– Я… знаю, Петр… Тихонович верный и добрый слуга царю! – отирая слезы, выговорил со всхлипами Глеб Иванович: тоже растрогался.
– Пошел я, – сказал Петр Тихонович, отсчитав тридцать поклонов.
– Пушки все поставил Одоевскому? – спросил Борис Иванович.
– Благодетель мой, да как же не все! Ты мне доверяешь, я стараюсь: две пушки сверх запрошенного Большому полку поставили.
– Спасибо. Доложу государю, что стараешься. Только молю тебя, Петр Тихонович, больше не приезжай на поклоны… Хочешь постараться для меня, так лучше казну в приказе держи так, чтоб не скудела.
– Все исполню, светы мои! – Петр Тихонович поцеловал руки у братьев и удалился.
Братья сели друг против друга.
– Лицо-то у тебя хорошее какое! – улыбаясь, сказал Борис. – Румянец как у молодого. И седины-то поубавилось. Чуть-чуть вон в бороде. И глаза молодые.
– Спасибо, брат! – Глеб опустил глаза, попридержал нежданный вздох.
– Что? Не понравился я тебе?
– Не понравился. Серый, седой. Да кто ж тебя так измучил-то?.. Боря, да плюнь ты на все это. Что, у нас земли мало, работников мало? Чего у нас мало?
– Ох, не надо, Глеб! Кто пригубил из ковша, на котором начертано «власть», тот человек пропащий. От вина можно отстать и о женщинах можно забыть, не забудешь сам – старость поможет, а от жажды властвовать даже смертный одр не защитит. Ты меня не осуждай, брат. Я же тебя не осуждаю, что в мой решительный час ты уехал в дальний монастырь от земной суеты прочь. Хочешь приказ? Любой приказ тебе отдам. Не хочешь… А это значит, что я добавлю к своей серости и к своим сединам, потому что придется взять в руки еще один приказ, да один ли?.. Эх, Глебушка! Если я и захочу все бросить, так такие, как Петр Тихонович, не позволят. Они к власти пришли, к делу, к богатству, к царю в дом. Через меня пришли. Я – за дверь, а их – метлой. В тот же миг, как я ногу над порогом занесу, уходя. Кто на мое место глядит, известно. Эти не дадут нам дожить спокойно. Да ведь и в силе я, Глебушка. Разгребу старые конюшни – мне и полегчает. А ты мне все ж помоги. Будь при государе, пока я при делах. Алеша к людям прилипчивый. Как бы не проглядеть кого… Вот с кого глаз не спускай! С Никона, архимандрита Новоспасского монастыря. Настырный детина. Алеша ему уже в рот глядит. – Борис Иванович всплеснул руками. – Все говорю и говорю. Расскажи, как помолился, как в Кириллове. Хорошо ведь там. Небо, свинцовая вода, простор суровый, дивный.
– Там хорошо, – сказал Глеб. – Пост держал. Со схимником говорил. Затворился один в пещере, простой мужик, а ума на всю Думу государеву хватило бы.
– Я того и хочу! – воскликнул Борис Иванович. – Кто Россией правил испокон веку? Родовитейшие. А что им, Рюриковичам, от рода их высокого перепало-то? Весь ум в веках порастрясли, ну а дури накопили – матушки! И такая дурь и сякая, большая и великая, малая и манюсенькая. Править царством должны люди, к правлению способные. Ты ведь подумай, сколько всего нужно мыслью объять!
И, словно подтверждая слова правителя, кланяясь, появились в дверях думный дьяк Назарий Чистый, а с ним думный дворянин Ждан Кондырев.
– Пойду я, – сказал Глеб Иванович. – Вечером к тебе приеду.
– Нет, Глеб Иванович, послушай. Ты в Думе сидишь, а от дел поотстал.
Щегольнуть хотелось перед братом.
