Лишь однажды Тимофей заставил нас испугаться. Пришлось везти его в Москву. Да что там – испугаться! Ужаснуться! И поверить (хотя бы на несколько часов) в неземное происхождение нашего домашнего животного. И в неземной его смысл.
60Началось всё песенно: «к нам приехал на побывку генерал, весь израненный, он жалобно стонал…» Ну, не генерал. Ну, не приехал. И не на побывку. А Тимофей вернулся домой из очередного приключения. И вёл он себя на этот раз непривычно. Лежал, двигаться не пытался. Ощущалось в нём унылое безнадёжье. И он именно стонал, чего раньше с ним не случалось. То есть это я признал несмолкаемые звуки Тимофея стоном. И никаких видимых ран у кота мы не обнаружили. Скорее всего, какая-то злобная скотина, из людей, отбила коту внутренности. Дальше пошло хуже. Тимофей начал приподниматься, как бы вытягиваться, точнее вытягивать шею, голову запрокидывал, стараясь смотреть в потолок. Тут-то мы и заметили, что глаза Тимофея стали затягиваться белёсой плёнкой. Плёнка эта, видимо, и заставляла кота задирать голову, чтобы хоть с помощью щелей в плёнке что-нибудь углядеть в реалиях бытия. Но эти мысли были быстро выветрены иными ощущениями. Тогда-то я и вздрогнул. Какие уж тут реалии бытия! Никакие реалии бытия для Тимофея сейчас не существовали, он обращался к Космосу. Понимание этого было мне недоступно.
Кого он старался вызвать ради спасения. К кому обращался?
61Или – в отчаянии – к Высшему Существу. Или же – к порождениям неземным, возможно, что и искусственным, но Тимофею родственным. Звук, который был признан мною стоном Тимофея, прекратился, и от этого во мне возникла некая необъяснимая жуть. Тимофей был теперь вне нас. А где? В тот мир, где пребывал он теперь (или куда пытался вернуться?), проникнуть я не мог. Возможно, стон его (якобы стон) был заменён сейчас неслышимым для меня, но необходимым Тимофею способом общения. Опять же – с кем? Не отвечу. Не знаю. Непостижимость тайны и сути Тимофея леденили меня страхом непостижимости сути Вселенной.
62В городе не видишь и не чувствуешь Неба. Да и в суете дачной жизни в выходные не до Неба. Если ты не философ и не астроном. Впервые я со вниманием взглянул в Небо школьником в Яхроме. Ходили мы с дядей поздним вечером с вёдрами за водой из колонки у нижнего пруда. Дом наш стоял на горе. Закрепив полные вёдра, присели у соседской завалинки отдохнуть. Дядя Саша закончил математический факультет дореволюционного МГУ. Там всерьёз изучали астрономию. Небо было чистое, томно-августовское. Дядя Саша и предложил мне разглядеть звёзды, называя при этом их имена. Поначалу я смотрел и слушал с интересом, даже с воодушевлением, но вдруг, в одно мгновение на меня навалилась вся тяжесть Неба, вся тяжесть Мира, вся бесконечность Вселенной, какую (и по разуму моему, и по значимости моей во Вселенной) не дадено было мне разгадать. И звёзды, число которых неведомо, и ведомо никогда не будет, стали казаться мне глазами необъяснимого, глазами вечности, направленными на меня и будто бы желающими выяснить, что есть во мне и зачем я. А выяснив, тут же втянуть меня с яхромской завалинки в свои незаполнимые глубины. От встречи с бездной Мироздания мне стало не по себе. Страшновато стало. Позже на открытых пространствах я старался подолгу не смотреть в Небо…
