Истощение времени (сборник) - Орлов Владимир Григорьевич 19 стр.


Он увидел: рядом на камне сидел худой Дьяконов в жестяном плаще с удочкой в руках и ловил в Канзыбе рыбу.

«Я ловлю не рыбу, – обиделся Дьяконов, – у меня на леске магнитофон. Я записываю рыбьи разговоры. Утром мне повезло. Утром рыбы пели. Я прокручу пленки в концертном зале. Мы живем, заткнув уши ватой. Видишь, у тебя торчит вата?»

Дьяконов нагнулся и стал вытаскивать вату из ушей Букваря. Он вытаскивал долго и красиво, как фокусник. Потом он начал тащить вату у Букваря изо рта. И тут Букварь увидел, что это никакой не Дьяконов, а самый настоящий Зименко, да еще в чем-то белом. «Ничего себе горлышко, – сказал Зименко. – У него ангина. Просто ангина. Она пройдет».

Вата вытягивалась и вытягивалась вверх и где-то высоко-высоко превращалась в жарки. Цветы собирались вместе в оранжевую кучу и висели над землей круглым теплым шаром.

Шар покачивался, словно танцевал, и пел шепотом: «Ты хотел говорить с Николаем, ты хотел…»

Букварь вскочил и побежал снова. Он увидел Николая. Николай сидел на скале, на самой ее вершине, на каменной тарелке, в шинели, свесив ноги в начищенных сапогах. Букварь подбежал к скале и начал карабкаться по камню. «Три точки. Не забудь про три точки». Сверху говорил репродуктор. Букварь лез вверх, иногда помогал себе зубами. Над ним висели сапоги. «Все такие!» – заорал где-то сзади Бульдозер. Букварь обернулся и вдруг понял, что сорвался и летит вниз. Он летел со свистом и кричал, знал, что сейчас врежется в землю, в деревья, в камни. Но земля не приближалась к нему. Наоборот, она уплывала от него, становилась все меньше и меньше, превращалась в голубой шар размером с арбуз.

«А как же Ольга? – закричал Букварь. – Как же теперь Ольга? – Он почувствовал, что на лбу его выступил холодный пот, и подумал: – При чем тут Ольга? При чем тут Ольга?..»

23

– Ты лежи, – сказала Ольга. – Ты лежи. У тебя ангина. Просто ангина. Она пройдет.

Брезентовый потолок над головой поднимался вверх под наклоном, резкий, натянутый, как доска, и по нему что-то стучало, глухо и шурша скатывалось вниз.

– Дождь. Все еще дождь.

– Ага, дождь, – кивнула Ольга.

Она сидела рядом, у его кровати, на высокой табуретке, держа в руках остроносого Буратино. Потрескивали в железной печке березовые дрова, их там, наверное, было много, и печка трудилась и гудела, добродушная и довольная.

– Мы уж испугались, – улыбнулась Ольга, – ты все бредил и стонал. Но утром был врач, и он успокоил. Врача вызвал Дьяконов, и добирался он на трелевочном. Врач хотел посидеть с тобой, но уж я вызвалась, потому что у него дел много в Кошурникове. Он оставил тебе таблетки. Аспирин и еще что-то…

– У меня, наверное, была высокая температура. Я очень плохо переношу высокую температуру. Бред начинается и всякая такая ерунда… Потом вспоминать стыдно…

– У тебя было тридцать девять и пять…

– Ну вот, – расстроился Букварь, – конечно, я нес бред! Всегда так… Просто я такой неудачный!

Ольга засмеялась почему-то, и не слышно стало, как шуршит по натянутой брезентовой крыше дождь. Пластмассовый парень в черных штанах уселся на подушку, и желтые тяжелые башмаки его уперлись прямо в лицо Букваря.

– Пусть он пока посидит с тобой. Я буду готовить обед. Ты ему расскажи что-нибудь.