Задумал Борис Иванович покончить с крымскими разбойниками. Большой полк ушел под Белгород и Ливны. В Астрахань поехал воевода Семен Пожарский. В Воронеж посылал Борис Иванович Кондырева, наказ ему был сказан строго и четко:
– Великий государь Алексей Михайлович повелел тебе… – Борис Иванович, произнося имя царя, встал, – повелел тебе набрать три тысячи войска из охочих вольных людей. С этими людьми, как придет грамота государя, пойдешь на Крым помогать воеводе Пожарскому. Денег тебе государь дает пятнадцать тысяч рублей серебром. Припасы и оружие для войска получишь у воронежского воеводы. Каждому поверстанному выдашь по пять рублей. В помощь тебе, в товарищи, государь дает поручика Лазорева. Да только как наберете хотя бы и полвойска, ты его отпусти. Пойдет он в Царьград проведать, что замышляет турецкий султан Ибрагим.
– Кланяюсь тебе, ближний боярин Борис Иванович, – прогудел могучий Ждан Кондырев. – Надоумь меня, безмозглого, – не мало ли будет трех тысяч против крымского хана?
– Хвалю! – воскликнул Борис Иванович и поглядел, довольный, на брата: вот, мол, какие умные люди служат у меня. – Пожарский с терским войском, с астраханскими стрельцами и с донскими казаками пойдет на Крым со стороны Азова, из Воронежа пойдешь ты, со стороны Днепра пойдет войско польского короля, а за спиной у тебя, Ждан Кондырев, будет стоять Большой полк князя Одоевского. А еще государь посылает целое войско плотников, строить города против крымской и турецкой напасти. Конец приходит крымскому царю. Ему одно и остается – бежать к Ибрагиму-султану. Да побежит-то он один, гнездо его волчье мы разорим, а волчат каких передушим, а каких развеем по земле… А где же Лазорев? – спросил Борис Иванович у Назария Чистого.
Думный дьяк удивленно оглядел комнату, словно бы поручик Лазорев был, но куда-то вдруг запропастился.
3А с поручиком Лазоревым случилось происшествие. Ехал он в приказ верхом ко времени, и всей дороги осталось ему с четверть версты. На улице было тесно, люди с поздней обедни из церкви возвращались, да так тесно, хоть слазь с коня да под уздцы веди. И тут вдруг гик, крик. Какой-то молодец навстречу мчится, конный. Люди шарахнулись в стороны, а старушка бедная туда кинулась, сюда – да и оскользнись. Затоптал конем старушку лихоимец. И не оглянулся.
Будто кто поручика Андрея по лицу плетью ожег. Завизжал как татарин, коня крутанул, а рука сама саблю из ножен вынесла.
– Рассеку!
Обернулся молодчик. Лазорев коня осадил, кричит:
– Саблю доставай! Убью!
А молодчик-то – старший сын князя Одоевского, Михаил, он после встречи с боярами себя не помнил от обиды. Увидал перед собой яростного поручика с саблей наголо, ужаснулся содеянному: задавил кого-то. Но ведь княжич, столько в его крови за века гордыни накопилось, бровью не повел.
– Ты же сам видишь: нет у меня сабли! Да и кто ты, чтоб меня, Одоевского, на поединок вызвать? – Повернулся и поехал.
– Ах, сабли у тебя нет! – Лазорев «сестричку» в ножны и со всего плеча перепоясал плеткой княжеского коня.
Породистый конь рухнул на задние ноги, скакнул, да сразу на дыбы, да в сторону; князь Михаил Одоевский только ручками взмахнул да кубарем простому люду в ноги, а людям смешно. Среди толпы был Семен Лукьянович Стрешнев.
Лазорев к старушке поспешил, вокруг бедной – толпа.
– Готова! – сказал кто-то.
– Отмучилась.
Поручик сдернул с головы шапку и пешком пошел к приказу, о своей матери раздумался. О слетевшем с коня молодце и не вспомнил.
Между тем Семен Лукьянович Стрешнев уже стучался в дверь приказной палаты Морозова.
– Вот и Лазорев наконец! – суровея, сказал Назарий Чистый, собираясь выговорить беспечному солдату, а строгость-то пришлось растопить в улыбке: – Здравствуй, боярин Семен Лукьянович!