63Не из тех ли бездн явился к нам Тимофей? Да и кот ли он? Я видел фотографии якобы погибших в Америке в сороковые годы прошлого века пришельцев, слышал комментарии к ним. И не мог не думать о Тимофее. Он стал казаться мне похожим на одного из тех пришельцев. Мордочка его (из морды превратилась в мордочку) скукожилась, стянулась морщинами. И будто бы приблизилась к Небу. Будто бы Тимофей смог удерживаться сейчас лишь на задних лапах, и как бы стоял, столбиком сибирского придорожного суслика, голова же его устремилась в бездны, нависшие над нами (но существующие и в нас). Ради чего и с чем он обращался в эти бездны? Можно было предположить, что с Мольбой. Может быть к самому Создателю. Может быть, к братьям своим единосущным. Не исключено, что в обращении к ним он (оно) имел право попросить их о вспоможении (спасении), о возобновлении в нём жизненных ресурсов, но и был обязан доложить, кому (чему?) требовалось, о своих исследованиях земного бытия. Так я мог рассуждать, подчиняясь привычкам и представлениям человека с Мещанских улиц. Но Тимофей был существом неземным. И представления московского обывателя были здесь бесполезны и бессмысленны. Хотя подобные ему существа пребывали на Земле и во времена, скажем, Древнего (для нас) Египта. И тогда они удивляли, а потому и попадали в мифологии. Но ни мне, ни врачам-айболитам, показывать кому – и немедленно! – собирались везти кота жена с сыном, изменить сейчас что-либо в его судьбе не было дано. Всё решалось в Космосе. Мысли об этом были нервные, мысли напуганного таракана… Снова я ощутил свою бесконечную малость в Мироздании… В Мироздании первоначального Хаоса.
64Везли кота в Москву в пластмассовой клетке. Пугачёв, конвоируемый Суворовым, в клетке, без пластмассы, понятно, на полотне Т. Назаренко. Глупые ощущения, конечно, но что поделаешь. И не бушевал Тимофей, а беззвучно, без вздрагиваний, лежал на дне клетки. Был призван кошачий врач. Впрочем, Григорий Михайлович был не просто кошачий врач. Жена моя была в приятельских отношениях с Натальей Дуровой. Григорий Михайлович, профессор, доктор наук, наблюдал за животными Уголка Дуровой. Он осмотрел Тимофея, тот не сопротивлялся, профессор пробормотал: «М-да…» Я, как бы подхихикивая над собой, влез в его мысли диагноста словами о том, что кот напомнил мне сегодня пришельца, в частности, и тем, как он затянутыми плёнкой глазами глядел в небо и молил о чём-то. «Что?» – произнёс Григорий Михайлович, будто не понял, о чём я. А ведь понял.
– Мистика – это красиво, – сказал он. – Но здесь известный медицинский случай. В основе его боль. От боли глаза вашего Тимофея затягивает плёнкой. Вот и вытягивает он шею к свету.
– И что? – спросил я.
– Надо снимать боль.
– Как?
– Для начала уколами.
Выяснилось, что исполнять присмиревшему и безжизненному Тимофею уколы – дело нелёгкое. В силовые ассистенты доктором были призваны я и жена с сыном.
– Ну, мужик! – ещё раз с уважением оценил Тимофея Григорий Михайлович.
По просьбе доктора, с непредвиденными усилиями, но и бережно, нам удалось закатать кота в верблюжье одеяло, стянувшее при этом его лапы. Тимофей рычал, приходил в себя, силу и свирепость его нам не мешало ощутить и верблюжье одеяло. И Григорий Михайлович произвёл укол в задницу Тимофею. Позже состоялось ещё уколов восемь, я не разбирался, какие лекарства ему вводили (жена знала). Дней через десять Тимофей ходил уже здоровым, без всяких плёнок в глазах, непостижимо (будто бы и неисправимо) голодным и обиженным хозяином квартиры. Мол, что вы там такое надо мной учудили без моего разрешения? Попытки жены погладить его Тимофей пресекал рычанием. «Сейчас ты дорычишься, пришелец!» – пообещал я ему. Тимофей опустил голову, мрачно посмотрел на меня. Но дерзить мне он себе не позволял. Я тоже был самец. Разрешая отвезти кота на дачу, Григорий Михайлович осмотрел животное и снова не смог удержаться от оценки. Или похвалы. А может, и восхищения:
– Да, истинно мужик! Настоящий мужик!