Брезентовая дверь дернулась за Ольгой и застыла, успокоившись. Букварь вытер ладонью со лба холодный пот, рука была слабая и медленная. Температура упала, и вставать не хотелось. Он часто глотал слюну, потому что горло у него пересохло, а глотать было больно.

Букварь подумал, что приключилась смешная история. Можно было и не мучиться в бреду, и не валяться сейчас, да еще с больным горлом. Букварь пожалел, что полез в ржавую Канзыбу и переплывал ее. Но потом он решил, что думать так глупо, что вообще глупо жалеть о чем-либо «после драки».

И все же получилось смешно. Если бы телефонная связь на самом деле была нарушена, поступок его назвали бы нужным и оправданным. Даже, чего доброго, подвигом. Но телефон работал. И выходило, что тот же самый поступок оказался глупым и бессмысленным. Дьяконов даже ругался!

«А Кустов! – подумал Букварь. – Это же, верно, негодяй!»

– Букварь! Надо иметь совесть. Буратино сидит и скучает.

Ольга стояла у печки, и у нее в руках были дрова. Короткие, колотые мелко, они пахли Кешкиной баней. Ольга наклонилась к печке, худенькие березовые поленца укладывались в огонь. Рот у печки был красно-оранжевый и прямоугольный. Букварь смотрел на Ольгины руки и на лицо и как будто видел ее в первый раз.

Она ему очень нравилась. Лицо ее озарял березовый огонь, и глаза светились, отражали рыжее прыгающее пламя. А движения ее подчинялись какому-то музыкальному ритму, в них не было ничего лишнего, неуклюжего, они были свободные и пластичные.

Она стояла сейчас совсем рядом, тоненькая, с модной фигурой, как определил Виталий Леонтьев, хрупкая на вид. Но Букварь знал – руки она пожимает, как парень. До боли. С детства Ольга предпочитала компанию мальчишек. Бегала в брюках, с саблей и автоматом в руках, пела «Послушай, Боб, поговорим короче, как подобает старым морякам», играла даже в футбол, вратарем. И выросла озорной и женственной и такой, что ребята на трассе никогда в ее присутствии не ругались матом и не рассказывали «веселых» анекдотов. «Девчонка!» – с уважением подумал о ней Букварь.

– Ольга, посиди на этой табуретке.

– Погоди, Букварь. У меня там борщ.

Дождь шуршал и шуршал по брезенту, и Букварю стало скучно. И он вспомнил, как спешил позавчера с Тринадцатого километра и зачем спешил. И снова поползли тоскливые мысли, и был нужен разговор с Николаем, чтобы вычеркнуть их навсегда.

Забухали у палатки тяжелые сапоги, застучали о деревянный столбик, сбрасывали с себя комья налипшей грязи, стряхивали дождевые капли. Вернулись с просеки ребята.

Букварь быстро повернулся на правый бок, уткнулся носом в брезентовую стену.

– Букварь, ты спишь?

– Нет, – не сразу, неуверенно ответил Букварь.

Он обернулся. На табуретке у кровати сидел Николай. За ним стоял мокрый улыбающийся Спиркин. И Николай улыбался.

Улыбка у него была та самая, от которой у людей улучшалось настроение и становилось тепло на душе. Тепло это рождалось в больших коричневых глазах, обведенных сверху густыми антрацитовыми бровями. Эти глаза обезоруживали и успокаивали.

Букварь приподнялся на локте и заулыбался. Он понял, что никакого разговора не будет, что эти прямые глаза не могут обманывать, что все Кешкины слова – ерунда, глупая и нелепая шутка. Он смеялся, обезоруженный и успокоенный.

– Мы сегодня повкалывали! – сказал Спиркин. – Договорились с Мотовиловым, что, пока уж торчим из-за погоды здесь, будем рубить просеку за Бурундучьей падью.

– Это мы из-за меня здесь торчим! – расстроился Букварь.

– Да брось ты! – сказал Николай. – И не думай. Мы представили, что ты с нами, и работали сегодня за пятерых. Ты спи.

