Я встал и пошел расспросить про дорогу. Завидев меня, заляпанного грязью, пастушок оборвал песню, диковато набычился. И только вблизи я разглядел, что из-под буденовки торчали девчачьи соломистые косицы, оплетенные голубыми лентами.
– Не бойся, – сказал я как можно дружелюбней. – Это я в лесу так выпачкался. Машину толкал… А я думал, ты – мальчишка… Тебя как зовут-то?
– Дёжка я.
– Как это?
– Ну, Надежда. А если по-простому, то Дёжка.
– А-а, теперь ясно. Значит, чья-то надежда. Мамкина, небось?
– Ага, – просто согласилась пастушонка.
– И папкина?
– А папки нету.
– Ах, так… – смутился я.
Молодой конь нетерпеливо переступал передними ногами, повитыми бугристыми жгутами мышц, отмахивая мух, гулко бил по животу задним копытом, с волосяным посвистом сек себя хвостом, нервно подергивал холкой, и темная шелковистая шкура на нем антрацитно лоснилась, играла на солнце живыми слепящими бликами. От коня крепко, хорошо и почти забыто пахло здоровой силой (как давно не был я вот так рядом с лошадью, какой неожиданный пласт воспоминаний всколыхнула ее близость!), и, счастливо хмелея от этого конского духа, я дружески взял конька, беспрестанно мотавшего мордой, под самодельные веревочные уздцы. Конь не потерпел моей руки и норовисто дернул и вырвал уздечку, едва не свалив меня с ног. Дёжка, однако, чувствовала себя на его неспокойной, ходившей ходуном бочкоподобной спине вполне уютно и непринужденно, будто прилипшая к телу муха.
– Значит, пастушничаешь?
– Ага.
– По очереди?
– А я и вчера пасла, и позавчера… Кажин день.
– Что так?
– Люди за себя просят. Кто заболел, кому просто день нужен. Вечером постучатся: Дёжка, попаси за меня завтра. Да и мамка говорит: уважь, доча. Чего зря дома сидеть? А у меня каникулы. Ну, я и согласна. Не за так, конечно.
– За что же?
– А-а, не знаю… Мамка сама договаривается. Говорит, теплые сапожки к зиме в школу надо и платок. А я лучше б проигрыватель…
– А не боязно тебе здесь?
– Не-к!
– Ну, одна все-таки…
– Я не одна, я – с конем…
– Да, хороший у тебя конек. – Я протянул было ладошку, чтобы потрепать по гривастой шее, но конь так недобро, неприязненно покосился закровенелым глазом, что я невольно убрал руку. – Как зовут-то?
– Никак… Просто конь, и всё.
– Ну, как это – просто конь? У каждой лошади должно быть имя. Ведь оно в колхозной инвентарной книге значится.
– А он в колхозе не живет.
– То есть как это – не живет? А где же?
– А нигде…
– Как же так – нигде?
– Так вот… Где ночь застанет, там и ночует. Это мамка его заловила и на двор к нам привела. Хлебца, хлебца ему – он и зашел. Потому как мне пасти надо. Без коня пасти уморно. Не сдюжаешь. Поначалу мамка на него мешок с картошкой клала, чтоб привык. Сперва маленько насыпала, а потом побольше, потяжелей. А там и я залазить научилась. А больше никого не подпускает. Я мамке говорю, давай насовсем себе оставим. Нет, не хочет, говорит, не выдумывай. Вот до школы попасешь, а там и отпустим.
– И как же зимой, где он будет?
– А нигде… В поле..
– Один?
Дёжка неопределенно передернула плечами и посмотрела поверх меня, куда-то далеко.
– Ну, а пасти коров не скучно ли?
– Не-к… Мне нравится. Кругом – воля. Далеко видать. Самолеты летают, ленты по небу делают. Облака разные: только что было такое, а отвернулся – оно уже по-другому. А вчера цапли летали. Четыре штуки высоко-высоко. И всё – кругами… А еще хорошо песни петь. Въедешь на горку, глядишь, глядишь вокруг – красота! Так бы и полетела… Ну, полететь не полетишь, а покричать охота. Песни сами находят.
– И какие же?
– А всякие.
– Ну, а все-таки?
– «По Дону гуляет…» – слыхали такую?
– «Казак молодой»?
– Вот-вот! – обрадованно закивала Дёжка. – Эту. А еще – «Выхожу один я на дорогу» – знаете?
