Главный режиссер театра был очень возбужден и долго не мог договориться со службой протокола о порядке ведения застолья. Наконец он улыбнулся своей открытой доброй улыбкой, которую вся страна знала по любимым фильмам, и поднял рюмку.
– Дорогой Борис Нодарьевич! Дорогие товарищи! – Главреж сделал долгую паузу, в ходе которой он пристально всматривался в маслянистую поверхность охлажденной до помутнения водки, словно пытался рассмотреть на дне рюмки что-то такое важное, что надо было непременно постигнуть и поведать об этом всем присутствующим. – Я очень волнуюсь, – смущенно произнес он, а потом, будто решившись на что-то, спросил: – Могу я притчу рассказать, Борис Нодарьевич?
– Валяйте, Олег Ефремович! – великодушно разрешил генсек. – Вы любимец народа. Вам все можно…
– Молодой охотник перед свадьбой отправился в горы на охоту, – начал главный режиссер. – По обычаям тех мест он должен был добыть горного барана и тем самым проявить перед невестой свою охотничью доблесть. И вот наконец он увидел на соседней вершине горного барана и прицелился в него из лука. Но тут откуда ни возьмись налетел огромный орел, вцепился барану в спину своими могучими когтями, поднял в воздух и потащил неведомо куда. Тогда охотник решил так: дождусь, когда орел будет пролетать надо мной, собью его, и баран упадет к моим ногам…
– Ловко! – одобрительно хмыкнул Беляев.
– Так и сделал! Стрела пронзила орлу шею, и он рухнул вниз… А баран полетел дальше!
– Как это? – удивился Беляев. – Бараны же не летают!.. – Он озабоченно завертел головой, ища поддержки у соратников.
– Олег Ефремович хочет вывести из притчи некую мораль, – холодно прокомментировал Скорочкин. – Сейчас он объяснит, зачем увлек нас своей байкой. Так зачем же, Олег Ефремович?
– Плохо, когда погибают орлы и летают бараны! – закончил тот. – Разве не так?
Воцарилась напряженная пауза, в ходе которой Беляев напряженно двигал бровями, силясь понять, есть ли в притче нечто такое, что требует его немедленной реакции.
– Мы это должны принять на свой счет? – спросил наконец Скорочкин с такой зловещей интонацией, что все напряженно умолкли, ожидая развязки.
– Бог с вами, Евгений Иванович! – сделал ласковое лицо главный режиссер. – Я – про пьесу. Это мораль, вытекающая из ее сюжета. Ленин умер… Бараны полетели дальше…
– А-а-а… – облегченно вздохнул Беляев. – Мудрено! Но в самую точку. Нынче тоже, понимаешь, летающих козлов навалом! Я как раз давно хотел вас спросить, Олег Ефремович! Ну не вас конкретно, а всех вас, деятелей культуры, так сказать. Это к вопросу о притче. Вот ей-богу не пойму: как так вышло, что во времена цензуры появились, простите за каламбур, «Летят журавли», потом «Гамлет»… то есть орлы летали… где, кстати, товарищ Смоктуновский?
– Он не занят в этом спектакле, Борис Нодарьевич…
– Жалко… Мог бы, к примеру, Ленина сыграть… Нет, я не в том смысле, – поправился Беляев, заметив, что главреж в секунду почернел лицом. – Ваш Ленин… как его?
– Табаков…
– Да, Табаков. Он толково Ильича изобразил. Мне особенно понравилось, когда он это письмо диктует. Как там: «Товарищ Сталин груб, заносчив, и надо его переместить куда подальше…». Где он, кстати, Владимир Ильич наш?
– Я здесь, Борис Нодарьевич! – отозвался розовощекий крепыш, которого никак нельзя было заподозрить даже в отдаленном сходстве с вождем мирового пролетариата.
– Трудно вождем быть?
– Трудно! – согласился тот. – Вожди – они все несчастные. Болеют часто… Жен своих не любят… Друзья и соратники их предают… Мрак! А я, наоборот, человек жизнерадостный, счастливый. Умеренно пьющий к тому же! Поэтому мне трудно эту генетическую депрессию играть. Я, верите, теперь, когда «Аппассионату» слышу, сразу пива выпить хочу. Протест такой у организма…
– Это что же получается, – помрачнел Беляев, – все вожди, по-вашему, такие? В депрессии…
– Все! – упрямо подтвердил Табаков.
– И я?
