этой планете полной ступней!
Встает, выпрямляется. Трудно. Нужно сделать первый шаг. Первый шаг. Второй, третий… Идет. Можно ведь идти выпрямившись? Можно! И от этого здорово на душе! Словно он научился летать!
Оборачивается Николай. Смеется громко, довольно:
– Ну вот, полной ступней…
Он стоит, любуясь первыми шагами Букваря, как художник своим произведением. «Как Пигмалион Галатеей, – думает Букварь. – Он ни разу не сказал мне “осторожней”, он доверял мне, он все время уходил вперед молча, чтобы я не чувствовал себя дошкольником, чтобы я верил, что все это ерунда. Он волновался. И вот я встал, я иду, я не струсил. Как здорово, что живет со мной рядом Николай!»
– Ну вот, – сказал Николай, – два шага до вершины.
Добрались все-таки. Через неровную, кривую, широкую расщелину попали на круглую, спокойную площадку с чуть приподнятыми каменными краями. Дальше идти было некуда.
– Вот она где, «Тарелка», – сказал Николай.
Тарелка? На самом деле тарелка. Из нее можно пригоршнями хлебать небо. Неужели Кешка был здесь?.. Неужели…
– Кешка тут все облазил, – улыбнулся Николай.
Значит, они не первые. Кешка пытался ножом ковырять камень. Неровные царапины составили слова, в том числе и неприличные. Кешка увековечивал свое имя.
– Дурак, – сказал Николай, – обязательно нужно пижонить. Кешка есть Кешка. И ведь лез на скалу под дождем. Высшая квалификация.
Он достал перочинный желтый нож и стал царапать камень. Пытался зачеркнуть высеченное Кешкой. Кешкины слова не совмещались с красотой, фальшивили в песне.
Букварь устроился у чуть приподнятого зубчатого края «Тарелки», смотрел и думал.
Тайга зеленой щетиной окружила скалу. Была всюду, всюду спокойная, неподвижная. Где-то там, внизу, в тайге, стояли дома, рубили трассу, работали люди, ругались, дружили и ссорились. Но тайга прятала все: и дома, и трассу, и людей, их радости и переживания. Прятала, успокаивала. Бесконечная, безразличная, вечная, говорила молча: «Как все это мелко, мизерно, все эти ваши переживания! Они пройдут. Есть в мире что-то настоящее, вечное, более высокое и значительное, чем они».
Тайга молчала. И пришло спокойствие. Исчезла злость к Кешке и Бульдозеру. Исчезли сомнения, казавшиеся теперь смешными. Не ради них живет человек. Ради радости, ради любви. Букварь чувствовал себя влюбленным в серое небо, в каменную «Тарелку», в зеленую шкуру земли, в шаги полной ступней, в Николая, красивого и сильного, в дорогу, в жизнь на нашей Земле.
Николай вдруг заулыбался. Букварь любил, когда он улыбался. Улыбка у Николая начиналась с маленькой ямки на левой щеке. У всех было по две ямки, а у Николая одна. «Асимметрия, – сказал Виталий Леонтьев, – это теперь модно». Улыбка у Николая была застенчивая и в то же время смелая. Хочешь не хочешь, а улыбнешься, если смеется Николай.
Букварь смеялся и вдруг оборвал смех, спросил серьезно:
– Слушай, Николай, зачем ты меня сюда взял?
Николай помолчал и сказал тихо:
– Знаешь, Букварь, жизнь состоит из праздников и будней. Флаги нельзя вывешивать каждый день. Иначе на них не будут обращать внимания.
Больше он ничего не сказал. Спускались быстро, по катышам, раза четыре бросали кумачовый моток кушака. Букварь шел уверенно, прямой, наслаждаясь своим упругим, хозяйским шагом, жалел, что рубчатые подошвы его кед не оставляют следов на камне.
И потом, когда уже шагали по тайге, на душе было состояние умиротворенного равновесия, теплое, довольное спокойствие. Бывают будни, бывают праздники. В штурмующие, яркие праздники люди красивы, и Кешка вдохновенно кричит: «Берегись!» В будни напряжение спадает и выступают на первый план серые, мелкие дела и заботы. Люди ворчат, видят друг в друге мелочи. И пыжатся из-за мелочей. Но ведь без будней не бывает праздников.
В этом ответ на все его сомнения. В спокойствии светло-коричневой скалы. И, как эта скала, надо быть выше мелочных сомнений и переживаний, спрятанных тайгой. В этом смысл слов Николая, вот зачем он заставил его лезть на скалу. Надо воспринимать жизнь, людей такими, какие они есть. Надо любить их такими, какие они есть.
Бульдозер вернулся с охоты вечером, когда стемнело и по брезенту палатки снова застучал дождь. Бульдозер принес гуся.
– Стоило таскать два ствола! – хмыкнул Кешка.