Букварь дремал, когда пришли Виталий и Кешка.

Сквозь сон, сквозь теплую ватную дрему он услышал их голоса, тихие и далекие. Букварь раскрыл глаза и у палаточной двери увидел Виталия и Кешку. Оба они были в грязных, намокших ватниках и курили. У Виталия была ссадина на щеке, а Кешка держал правую руку за спиной, словно прятал что-то.

– Привет, Букварь! – обрадовался Кешка.

Они подошли к Букварю. Кешка продолжал держать руку за спиной, и вид у него был многозначительный.

– Вот, Букварь, держи, – сказал Кешка.

На ладони его лежал крохотный букет мелких, незнакомых Букварю цветов.

Цветов было пять. Тонкие стебли и узкие хрупкие листья были покрыты белым коротким ворсом.

На волосатых стеблях сидели белые звезды. Звезды были многолучевые, лепестки-лучи их в своем белом цвете несли голубые и зеленоватые оттенки. Цветы были скромные, но только на первый взгляд и издалека. Когда Букварь всмотрелся в них, он удивился благородству и нежности белых звезд. Оранжевые жарки тайга «ковала» молотом в кузнице, а эти цветы вышли из ее ювелирной мастерской. Букварь вопросительно поднял глаза.

– Эдельвейсы, – сказал Виталий. – Эдельвейсы.

Букварь попытался вспомнить стихи об эдельвейсах, которые он читал когда-то, но не смог и вспомнил вдруг пьесу Гюго, и даже не пьесу, а фильм, поставленный по ней. Он увидел высокого, гордого испанца, воюющего со скалами, с камнями и горными ручьями для того, чтобы принести остролицей королеве пучок голубоватых звезд, любимых ею, и упасть без сил у ее ног.

– И вы… Вы их искали долго… Где вы их…

– Да там… Мы ходили к скалам, – небрежно сказал Кешка.

– Вообще-то они редкие, – объяснил Виталий, – а на Саянах встречаются. Сибирские.

– Вы рисковали?

– Ну! – засмеялся Кешка.

Он смеялся, а Букварь видел, что глаза у него уставшие и что щека у Виталия ссажена здорово и надолго.

24

Небо стало синим, а дождь все капал и капал.

Небо стало синим, а дождь все капал и капал.

Ребята устроились у постели Букваря и по очереди вспоминали о всяких интересных случаях. Букварь понимал, что воспоминания затеяли для него. Он слушал Виталия, Ольгу и Николая.

Спиркин сначала смущался, а потом разошелся, начал вспоминать о Феодосии, и нельзя было узнать его.

Спиркин рассказывал о сигаретах.

Сигареты делали на табачной фабрике, в маленьком отсеке, где Спиркин был главным.

В том отсеке стояли две машины. Одна – цвета топленого молока, другая – зеленоватая, как вода в Феодосийском заливе. Машины килограммами поедали мелко накрошенные листья табака и выбрасывали на матерчатую ленту новенькие сигареты «Ливадия». Загорелые руки работниц укладывали сигареты в аккуратные ящики. Ящиков в отсеке стояло много, и все с сигаретами.

Спиркин был механиком и появлялся на работе за час до начала смены. Настраивал машины, поил их маслом, наливал в корытце тягучую черную краску.

В семь часов приходили девушки, и сигаретные машины начинали гудеть. Они гудели мягко и даже мелодично. Во всяком случае, так считал Спиркин.

Для него сигаретные машины олицетворяли движение.

Несся форматный барабан, будто бежало по рельсам колесо электровоза, торопились ленты-транспортеры, тянули на себе пахучий табак и нежную папиросную бумагу – быстрее, быстрее! – крутились худенькие валики печатного аппарата, словно хотели обогнать друг друга, летела вперед белая гильза, набитая табаком, стремительная, как «ТУ-104» – быстрее, быстрее! И только один утюг не спешил. Толстый и ленивый, как бычок, он солидно переваливался с боку на бок. Он был самый ответственный.