– Раз вы вождь – значит, и вы тоже! – подтвердил актер, не замечая, как все присутствующие машут ему руками: мол, охолонись, что несешь?! – Я не в том смысле, что у вас обязательно, как у Ленина, к пятидесяти четырем годам разум отшибет, – продолжил он, не замечая паники окружающих. – Я про то, что трудно быть счастливым вождем. Практически невозможно…
– Тогда скажите мне, счастливый человек, как же так: раньше кругом цензура была, от которой вы все исстрадались, несчастные, а фильмы – один другого лучше? Спектакли – загляденье? А ваш спектакль сегодняшний, честно сказать, мура полная…Так вот, скажите, почему во времена цензуры орлы наши высоко летали, а теперь… Объясните, товарищ Табаков, коль на роль вождя замахнулись!
Актер усмехнулся:
– Это как в любви, Борис Нодарьевич. Пока ищешь взаимности, негасимым пламенем изнутри полыхаешь! А добился своего – и погас костер, только всполохи от углей. Не научились пока на свободе творить. Ждем творческого ожога!
– Ну-ну… Будет вам ожог!
– Борис Нодарьевич, – вмешался в разговор директор театра, маленький лысый мужичок, который трепетно прижимал к груди какую-то бумажку. – Мы здесь открытое письмо подготовили… в прессу.
Скорочкин, который еще не успокоил сердцебиение после притчи, переменился в лице и попытался письмо перехватить, но директор его жеста не понял и, как бы извиняясь, добавил:
– Если позволите, я сам прочту. Я с выражением…
«Глубокоуважаемый товарищ председатель президиума Верховного Совета Союза Советских Социалистических Республик, генеральный секретарь коммунистической партии Советского Союза товарищ Борис Нодарьевич Беляев!..»
Скорочкин сделал еще одну попытку выхватить письмо, но лысый, несмотря на внешнюю неуклюжесть, ловко увернулся и продолжил:
– «…Мы, деятели советского искусства, горячо одобряем линию партии, направленную на обновление нашего общества, его решительную перестройку, ускорение и гласность. Мы последовательные сторонники истинного плюрализма и настаиваем на правах человека. Стойко поддерживаем многополярный мир и общечеловеческие ценности, преодолеваем застой и решительно осуждаем культ личности Ленина – Сталина – Брежнева…»
– А как вы относитесь к строительству объездной автодороги вокруг Москвы? – неожиданно спросил Беляев.
– Решительно поддерживаем! – ни секунды не колеблясь, заявил директор. – «Формирование партии с человеческим лицом…» – продолжил он.
– Не надо про лицо! – неожиданно попросил Беляев и подозрительно дотронулся до недавно прижившегося уха, а директор между тем продолжил:
– «…Деятели советского искусства всецело готовы, руководствуясь волей партии, талантливо исполнить роль души нации, ее недремлющего ока и чуткого уха…»
– Зачем он про ухо, Евгений? – свистящим шепотом спросил Беляев. – На что он намекает?
– Любезный! – окрикнул выступающего Скорочкин. – Передайте мне текст вашего замечательного обращения. Мы почитаем с Борисом Нодарьевичем на досуге…
– Сейчас-сейчас! Я самую суть! Вот: «…Зная, что на вас легла колоссальная ответственность, и чувствуя творческой кожей происки врагов перестройки, мы обращаемся к вам, Борис Нодарьевич: не бросайте нас! Не оставляйте свой многотрудный пост! Никуда не уходите! Даже если вас захотят демократически переизбрать на ближайшем пленуме, все равно не уходите! Лучше жизнь без партии и без пленумов, чем без вас! Не повторяйте судьбу безвременно ушедшего Ильича!»…Принято на собраниях творческих союзов… Вот!.. – Директор победоносно посмотрел на Беляева: – Это мы от всего сердца, Борис Нодарьевич! По зову души!..
Беляев шумно поднялся и краем глаза увидел, как из темного угла шмыгнул за дверь просидевший весь вечер молча Березовский.
– Это он про какого Ильича – про Брежнева, что ли? – нервно спросил он, обращаясь к главному режиссеру.
Тот неопределенно дернул плечами:
– Я, видите ли, за эту фигню не голосовал! Позорный текст! Как новый вождь, так надо непременно ему навечно присягнуть! Они и Горбачеву такое письмо писали. А до этого Андропову. Только Константину Устиновичу не успели. Написали, а он на следующий день преставился…
– Ну и когда же у нас ближайший пленум? – грозно обратился Беляев к Скорочкину. – Когда снимать меня будете?
– Да что вы? – покраснел тот. – Какие пленумы? Мы же договорились больше пленумов не проводить…
– Ну да, точно! Если что, вы и без всякого пленума… Знаю я вас!..
«Храните ваши денежки…»
Уже неделю Каленин был обладателем архива доктора Шевалье. За это время не случилось ровно ничего такого, что могло бы заслуживать внимания. Каленин жил на берегу Рейна, в престижном пригородном районе немецкой столицы, в небольшом, но очень уютном доме, отличительной особенностью которого была одна из наружных стен, полностью выполненная из стекла. Эта стена выходила на реку, и Каленину казалось, что когда он сидит в кресле, любуясь вечерними огнями проплывающих мимо судов, то все, кто находится на этих баржах, маленьких пассажирских трамвайчиках или многопалубных туристических лайнерах, разглядывают его, одиноко созерцающего жизнь из-за прозрачной стены, и завидуют его спокойствию и уютной сосредоточенности.