– А как же!
– «Белеет парус одинокий»?
– Тоже знаю.
– «Пуховый платок»? – теперь уже Дёжка экзаменовала меня.
– Знаю.
– А про калину?
– «Что стоишь, качаясь…»?
– Не-е! – торжествующе засмеялась она. – То про рябину. А про калину так… – И она, придав лицу строгую отрешенность, напомнила голосом:
Калина красная, калина вызрела,
Я у залеточки характер вызнала.
Характер вызнала, характер он такой:
Я не уважила, а он пошел с другой…
– Да, это совсем другая, – рассмеялся я. – И откуда ты все это берешь?
– От бабушки. «Позарастали стежки-дорожки», «Зачем тебя я, милый мой, узнала» – это я от бабушки. Она у нас не ходила, все лежала. И голосу почти не стало. Едва слышно. А все равно пела мне. Возьмет за руку и тихо так напевает… Полежит-полежит, отдохнет и еще споет. Это, говорит, чтоб ты меня помнила… А я, верно, я все ее песни помню, ни одной не забыла…
– Теперь уже не забудешь никогда.
Дёжка внимательно посмотрела на меня, осмысливая мои слова.
– Вот… А «Калину красную» – это я уже без бабушки, по телевизору. А еще Аллу Пугачеву знаю.
– «Все могут короли»?
– Ага! – кивнула Дёжка.
– Нет, бабушкины песни лучше.
– А то еще про маэстро, – и пояснила скороговоркой: «Я в восьмом ряду, в восьмом ряду…»
– Покажи-ка нам все-таки, – перебил я Дёжку, – как на большую дорогу выбраться. Не пойму, куда мы заехали.
– А тут недалеко. Сейчас покажу, – готовно согласилась она. – Вы только за мной поезжайте.
Я крикнул своим, чтобы сошли к машине. Насунув покрепче буденовку, взмахивая оттопыренными локтями в лад гулкому на сухой убитой дороге копытному скоку, Дёжка пустила конька впереди нас.
На маковке холма конь нетерпеливо затанцевал и зафыркал от выхлопов рядом работающего мотора, а она, натягивая поводья и обводя взглядом открывшиеся окрестности, принялась пояснять:
– Во-он, видите, от леса лог пошел?
– Так, так…
– Там наша речка Виногробль начинается.
– Ага, ага…
– Ее нигде не переедете до самой плотины.
– Так, а как же на плотину попасть?
– А вы вон по той кукурузе ступайте. Все прямо и прямо. Там дорога ведет на плотину.
– Ну, спасибо тебе, Дёжка! – помахал я рукой в открытое автомобильное оконце. – Хорошее у тебя имя! Ты и впрямь мамина надежда.
Дёжка, раскачиваясь на вертлявом, никак не желающем стоять коньке, смущенно и счастливо заулыбалась.
– В нашем селе не я одна, – прокричала она. – Многих девочек так называют. И маму мою Надеждой зовут.
– Вот как!
– Это, сказывают, еще от Надежды Васильевны пошло. По ее имю.
– Кто такая? Какая-нибудь колхозная знаменитость?
Дёжка что-то ответила, но нетерпеливый конь заплясал, застучал копытами и вдруг понес ее прочь от машины.
Я еще раз помахал ей рукой.
За кукурузой, по ту сторону холма, вдруг открылось большое, широко раскинувшееся село с целой системой прудов по логам и развилкам, позолочено блестевших при закатном солнце. И по этим давно мне знакомым прудам я догадался, что перед нами знаменитое Винниково.
– Братцы! – крикнул я. – Это же Винниково!
Да, это отсюда почти век назад вывезли на неуклюжей крестьянской колымаге четырнадцатилетнюю девочку, обладавшую дивным голосом, дабы по бедности определить ее за монастырские харчи в хорошее пение. Оттуда она вскоре бежала в большой песенный мир, к Собинову и Шаляпину, чтобы стать Надеждой Плевицкой.
И уже на большой асфальтированной дороге, перебирая впечатления минувшего дня, вспомнил, что и знаменитую певицу в босоногом винниковском детстве тоже кликали Дёжкой…
Нет, все же есть, есть что-то песнотворное в этих открытых небу и ветру холмах!