Он проглаживал на гильзе шов, только что зашитый клеевым аппаратом, просушивал его, счищал клей, подталкивал гильзу к ножу, шипел чуть слышно: «Теперь порядок, режь ее, делай сигареты!» И сигареты падали на ленту, падали… Еще Спиркину нравилось смотреть на руки работниц. Они были ничем не хуже рук музыкантши, которую показывали по телевизору из Симферополя. Как по клавишам, бегали пальцы работниц по сигаретам. Их тоже можно было показывать по телевизору.

Еще Спиркин любил заходить на склад, в комнату размером со школьный класс, тесную и приземистую. Там лежали прессованные кипы сухих табачных листьев, привезенных из Греции, с Кипра, из Болгарии и Грузии. Спиркин не курил, но любил слушать многоголосие запахов, тонких и грубых. Ему всегда казалось, что это лежат высушенные и спрессованные солнечные лучи.

Еще ему нравилось бродить ночью по сонным и теплым улицам Феодосии. Он шагал по Карантину и по курорту, мимо мавританского дворца табачного короля Стамболи, владевшего когда-то их фабрикой, мимо развалин генуэзских башен, мимо серых и коричневых камней, так много видевших за шесть неспокойных столетий. Ветер нес с моря соленые запахи, а на черном бархате неба, как и полагается в подобных случаях, светилась ленивая луна.

Еще Спиркин любил ловить барабульку в зеленой феодосийской воде.

– Что ж ты смотался из своей теплой Феодосии, от своих чудесных машин? – спросил Кешка.

– Знаешь, скучно стало, – сказал Спиркин. – Каждый день сигареты и сигареты. И все. К тому же стыдно было. Все время по радио слышал: где-то люди землю корчуют. А я сижу в тепле, на месте, освоенном другими.

Кешка терпеливо ждал своей очереди и теперь дождался.

Сначала Кешке надо было рассказать о своих друзьях – Василии и Прокофии Поповых, или просто о Попах.

Однажды в детстве Кешка попросил старшего Попа, Василия, выбить ему передний зуб. Кулак у Попа был слабый, и с Кешкиного согласия Поп ударил по зубу молотком. По Васькиному зубу стукнул Кешка.

Потом они оба пошли к зубному врачу, и тот поставил им коронки. И Поп с Кешкой ходили по своей улице, сверкали новенькими мужественными фиксами, вызывая у соседских пацанов приступы острой зависти. Было тогда Кешке лет пятнадцать. Он носил кепку с разрезом и согнутым посредине козырьком, из-под которого виднелась блатная челка, папиросы опускал в уголки презрительно растянутых губ, виртуозно плевал на мостовую, процеживал слюну сквозь сжатые зубы. Он был влюблен тогда в «настоящих» мужчин с фиксами и презирал людей, в их число не входивших.

От тех времен остались у Кешки фикс и две элегические наколки на запястьях: «Не забуду мать родную» и «Они устали».

В восемнадцать лет Кешка украсил себя еще одной татуировкой. На спине полулежал усталый черт с балалайкой в руке и пропеллером вместо хвоста. Копыт у черта не было. Были толстые подошвы с рубцами.

Кешка и Попы часто ездили в Красноярск к родственникам и целыми днями пропадали на Столбах. Остервенело лазали по скалам. В честь вступления в одну из столбистских «компаний» Кешка и дал наколоть на спине эмблему этой «компании».

Но все это было прелюдией к верблюду.

Верблюда с верховьев Енисея, с самого юга Тувы, по горному Усинскому тракту привел в Абакан старый тувинец. У него было желтое лицо с дряблой, сморщенной кожей. У верблюда шкура тоже была дряблая и болталась, как пустая сумка, чудом держалась на верблюжьих костях. Старик привел верблюда к воротам Абаканского мясокомбината «на убийство». Деньги ему заплатили Кешка и Попы. Верблюд был им совсем ни к чему, просто они его пожалели и спасли от гильотины.