А позавидовать было чему! Когда Каленин вместе с Куприным впервые пересек порог этого жилища, то не смог сдержать эмоций. Дом был двухэтажный, очень просто обставленный, но все в нем было сделано так ладно и с таким вкусом, что, казалось, нет такой мельчайшей детали, над которой не потрудились бы и не определили ей достойное место.
Каленин вспомнил огромный и неуклюжий дом профессора Якобсена и сделал про себя вывод, что этот выигрывает буквально во всем.
Он, правда, не сразу понял, для чего Куприн его привез сюда и зачем водит по всем закоулкам. Он ждал момента, когда тот скажет: «Ну вот, осмотрели мы с вами дом, а теперь пойдем во двор. Там есть маленькая конура для охраны, и вас там ждет крошечная комната, за которую придется платить всего сто марок в месяц!» Вместо этого Куприн закончил экскурсию и хлопнул Беркаса по ладони, в которую ловко вложил связку ключей. Он стал прощаться, ссылаясь на неотложные дела.
Только тут Беркас с нарастающим удивлением спросил:
– А где я буду жить, Николай Данилович?
Куприн понимающе рассмеялся и, потрепав Каленина по плечу, дружелюбно уточнил:
– Не тушуйтесь, Беркас Сергеевич! Живите где хотите… – Он сделал широкий жест, указывая на весь дом. – Хотите наверху, хотите внизу, а можно и здесь – с видом на Рейн. Только голым по этой комнате расхаживать не рекомендую. – Куприн громко рассмеялся. – Немки, конечно, уступают нашим девчонкам – и внешне, и по темпераменту, – но если вы станете денно и нощно соблазнять их вашей атлетической худобой, даже они могут не выдержать и кинутся требовать от вас сатисфакции!
Беркас окончательно смутился и настороженно уточнил:
– Николай Данилович! Я не потяну. Это же стоит сумасшедших денег.
– Я без вас, молодой человек, знаю, сколько это стоит. Вашей месячной стипендии точно не хватит. Но вам платить не придется, – успокоил он. – Хозяева дома – мои немецкие друзья, и с меня они денег все равно не возьмут. Это, конечно же, нетипично для немцев, но иногда встречаются и такие уникальные экземпляры. Я позвонил им в Лондон. Они любезно согласились на квартиранта, тем более что я описал вас в превосходных эпитетах. А вернутся они уже тогда, когда ваша стажировка закончится… Правда ведь, великолепный дом?
Каленин растерянно кивнул, еще не веря до конца, что будет жить в таких невероятных условиях.
– То-то же! Располагайтесь и творите! Глядишь, вернетесь с готовой диссертацией…
…Последние несколько дней Каленин испытывал неприятное чувство дискомфорта. Дом вдруг стал холодным и неуютным. Виною тому был архив Шевалье, который, оказавшись в доме, занял, казалось, все свободное пространство. Беркас таскал папку с рисунками и портфель с записями доктора из комнаты в комнату, убирал в шкаф, прятал под кровать, потом снова доставал и пристраивал на новое место. И каждый раз, проходя мимо этого места, обязательно извлекал архив и снова слонялся с ним по дому.
Был момент, когда он принял решение спрятать архив на улице, в гараже, чтобы не натыкаться на него ежеминутно. Каково же было его потрясение, когда на следующий день он не обнаружил папку на полке среди всякого хлама, куда ее накануне спрятал. Портфель стоял на месте, а папки не было. Беркас обнаружил ее на полу, метрах в трех от того места, где с вечера оставил. Один из ее углов был основательно обглодан.
– Крыса!!! – догадался Беркас. Он лихорадочно открыл папку и с облегчением утер холодный пот – до бумаг острые зубы маленького хищника не добрались, удовлетворившись приличным куском кожзаменителя.
«Вот тебе и еще один урок проживания на чужбине! – подумал Каленин. – Крысы живут даже в Бонне. Интересно, а на Луне они есть?»
Беркас спешно притащил папку с портфелем в дом и неожиданно для себя принял необычное решение. Он видел в хозяйской спальне, в которую старался лишний раз не заходить, огромный альбом для фотографий. Еще в первый день, оставшись один, он не сдержал любопытства и открыл альбом. «Если бы хотели спрятать, убрали бы с глаз долой», – подумал он, стараясь заглушить легкие угрызения совести. Заполненными оказались только две первые картонные страницы. На всех фотографиях была изображена супружеская пара – милые и приятные люди средних лет. Понятно, что это были хозяева дома. Видимо, они начали формировать семейную фотолетопись, так как открывался альбом свадебной фотографией, на которой значилась дата – 1976 год…
Каленин открыл папку и разместил в альбоме все сорок два рисунка – по одному на каждой странице, – закрепив их в прорезях, которые идеально подошли под размер бумаги.