Из дальнейших слов доктора последовало, что из-за образа жизни и энергетических затрат «настоящего мужика» Тимофея можно было отнести к цирковым животным или к профессиональным охотничьим псам. Именно такие существа и породили выражение: «Устал, как собака». Сравнение с собаками и дрессированным зверьём Тимофея вряд ли обрадовало, но из уважения к доктору он промолчал.
65А может, он отнёсся к словам ветеринара с иронией? Может, ирония возбудилась в нём ещё после заявления Григория Михайловича о мистике (а я-то тогда лишь робко высказался о пришельцах).
66– В отличие от цирковых и собак из псарен, – продолжил Григорий Михайлович, – Тимофей, к счастью для него, мужик вольный. Но в этом есть и опасность. А потому вы за ним приглядывайте. При его умении и удовольствиях тратить жизненные силы, он долго не протянет.
67Однако протянул. Десять лет ещё протянул. Чаще – в событиях вольной своей жизни с приключениями и авантюрами. Отлёживался в зимние дни в Москве. Протянул десять лет, пока, болезный, утихая и слабея на полу террасы, не вздрогнул беззвучно, а затем вытянулся, будто удлинился при этом на треть роста. И замер навсегда. Хоронили его недалеко от нашего участка в роще под берёзой с покалеченным в грозу верхом…
68Замер, но навсегда ли? Воспоминания о Тимофее с плёнкой в глазах, о неземной его сути, обращение его с Мольбой в небо не могли исчезнуть из моих мыслей. И они по-прежнему холодили меня. Однако они меня и устраивали. Они помогали мне принять реальностью хотя бы случай во дворе Нотариальной конторы с танцем Янаева, погоней Тимофея за Танцором и его, Тимофея, неведомые мне дела в важную для людей Отечества ночь. Неведомыми остались для меня и многие иные приключения Тимофея. А они ведь могли происходить не обязательно в лесах вблизи нашего Садово-огородного товарищества. А и… И всё же выговорю. И в Космосе. Однако почему-то в моем присутствии судьба и история на моих глазах свели кота Тимофея с Г.И. Янаевым. Но что было, то было….
Из дальнейших слов доктора последовало, что из-за образа жизни и энергетических затрат «настоящего мужика» Тимофея можно было отнести к цирковым животным или к профессиональным охотничьим псам. Именно такие существа и породили выражение: «Устал, как собака». Сравнение с собаками и дрессированным зверьём Тимофея вряд ли обрадовало, но из уважения к доктору он промолчал.
65А может, он отнёсся к словам ветеринара с иронией? Может, ирония возбудилась в нём ещё после заявления Григория Михайловича о мистике (а я-то тогда лишь робко высказался о пришельцах).
66– В отличие от цирковых и собак из псарен, – продолжил Григорий Михайлович, – Тимофей, к счастью для него, мужик вольный. Но в этом есть и опасность. А потому вы за ним приглядывайте. При его умении и удовольствиях тратить жизненные силы, он долго не протянет.
67Однако протянул. Десять лет ещё протянул. Чаще – в событиях вольной своей жизни с приключениями и авантюрами. Отлёживался в зимние дни в Москве. Протянул десять лет, пока, болезный, утихая и слабея на полу террасы, не вздрогнул беззвучно, а затем вытянулся, будто удлинился при этом на треть роста. И замер навсегда. Хоронили его недалеко от нашего участка в роще под берёзой с покалеченным в грозу верхом…
68Замер, но навсегда ли? Воспоминания о Тимофее с плёнкой в глазах, о неземной его сути, обращение его с Мольбой в небо не могли исчезнуть из моих мыслей. И они по-прежнему холодили меня. Однако они меня и устраивали. Они помогали мне принять реальностью хотя бы случай во дворе Нотариальной конторы с танцем Янаева, погоней Тимофея за Танцором и его, Тимофея, неведомые мне дела в важную для людей Отечества ночь. Неведомыми остались для меня и многие иные приключения Тимофея. А они ведь могли происходить не обязательно в лесах вблизи нашего Садово-огородного товарищества. А и… И всё же выговорю. И в Космосе. Однако почему-то в моем присутствии судьба и история на моих глазах свели кота Тимофея с Г.И. Янаевым. Но что было, то было….