1985
Картошка с малосольными огурцами
Юрка гостевал у своей деревенской бабушки, сидел у окна на лавке, дожидаясь, когда в печи поспеет молодая, недавно убранная картошка. В эту пору она так хороша, что вовсе не обязательно было есть ее с хлебом, а только прикусывать с зеленым лучком, кругляшами белой щипучей редьки, сдобренной конопляным маслом, а еще лучше – с малосольными огурцами, которые, как только их принесут из погреба, враз полнили избу чесноком, укропом и смородиновым листом.
Набирая из распущенного снопа пучки ржаной соломы, бабушка скручивала из них перевяслица. Делалось это для того, чтобы солома сразу не пыхала, а горела подольше, поддерживая в печи ровный непрерывный жар. В нашем полустепном краю не всяк день топили дровами, а пока держалось тепло, обходились разной подножной всячиной: лозняком, полынком, обмолоченной соломой, тем паче на дворе нежится бабье лето, в голубом, погожем безветрии дремотно плавится паутина, а в подзаборной мураве благодатно зинзикают кузнечики. Так что до заветных дров было еще далеко.
Однако же топить соломой было колготно: от печки не отойти, не опустить руки, пока не сварится еда. Соломенные закрутки, будто живые, норовили развиться, бабушка прижимала локтем, гася их змеиный порыв, и, выждав момент, подсовывала жгуты в печь. Веселый, светлый соломенный пламень уже в который раз принимался лизать черный, запотело лоснящийся чугунок, накрытый такой же черной сковородкой. Однако, казалось, чугунку все было нипочем, будто и не ведал он робости перед огнем, тем более соломенным, и вовсе не думал закипать. Но бабушка все подбрасывала, все обкладывала его перевяслицами, не давая огню иссякнуть, спрятаться под легкую кружевную золу. И вот наконец-то из-под сковороды вышмыгнула робкая струйка, потом рядом – другая, чугунок нехотя принялся что-то бормотать и побулькивать и вскоре уже неудержимо захвастался: «Бульба я, бульба я, бульба!» – и пустился выфукивать пузыри и выплескивать на свои округлые бока пахучую картофельную юшку.
Однако же топить соломой было колготно: от печки не отойти, не опустить руки, пока не сварится еда. Соломенные закрутки, будто живые, норовили развиться, бабушка прижимала локтем, гася их змеиный порыв, и, выждав момент, подсовывала жгуты в печь. Веселый, светлый соломенный пламень уже в который раз принимался лизать черный, запотело лоснящийся чугунок, накрытый такой же черной сковородкой. Однако, казалось, чугунку все было нипочем, будто и не ведал он робости перед огнем, тем более соломенным, и вовсе не думал закипать. Но бабушка все подбрасывала, все обкладывала его перевяслицами, не давая огню иссякнуть, спрятаться под легкую кружевную золу. И вот наконец-то из-под сковороды вышмыгнула робкая струйка, потом рядом – другая, чугунок нехотя принялся что-то бормотать и побулькивать и вскоре уже неудержимо захвастался: «Бульба я, бульба я, бульба!» – и пустился выфукивать пузыри и выплескивать на свои округлые бока пахучую картофельную юшку.
– Ага, проняла-таки мазурика! – торжествующе объявила бабушка и сковырнула чапельником с чугунка сковородку. – Пусть еще чуток побулькотит, да и сливать будем. Картошка еще не застарелая, варки немного требует.
Проголодавшись, Юрка нетерпеливо млел в ожидании, когда бабушка наконец-то вывалит в глиняную черепушку объятые паром картофелины. В лопнувших от внутренней натуги сермяжных одежках, с сахарно-зернистыми разломами, картофелины будут исходить неистовым жаром, от которого, если в нетерпении куснешь перебрасываемую с ладони на ладонь каленую барабульку, мигом перехватит дыхание, а по щекам побегут нечаянные слезы. Тут-то в самую пору гасить пожар в распахнутом рту холодными бочковыми огурчиками, еще молоденькими, пупырчатыми и хлестко хрумкающими на зубах. Пожалуй, нет еды азартнее пылающей картошки с малосольными огурцами, особенно когда за стол сядут с полдюжины едоков и примутся наперегонки скубить кожурки, дуть в ладони, запястьями утирать невидящие глаза и дышать по-рыбьи округлыми ртами. «Ай, хорошо! – вырывается то тут, то там за столом. – Вот это дак пропарило, будто побывал в бане!»