Помещенные в альбом, рисунки зажили какой-то новой жизнью. Открываешь страницу номер восемь – и вот он, Дитрих Блюм. Это его страница…
А вот Клаудия Штайнман, к примеру, проживает на странице номер двенадцать…
«Так, что тут доктор написал про гражданина Блюма?» – Каленин полез в портфель и достал тоненькую бумажную папку, на которой значилось «Дитрих Блюм». Он положил рядом с собой рисунок и принялся читать:
Дитрих Блюм. Примерно 35 лет. Восточный фронт. Белоруссия. Проведение карательных операций. 500–600 человек. («Надо понимать, что это число его жертв…» – подумал Каленин.) Прооперирован 4 февраля 1945 года. Пластика носа. Добавлены мимические морщины, складки скорби, искусственное старение. Подшиты мочки…
«Так, посмотрим, как капитан Блюм выглядит после операции».
Каленин перевернул рисунок.
«Ага, вот он каков! Фиг узнаешь! Совсем другой человек… Выглядит старше лет на десять. И ведь точно, уши стали совсем другими – двинулись вперед и вросли в скулу».
Каленин открыл двенадцатую страницу.
«Посмотрим на фрау Штайнман. Что тут пишет наш портретист?»
Клаудия Штайнман. 37 лет. Освенцим. Эксперименты над детьми. На левой голени послеоперационный шов – по всей видимости, рваная рана. Скорее всего результат серьезной травмы от укуса собаки.
Прооперирована 1 февраля. Повторно – 7 февраля. Осложнения после операции. Сильная пигментация. Увеличены скулы, изменен разрез глаз, подшиты губы. Плюс волосы…
Каленин перевернул рисунок.
«Интересно, что такое „плюс волосы“. Ага! Ясно. Доктор сделал ей залысины и существенно увеличил лоб. Никогда не думал, что даже под страхом смерти женщина позволит так себя изуродовать. До операции ее можно было бы назвать интересной, а тут баба-яга какая-то!»
Он принялся с интересом читать записи доктора Шевалье, которые тот делал всякий раз, когда добывал какую-нибудь новую информацию о том или ином члене своей портретной галереи. Например, к Дитриху Блюму доктор возвращался в разные годы раз десять. Была здесь и маленькая вырезка из польской газеты, датированная октябрем 1967 года, где, как понял Каленин, речь шла о судьбе некоего Виктора Цибульского, который воевал в партизанском отряде на территории Белоруссии и был застрелен капитаном СС Дитрихом Блюмом.
Или вот что пишет доктор в 1972 году:
Получил из ГДР информацию, что известная актриса Эдит Ващик, в девичестве Блюм, приходится племянницей Дитриху Блюму. Ее отец, Карл Блюм, сценарист и кинооператор, постоянно проживает в Швейцарии. Дитриху Блюму приходится младшим братом. Есть сведения, что К. Блюм многократно выезжал на съемки в Аргентину, где, по неподтвержденным сведениям, скрывается его старший брат…
Каленин собрался заняться изучением следующей страницы, когда неожиданно резко прозвучал звонок у входной двери. За то время, что Беркас жил на новом месте, к нему еще никто не приходил, поэтому звук звонка показался ему сигналом тревоги.
Он заметался с альбомом в руках по комнате, но в итоге оставил его на тумбочке, где он, собственно, и лежал до того, как стал хранилищем архива Шевалье.
В прихожую шумно ввалился Куприн, отряхивая костюм от дождевых капель.
– Пока добежал от машины до двери, успел получить свою порцию дождя! Что так долго не открывали? Боитесь возмездия старухи, как Германн из «Пиковой дамы»? – Куприн задорно рассмеялся. – Вы же, кажется, расстались с идеей найти архив? Не так ли? А значит, как говорят у нас в Союзе, теперь вы на фиг никому не нужны! Если, конечно, хозяйка архива тоже догадалась, что вы вышли из игры… А вдруг она об этом еще не знает и боится вас? Тогда берегитесь! Гиена, загнанная в угол, бросается на льва! Имейте это в виду!
Куприн без приглашения двинулся в комнату с прозрачной стеной и выставил на журнальный столик бутылку незнакомого Каленину напитка.
– Давайте-ка врежем, Беркас Сергеевич, по маленькой! Это отменный французский коньяк. «Ричард Хеннесси». Не пробовали?
Каленин отрицательно замотал головой.
– Я так и думал! Но напиток стоит того, чтобы его обязательно попробовать!