Через полгода верблюд стал жирным и важным, и его вполне можно было фотографировать для учебников зоологии. Жил верблюд у старшего Попа, Василия. Кешка и Попы использовали его как транспорт и «для организации аттракционов».

Каждый день по очереди, согласно строго составленному графику, через весь город конвоируемые мальчишками, отправлялись они к месту работы на верблюде. Кешкины дни были вторник и суббота. Верблюда оставляли у ворот мясокомбината, у велосипедной стоянки, привязывали веревкой к металлическому столбу. Ездил Кешка на флегматичном и медленном верблюде к стадиону и на свидания. Если свидания приходились не на субботу и вторник, надо было договариваться с Попами и брать верблюда напрокат.

А однажды Кешка приспособил на боках верблюда два фанерных щита, написав на одном из них: «Любовь – не роскошь, а средство ширпотреба», а на другом: «Не курите вблизи хлебных массивов», и разъезжал по центральным абаканским проспектам…

– Сейчас бы попались мне эти Попы! – воскликнул Кешка. – Гады и обыватели! Ну и что ж, что нам тогда квартиры дали. Ну, дали! А они, гады, со мной сюда ехать отказались! И черт с ними! И с верблюдом!..

Небо в пролете палаточной двери оставалось синим. Букварь смотрел на синий вечерний кусок неба и думал, что ему везет. Он встречает людей необыкновенных, живет с ними и работает с ними. Он делает открытия каждый день. Он открыл комиссара Зименко, взрывника Дьяконова, умеющего слушать мир, тракториста Эдика Зайцева, которому наплевать на Канзыбу. «Я всему умиляюсь, – подумал Букварь. – Восторженный я. Хорошо это или плохо?»

Кешка все еще рассказывал о верблюде, а Букварь думал, что скоро придет его очередь, но ему не о чем будет рассказать. Ничего в его жизни интересного не происходило. Если только о Суздале…

И Букварь стал вспоминать о своем городе.

25

Суздаль – до обидного маленький. Его весь можно прошагать за двадцать минут. В крайнем случае, за полчаса.

Суздаль тихий, как старый дворик на окраине большого города. Тихий и заросший травой.

Он красив всегда. Но красота его мягкая, не яркая, не бьющая в глаза. Ее скрадывают серые тона, серые, унылые облака, туманы и дожди. Суздаль вспыхивает золотом куполов, когда смотрит на него солнце, он позванивает серебром, если неторопливо движется по небу полная луна.

Букварь рос не в самом Суздале, а в нескольких километрах от него, за пшеничными увалами. Если бы он рос в Суздале, он бы привык к нему. Суздаль стал бы для него само собой разумеющимся, как выцветшее пальто отца. И он не мог бы мечтать о нем и открыть его для себя.

Из их деревни Суздаль казался сказкой. Мальчишкой Букварь внушил себе, что в Суздале живут пушкинские герои – царь Салтан, и царь Додон, и царица-Лебедь, а иногда, наверное, наезжал в Суздаль и сам Руслан.

Букварь любил смотреть на Суздаль с зеленого холма, устроившись под березами. Он сидел под березами и фантазировал и выдумывал события, происходившие в сказочном городе с золотыми куполами.

Букварь оттягивал свою встречу с Суздалем. Он не хотел разрушать сказку. Ему хотелось так и жить, так и взрослым стать, веря в сказочный город. Но однажды он все-таки поехал в Суздаль. По дороге он доказывал себе, что расстраиваться не надо, что, конечно, Суздаль обыкновенный, просто очень старый.

И все же Букварь расстроился. Он приготовил себя ко всему, но не смог поверить сразу в то, что люди в Суздале носят современные костюмы, что они говорят о маргарине и событиях в Португалии и ездят на велосипедах, что храмы, такие красивые издали, стоят облупившиеся, старенькие, готовые развалиться. Но больше всего Букваря расстроили зонтики.

Назад Дальше