69Что же касается Янаева… Что же касаемо Янаева, то я однажды встретил его в «Рюмочной на Большой Никитской». Был день бывшего праздника. Ноябрьского. Или октябрьского. Янаев вошёл в знаменитую рюмочную для меня, по терминологии городских чиновников – шаговой доступности. Я со знакомыми сидел на привычном месте рядом с буфетом. Со ступенек спуска в зал он оглядел заведение и сразу же выбрал место у входа. От нас – через два стола. Я сидел к нему боком, но видел его хорошо. Геннадий Иванович же, Гена меня не узнал. Или сделал вид, что не узнал, даже в те мгновения, когда он подходил к буфетной стойке за напитком и закусками. «Ну и ладно! – подумал я. – И его для меня нет».
А сам то и дело взглядывал на Янаева.
Он показался мне мало изменившимся, молодцеватым, по-прежнему хитрованом и чуть ли не жизнерадостным. Мысли его где-то бродили, возможно, улетали в прошлое. Посетители рюмочной не обращали на него внимания, запомнился он мало кому, на какого-либо видного деятеля никак не походил. Не сошёл бы он и за менеджера, то бишь приказчика из углового магазина «Ковры», бывшего «Три поросёнка». А вот в мастерового или в удачливого ремесленника, скажем, одного из здешних «Ремонтов обуви» он вполне сгодился бы.
Янаев посидел в рюмочной часок, никто к нему не подсел, никто не помешал его мыслям. И он был то грустен, то будто бы благополучен. Так казалось. А потом он встал и ушёл. Я этого почти не заметил. Успел увидеть лишь спину Геннадия Ивановича. Крепыша. Отправился он (виды из окна) в сторону Никитской площади. Поговаривали (со слов буфетчиц, то есть барменш, им-то всё известно), что там у него большая квартира в престижном доме. Для меня же он ушёл в пустоту истощённого времени. Или усохшего времени… А мне в голову сразу же вбились соображения о произошедшем во дворе Нотариальной конторы, я опять думал, с чего бы вдруг в значительный для страны день без всякой для меня логики оказались вместе товарищ Вице-президент Янаев и безалаберный кот Тимофей. И знал ли я теперь, в антигосударственном ли перевороте вынужден был принимать участие Тимофей или ещё в чём-то… Нет, не знал.
«Тайна, покрытая мраком»…
Янаева я больше не встречал…
25 августа 2013 – 27 февраля 2014Соленый арбуз
1У попа была собака. Поп ее, естественно, любил.
Была она лысая, кривоногая, как венский стул, с откровенной ленью в глазах и терпела обидную кличку Кастрюля. Увидев ее впервые, он, Кешка, понял сразу, что никаких шансов попасть в спутник она не имеет. Тем не менее Поп ее любил.
Еще у Попа был верблюд. Верблюда Поп тоже любил. Даже больше, чем собаку. Еще бы! Собак в Абакане – как белых медведей на Северном полюсе, а верблюд единственный.
И хотя верблюд был пенсионного возраста, и хотя на тощем загривке его торчали бурые и рыжие кустики шерсти, и хотя носил он на мосластых передних ногах лохматые, неприличные подштанники, снижавшие впечатление от его донкихотской фигуры, держался он на редкость гордо и с презрением относился к шестидесятидвухтысячному населению Абакана.