– Тигра он отпустил, – сказал Виталий Леонтьев. – У тигра заболела голова, и он долго ныл. Медведь с перепугу снял с себя шкуру и стал сдавать ее. Но шкура была уцененная. И вот в конце концов гусь.
– Ладно, – пробурчал Бульдозер.
Гусь шлепнулся на стол и замер, словно прижался к зеленым доскам. Он был жалкий, съежившийся, сбившийся в комок от последней обиды. На белых накрахмаленных перьях его слезинками блестели капли дождя. Крови не было: гусь свалился, наверное, не пойманный дробью, а от испуга, увидев этого страшного, квадратного Бульдозера.
– Ничего, сойдет. На лапшу, – заявил Бульдозер. – На болоте я его… За Нордой есть такие болота…
– Чего-то он… немножко похож на домашнего, – робко сказал Букварь.
Бульдозер смерил его презрительным взглядом:
– Зоотехник! Аттестат зрелости! На домашнего!..
Лапшу ели через час, и Кешка долго сокрушался, что не осталось спирта. Лапша была густая, жирная, пахла дождем, соснами и обжигала рты.
– Горчит? – спросил Бульдозер.
– Нет, не горчит.
– Ну вот! – обиделся Бульдозер. – Без очков, что ли? Это же дичь. Она всегда горчит!
Николай пожал плечами, но все невольно стали есть с другим чувством.
– Вообще-то горчит, – неуверенно сказал Букварь.
Вообще-то не горчило, но раз горечь была непременным условием экзотики, пришлось уверять себя.
– Горчит, – подтвердил Кешка.
Все кивали, были сытые и ленивые.
В понедельник снова валили деревья и во вторник валили деревья. Во вторник приехал прораб Мотовилов.
Мотовилов больше молчал, посасывал желтый, все еще не растаявший мундштук и ничего не сказал о деле, которое ребят интересовало. И ребята промолчали, словно не собирались еще час назад наговорить Мотовилову горячих и обидных слов о том, что им надоело загорать здесь и работать в четверть силы. Может быть, на самом деле надо им здесь сидеть.
После паузы, после того, как все отводили глаза в сторону, внимательно изучали свежие пни, рассматривали белые и розовые крошки на них, Мотовилов с облегчением начал рассказывать анекдоты. Потом после очередного взрыва хохота, задыхаясь от смеха, он рассказал, как вчера явился к нему чудак с Тринадцатого километра, местный, лохматый такой, и начал доказывать, что кто-то из строителей умыкнул у него любимого гуся.
Ребята продолжали смеяться. И Мотовилов смеялся, радуясь тому, что смог их развеселить. Потом он вдруг спросил серьезно:
– Из вас, я надеюсь, никто не имел дела с тем гусем?
Стало тихо.
– Нет. Никто, – сказал Николай.
Все молчали, а Николай глядел в глаза Мотовилову. В упор.
– Что ж, – шамкнул прораб, – я и не сомневался.
Мотовилов встал и пошел к машине.
Когда он уже уехал, Кешка присвистнул и швырнул блестящую коричневую еловую шишку в плаксивое небо. Шишка летела, вращаясь и падая, пошуршала в густых зеленых ветвях ели, сбросила с них заснувшие капли и тихо уткнулась в мягкую землю. Капли летели тоже тихо, хотя они были крупные и прозрачно-чистые, как хрусталины, и, казалось, могли бы позванивать. Все смотрели на шишку молча и внимательно, как будто видели спутник.
– Ну так как? – спросил Николай.
Он обращался в пространство, но все понимали, кого он спрашивает.
– А что «как»? – поинтересовался Бульдозер.
– Ну так как?
– А никак, – сказал Бульдозер.
– Ты отвечай серьезно.
– Вы же, – Бульдозер улыбался, – не имели дела с гусем?
– Значит, это тот самый гусь?
– А ты покопайся в своем животе, – ухмыльнулся Бульдозер, – возьми микроскоп.
– Погоди, Николай, – сказал Спиркин, – надо подходить к человеку с доверием. Нельзя же так, сразу!
– Да, – Бульдозер похлопал Спиркина по плечу, – так сразу нельзя.
Кешка молчал, не вступался за Бульдозера, сидел к нему спиной, словно разговор его не волновал.
– Ладно, – сказал Бульдозер, – я пойду посушу портянки.
– У меня портянки стали совсем черные, – сообщил Букварь.
– Нет, ты ответь, – снова начал Николай.
Рука Бульдозера раздраженно рубанула косую сетку дождя:
– Да брось! Ты меня плохо знаешь, что ли?
– Хорошо знаю. Поэтому и спрашиваю.
– Ну, пожалуйста, спрашивай. – Бульдозер улыбнулся устало и снисходительно. – Это ты про гуся спрашиваешь? Про того, которого ты ел? Про белого? Да? Так я же позавчера рассказывал.
– Он засек его за Нордой, – подсказал Спиркин.