Семен Лукьянович и сам опешил, увидав столько людей.
Бояре раскланялись.
– Всё в хлопотах? – спросил Стрешнев, здороваясь с Чистым и Кондыревым.
– В хлопотах, – ответил Борис Иванович. – Отпускаю Кондырева войско собирать.
– Вот мы сейчас у Федора Ивановича и говорили: старается, мол, Борис Иванович. Сил не щадя, служит великому государю. Федор Иванович одобряет тебя, ближний боярин.
– Рады слышать. – Борис Иванович слегка поклонился.
– А я чего приехал… – как бы спохватился Стрешнев. – Пожаловаться на твоих драгун.
– Чего они натворили?
– Да Михаил Никитич, старший сын Одоевского, бабку конем сшиб, а твой драгун саблю выхватил да и за князем.
Наступила тяжелая пауза. Стрешнев улыбнулся:
– Слава Богу, худого не случилось. Князь Михаил драться не стал, а драгун хлестнул лошадь княжича да и был таков. Упал, правда, Михаил Никитич, но ведь молодой, да и упал-то в снег.
– Я найду и накажу драгуна, – сказал Морозов.
– Накажи его, накажи! А то ишь – на князя руку поднял!
Тут дверь палаты опять распахнулась, и вошел Лазорев. Семен Лукьянович вскинул бровки, а глаза тотчас и прикрыл мохнатыми, черными, как у сестры-покойницы, ресницами.
– Смилуйтесь, государи мои, – сказал Лазорев, отвешивая один общий поклон. – На пожаре был, вот и припоздал.
– Много ли сгорело? – спросил Борис Иванович.
– Три доски в потолке сменяет хозяин, всего и убытку.
– Знаешь, зачем я тебя позвал?
– Пошлешь службу служить, а какую – мне все едино.
– Вот и славно, что любая служба тебе по плечу. Поедешь с Кондыревым в Воронеж. А в Воронеже управишься – будет тебе еще одна дорога. Какая – про то тебе думный дьяк скажет. С Богом!
– Вот и славно, что любая служба тебе по плечу. Поедешь с Кондыревым в Воронеж. А в Воронеже управишься – будет тебе еще одна дорога. Какая – про то тебе думный дьяк скажет. С Богом!
Назарий Чистый, Кондырев и Лазорев откланялись и вышли.
– Не этот ли драгун обидел князя Михаила? – спросил Борис Иванович, уставясь пронзительно на Стрешнева.
– Этот… высокий, а тот пониже был и пошире и на лицо другой.
– Обязательно разыщу обидчика, – пообещал Морозов, ласково улыбаясь Семену Лукьяновичу.
Едва за боярином затворилась дверь, Борис Иванович опять позвал к себе Лазорева:
– Сказали тебе, куда твоя дорога?
– Сказали. В Царьград.
– Сначала доберешься до Кафы, в Царьград поедешь вместе с послом Телепневым. Подружись с Тимошкой Анкудиновым, заманивай его, прельщая всячески, в Москву. А не согласится, так и прибей, не жалко смутьяна. – Морозов говорил это как бы между прочим, разглядывая огонек на своем перстне. – Деньги тебе дадут. А вот и от меня. – Борис Иванович достал из ларца тяжелый мешочек. – Удачи тебе, драгун Андрей! А саблей-то поменьше помахивай.
«По имени знает! – удивился Лазорев. – Все знает».
4Поручик Андрей Лазорев лежал в кромешной тьме, и тьма была горячей. «Ранили меня, что ли?» – подумал Андрей и стал вспоминать, где же это его теперь могли ранить: ни войны теперь не было, ни свалки, князь драться не снизошел… «Ах, это в детстве, в Смоленске, когда взорвался порох и когда меня кинуло на смородиновые кусты. Кабы не эти кусты, могло и расшибить».
И тут он почувствовал, что к нему идут. Он все еще не видел, кто пришел к нему, но узнал прикосновение женских рук, словно бы со лба стерли испарину.