Во рту его все время плавала жевательная резинка, и каждую секунду он мог унизить любого встречного полновесным свинцовым плевком. Он не щадил авторитетов. И даже однажды совершенно спокойно плюнул в лицо уважаемого товарища милиционера Чорчокова, регулировавшего движение на перекрестке улиц Щетинкина и Чертыгашева.
Обвиняли потом его, Кешку, а не верблюда, будто бы верблюд несознательный и не умеет самостоятельно мыслить…
– Ну ладно, – сказал Николай, – надо ехать.
– А потом верблюд… верблюд… – Кешкин рассказ забуксовал, как «ГАЗ-51» на Чертовом болоте.
Кешка обиделся. Каждый раз не дают досказать ему эту историю. А она интересная. Местами про любовь.
Верблюд был его слабостью. Кешка никогда не мог устоять перед соблазном рассказать про верблюда и про его хозяина Попа, своего бывшего друга. («У, гад, обыватель, остался в Абакане вместе с братцем!»)
Конца этой истории никто так и не слыхал. Либо Кешку перебивали, либо он сам забывал о верблюде и начинал описывать свои похождения в Абакане и Красноярске. Он уверял, что его родной Абакан веселее Одессы, и рассказывал, как он делал мясо из живого рогатого скота на Абаканском мясокомбинате.
– Помогай грузиться, – сказал Николай.
У Кешки перекосилось лицо.
– Букварь! Ты еще спишь? – закричал Кешка. Потом он сказал Николаю доверительно: – У нас же есть Букварь.
Из общежития, длинного и приземистого, как солдатская столовая, выскочил Букварь и заспешил к машине.
Букварь пыхтел. Из уголка рта его торчал кончик языка, розовый и несолидный.
По спине Букваря нудно и методично стучал вместительный мешок на коротких лямках, набитый гвоздями, шурупами, болтами, костылями, шпингалетами и дверными ручками.
Букварь осторожно и даже торжественно нес сверкающий бачок размером с ведро, взятый два дня назад со склада. В него были втиснуты бачки поменьше и кастрюли. Лежали сверху чистенькие, но тусклые алюминиевые миски, тарелки и чашки.
Чашки подпрыгивали, перевертывались и позвякивали.
Маленький старательный Спиркин с оттопыренными ушами вышагивал за Букварем с мешком картошки на плечах. Выражение лица у него было суровое и монументальное. Видимо, Спиркина высекли резцом из куска мрамора, и пришлось постоять ему в ответственной скульптурной группе. Потом это ему надоело, и он сбежал с постамента, переквалифицировался в плотника, но изменить выражение лица ему так и не удалось.
– Ты чего? – спросил Спиркин.
Он увидел Кешку. Кешка валялся на траве и жевал травинку.
– Ничего, – сказал Кешка. – А ты чего?
Мраморный Спиркин сплюнул и зашагал к машине.
Плелся за ним и толстый Бульдозер, а по паспорту Борис Андропов, посвистывал и нес брезгливо в обеих руках авоськи, растянутые, как невод китами, пузатыми пакетами с мукой, крупами, вермишелью, сахаром и прочими непитьевыми продуктами.
Упруго ступали по земле длинные баскетбольные ноги Виталия Леонтьева. Были они обтянуты синими тренировочными брюками и обуты в синие кеды. Как охапку дров, тащил Виталий в левой руке топоры и плотницкие инструменты.
Ольга шла за Виталием Леонтьевым и старательно копировала его упругий шаг. Но ноги у нее были не такие длинные, и упругий шаг получался не так эффектно. Зато изящный наклон головы и философское выражение глаз Виталия она передавала точно.
Николай улыбнулся ей из кузова машины.
Хулиганистый пластмассовый Буратино дергался и пытался вырваться из цепких пальцев Ольги, сжавших его морковный нос. Но у Буратино ничего не выходило, и он продолжал крутиться вокруг оси своего собственного носа, показывая всем желтые пластмассовые ботинки.
– Кажется, все, – сказал Николай.