– Ни за какой ни за Нордой, – вдруг заявил Бульдозер, – а в том самом поселке Тринадцатый километр. Можете доверить сержанту Спиркину доставить лохматому хозяину обглоданные вами кости.
– Врешь, – проснулся Кешка.
– Нет. Не вру.
Бульдозер хмыкнул, и Букварь понял, что он не врет. Стало страшно. Все молчали.
– Теперь вам стало легче, – подмигнул публике Бульдозер и засмеялся добродушно, – а я, пожалуй, пойду сушить портянки. Пойдем, Кеш?
– Надо поговорить. – Кешка охрип от волнения.
– Давай поговорим, – согласился Бульдозер.
Шли к палатке молча, мрачные, каждый думал о своем. Тайга была черной, и дождь был черным. Кончилось счастливое время, когда можно было жить нетребовательным к другим, принимая их такими, какие они есть. Значит, не права спокойная скала, названная «Тарелкой»? Или требовательность нужна только в тех случаях, когда воруют гусей?
Букварь скосил глаза на Бульдозера. Тот улыбался, и губы его шевелились, неслышно напевая что-то. Улыбка у него была любопытствующей: «Давайте, давайте… А я посмотрю».
…Керосиновая лампа покачивала лица и стены палатки. Бульдозер все еще улыбался, а потом понял, что ему не удастся свести дело к шутке, и произнес глухо:
– Суд, что ли?
– Суд, – сказала Ольга.
– Знаешь, как судили мародеров? – спросил Николай.
– Помнишь, в «Чапаеве»? – перебил его Спиркин.
– Это в гражданскую, что ли? – Бульдозер почесал нос.
Кулак Николая ударил по столу. Если бы был гвоздь, он бы вбил гвоздь.
– Брось паясничать!
Шел суд. Букварь не узнавал ребят. Люди, иронически относившиеся к тем, кто на разных собраниях по всякому поводу произносит высокие слова, сами употребляли сейчас именно высокие слова. И слова эти, казалось обесцененные для них ежедневными равнодушными речами, рождались теперь заново. Слова эти вспоминали и Кешка, и даже Виталий Леонтьев.
Было здорово, что слова, которые он, Букварь, держал в душе, боясь, что их назовут наивными и обветшавшими, оказывается, держали в душе и эти ребята, не тратили их каждый день, берегли на самый важный случай. И теперь предъявили их как закон своей жизни Бульдозеру.
Сначала Букварь молчал, опасаясь почему-то, что слова его могут показаться пристрастными. Но потом понял: это глупо. Судит Бульдозера не он, Букварь, и не Николай, и не Виталий Леонтьев. Судит бригада, сжатая в один кулак. Радостное и гордое ощущение этого сжатого кулака, чувство родства с этими дорогими ему людьми переполняло Букваря.
– Считай, что у нас комсомольское собрание… – начал Букварь.
Сидели, как приклеенные, час, два, дымили неистово. Только однажды встала из-за стола Ольга, принесла в жестяной консервной банке из-под бычков керосин. Желтоватая жидкость побулькала в лампу, пламя вспыхнуло, словно хотело взвиться вверх, пробить потолок и осветить тайгу. На секунду всем показалось, что керосин пахнет табаком.
– Я не хотел… – Бульдозер не поднимал глаз. – Целый день мотался по лесу, и ничего… И вот тогда…
– Мы его можем взять на поруки, – вспомнил Спиркин.
Бульдозер сидел обмякший, вспотевший, был похож на потрепанную боксерскую грушу, по которой били, били затянутые кожей кулаки.
– Ладно, – сказал Николай. – Все ясно.
Встали, вышли под дождь, дышали озоном, разминали затекшие ноги. Небо было черное и начиналось в двух метрах над головой.
– Теперь можно посушить портянки, – сказал Бульдозер и неожиданно заулыбался.
– Ты чего? – удивился Спиркин. – Ты же должен переживать.
Бульдозер махнул рукой.
– Это вы должны переживать. Это вы не можете простить мне, что ели гуся и он не горчил!
13Цветы, наверное, еще где-то росли. Но они перешли из цветного фильма в черно-белый. Серое небо, серый дождь стерли краски и обесцветили тайгу.
Утром, когда Букварь в сапогах и наглухо застегнутом ватнике выходил из палатки, эта серость вокруг ударила ему в глаза. Ватные облака обволакивали сопки, спускались к деревьям. Кое-где, еще пытаясь прорваться к солнцу, торчали из облаков вершины сопок, ощетинившиеся кедрами и елями. Пространство потеряло глубину, сопки придвинулись; вместе с небом они сдавливали Канзыбу, и Букварю казалось, что их клочок земли отрезан от всего мира, где солнце и голубое море над головой.
Просеке оставалось пройти два шага. Через несколько дней работ таежный коридор должен был спуститься в Бурундучью падь. И ребята, и Мотовилов потеряли всякую надежду на то, что на Канзыбе нужно будет ставить срубы, но Мотовилов все тянул.