– Мама, ты? – спросил Андрей и понял, что это другая женщина.
Он лежал с закрытыми глазами и не видел ее, но знал: Она прекрасна и величава, как небо, как земля, как Волга.
– Матушка! – удивился Андрей. – Неужто у Тебя, у Великой, и на меня хватило сердца? Матушка, пожалей меня, за море иду. Да уж не навеки ли? Уж не попрощаться ли со мной пришла?
Строгие глаза поглядели ему в самое сердце.
– Прости неразумного.
Андрей хотел припасть к Матушке и нашел себя сидящим.
Сквозь окошко белела зима, в избе – печь. Он встал. Поскребывая ногтями грудь, прошлепал босиком к двери, где на лавке стояло ведро с ледяной корочкой. За ночь корочка растаяла, но вода нагреться не успела: заломило зубы.
– Хорошо! – сказал Андрей и пошел к печи раздуть угли.
Андрей натянул штаны и сапоги и опять завалился на постель.
«Что же это за Матушка пригрезилась? Ладно бы родная. Все к старушке съездить недосуг… Так ведь и не Богородица. Нимба над головой не было, да и лица-то не видно было. Может, сама Русь-матушка приходила ободрить? Молодой ведь, а дело вон какое ждет нешутейное».
– А сколько же мне будет-то? – стал подсчитывать Андрей. – Смоленск горел в тридцать четвертом, в осадные дни, в приход польского короля. Тогда чуть и не расшибло взрывом, а было в те поры, мать говорила, десять лет с годом. А теперь – сорок шестой. Это сколько же годков-то мне? – испугался Андрей. – Сорок шестой отнять одиннадцать… Тридцать пять?..
Принялся в испуге загибать пальцы – и был спасен. Получилось двадцать три.
«А какая же она, Туретчина?» – спросил себя Андрей, закрыл глаза, затаился, чтоб «углядеть» внутренним взором будущее. Померещился турок в красной феске, в красных шароварах, в каждой руке по ятагану, и усы ятаганами, только черные как смоль.
«А ну тебя!» – сказал Андрей турку, встал, надел кафтан, шубу, шапку, выбил ногой дверь, но вернулся к печи, набросал в огонь дров и тогда только вышел во двор.
Он жил в доме братьев-пирожников. Братья куда-то сгинули, а с ними и Саввушка.
«Чтоб изба не промерзла, поживу-ка я тут, – решил Лазорев, заглянув однажды в брошенный дом. – Авось и хозяев дождусь. На богомолье, видно, ушли».
Братьев Лазорев не дождался, предстояло дому осиротеть.
Четвертушка ущербного месяца висела в ясном синем небе, но куда ниже белых столбов дыма.
Снег под ногами повизгивал, словно шел Андрей по живому.
– А ведь сегодня Дарья – грязные проруби? – удивился Лазорев свирепому натиску мороза.
Снег едва прикрывал землю, днем было совсем тепло, а по ночам жарили морозы. Андрей подышал в рукавицу, потрогал рукой лицо: всюду ли чует.
Он брел наугад – последний день в Москве. Потом решил выйти на реку, берегом дойти до Кремля.
На реке прорубали замерзшие за ночь проруби. Лед звенел, река пусто ухала, словно подо льдом вместо воды – пропасти.
Позванивали ведра, покачиваясь, шли в гору женщины с коромыслами. Светало. Небо поднялось от земли и стояло на дымах, как на столбах.
– Ну вот, – сказал себе Лазорев, окидывая взором деревянное серебряное кружево московских домов. – Ну вот!
И чего-то слеза накатывала, а накатив, примерзла к ресницам, и Андрей, скосив глаза, видел эту свою замерзшую слезу. Стало ему не по себе: к чему бы это перед дорогой-то? Да перед дорогой-то какой!
И, чтобы от греха подальше, поспешил Андрей в церковь, давно уж не захаживал: все ни к чему было, все недосуг.
Он зашел в церковь иконы Казанской Богоматери. Народу как на Пасху – тесно. Андрей стал пробираться к алтарю поглядеть, кто служит, не сам ли патриарх, но на него зашикали: кто-то говорил проповедь негромко, срываясь на шепот, да только не от немощи, – слова жглись как живые угли.
– Если среди вас кто думает, что он благочестив, и не обуздывает своего языка, но обольщает свое сердце, у того пустое благочестие… Это не я придумал, это сказал апостол Иаков. И сказал он: «Если в вашем сердце вы имеете горькую зависть и сварливость, то не хвалитесь и не лгите на истину. Это не есть мудрость, нисходящая свыше, но земная, душевная, бесовская. Ибо где зависть и сварливость, там неустройство и все худое. Но мудрость, сходящая свыше, во-первых, чиста, потом мирна, скромна, послушлива, полна милосердия и добрых плодов, беспристрастна и нелицемерна…» Перед грядущим светлым праздником Воскресения нашего Иисуса Христа мы должны поглядеть друг на друга – достойно ли называем себя христианами? Но прежде чем поглядеть на брата своего во Христе, на сестру свою, пусть каждый поглядит в свою душу. Светом ли полна или полна тьмой?
– Тьмой! Тьмой! – закричали прихожане. – Поп Иван, помолись за нас!
– Чего там, плохо мы верим! – сказал Лазореву стоявший рядом, с утра уже хмельной мужичок, приказная строка.
– Эх, плохо! – сокрушился вдруг себе на удивление Лазорев. – Кто это говорит-то?
– Да ты не знаешь, что ли? Чай, Неронов! Служит он тут, в Казанской. Из Нижнего переманили за красное слово его. А ты Никона слушал?
– Не слушал.
– Так поди в Новоспасский монастырь, послушай. Тот еще пуще Неронова говорит.
Лазорев протолкался к алтарю, чтоб вблизи поглядеть на Неронова. Так себе человек: махонький, нос картошкой, волосенки седые, редкие, глаза слезой окутаны.
– Вот скажи, милая! – обратился Неронов к дородной бабе в дорогой красной шубе, отороченной соболями: явно – или купчиха, или жена дьяка. – Скажи, как ты готовишься встретить Светлое воскресенье?
Женщина схватилась руками за грудь, смущенная нежданной милостью: на нее обратил внимание известный теперь всей Москве поп Неронов, проповеди для Москвы дело новое.
– Готовлюсь, еще как готовлюсь! – воскликнула женщина. – Яйцы к Пасхе собираю, христосоваться, для всей прислуги бычка откармливаю, меды поставила.
Неронов вскинул обе руки над головой и поглядел под купол, да так поглядел, что и все за ним головы стали задирать.
– Господи! – воскликнул Неронов. – О телесах, о мамоне только и заботимся. Пылай, женщина, от стыда, пылай, милая! Да только и все мы не лучше! Все мы о твороге для пасхи думаем, о деньжатах на хмельное вино, а кто же о душах наших печется? Уж не сам ли дьявол? Душу надо готовить к празднику! Коросту с нее обдирать. Дома вы свои к празднику не забудете вымыть и украсить. Да пусть они у вас будут сиры и убоги, дома ваши, лишь бы душа сияла обновлением и чистотой. Душу скребите, душу наряжайте добрыми делами и помыслами добрыми. О Господи, неразумные мы! – Неронов заплакал вдруг, и всякий в церкви умыл лицо слезами.
Отирая глаза, поручик выбрался потихоньку из толпы. На улице, надевая шапку, подумал: «Никона, что ли, пойти послушать?»
И пошел.
…Голос Никона, торжественно звенящий, врезался в мозг больно, словно ранили, да так, что раны могли и не зажить никогда.
– Людишки, вы забыли, кто вы! – бичевал несчастное свое стадо Никон. – Так встряхнитесь хотя бы в дни грядущего праздника нашего единосущного Бога. Облекшись в плоть, подобную нашей, Христос соделал нас храмом живущего в нас Духа Святого.
«Вон ведь как!» – ахнул про себя Лазорев.