– Ай, чтой-то в поясницу вступило! – взмолилась бабушка. – Дай хоть присяду. Небось, опять прострелило. Дак и не диво: столь картошки перебрать да в погреб перетаскать. А подмоги – ниоткудова. Ты вот что, Юрко! Сбегай-ка в погреб да набери огурцов. А то я, раскоряка, и по лестнице не спущусь. А спущусь, дак и не выберусь обратно. Эко скрутило! Печку истопила – ничего, а чугунок подняла чаплями, меня и садануло. Аж не вздохнуть. Сходи, голубь, уважь старую.
– Кто? Я-а? – не поверил бабушке Юрка.
– Да кто ж у нас еще, окромя тебя?
– Во что набирать? – готовно спохватился Юрка.
Никогда еще не бывал он в бабушкином погребе. На чердаке избы бывал – ничего особенного: хлам да паутина, на сеновал лазил, тоже неинтересно, даже на старое дерево, что под окном, забирался поглядеть, кто там пищит в дупле? Но его клюнула в макушку галка, и он едва не сверзился на землю. А вот в погреб, да ещё одному, – такого никогда не бывало. Он даже почуял, как полыхнул ушами – так пришлась ему бабушкина просьба.
– Так во что набирать? – теребил Юрка бабушку.
– Вот тебе миска, наклади полную, чтоб и к обеду осталось.
Юрка схватил эмалированную миску и хотел было выскочить во двор, но бабушка удержала за руку:
– Да смотри не ошмыгнись, лестница там крутая, я и то не раз с нее падала. Особенно когда руки поклажей заняты. Ты перекладину-то ногами пощупай. Сперва подошевкой уверься, а тогда только переступай. Понял?
– Понял! – кивнул Юрка, порываясь высвободиться.
– Да погоди ты, егоза! – волновалась бабушка. – Экий ему нетерпёж! Ох, грех на душу беру… Лучше я сама как-нибудь спущусь. Дай-кось сюда миску…
– Не дам… – набычился Юрка и спрятал посудину под рубаху.
– Какой натурный! Вылитый дед! Тот, бывало, так вот упрется… Да ты хоть творило осилишь поднять? Оно ить в три доски-пятидесятки…
– Оси-и-лю! – заверил Юрка на всякий случай, чтоб отпустила только.
– Ну ладно, егоз, ступай… Немочи мои ходу не дают, куда от них денешься. Я и так печку едва выстояла, в ногах не стало державы. А ить скоро зима, печку кажен день обряжать. Однако ж спичек тебе не дам: дверцу отворишь пошире – оно и без спичек станет видать. Солнца еще эвон сколь.
– Ладно, – согласился Юрка идти без спичек.
– Стало быть, слушай и запоминай: как, значит, спустишься, так сразу по правую руку и будет кадка с огурцами. Она сверху рогожкой прикрыта. Ты огурцы-то не буровь, а под укроп подсунься и бери с краю, какие попадутся. Где у тебя правая рука?
Юрка не знал, где у него правая, а где левая, и так просто, ни за чем, переместил миску из одной руки в другую, протянув бабушке ту, которая оказалась свободной.
– Ну вот тебе! – огорчилась бабушка. – Какая же это правая!? Грамотей! Так-то посылай тебя в темноту без спичек… Правая – вот она, запомни. – Бабушка задергала Юрку за правый рукав. – Потому и правая, что она всяким делом правит. Что бы ты ни взялся делать, первым-наперво правая рука за это дело берется. Уроки ли писать или ложкой хлебать – все правой. И крест Божий только она творит… А левая – она вроде как в помощниках. Запомнил?
– А я все вот этой делаю, – не согласился Юрка.
– Да уж знаю, приметила… Потому и неслух такой, – смиряясь, вздохнула бабушка и зачем-то погладила Юрку по стриженой голове. – И откуда эта неправедность у тебя? Надо бы к Мелентьихе сводить, пока еще малой, слову податливый. Пусть бы пошептала чего да попрыскала святой водицей.
– Никуда я не пойду! – нагнул Юрка голову, похожую на свернувшегося ежика.
– Ну ладно, ступай! – отпустила бабушка внука. – Да смотри там, не озорничай, не оступись часом…
Распугивая кур, набившихся в сумеречные сени, должно быть, в ожидании картофельных кожурок или еще чего-либо съестного, Юрка вылетел во двор, полный ликующего солнца. Сквозь рубаху сразу почувствовалось его приятное прикосновение. Над двором с азартным визгом носились молодые, вылетевшие из гнезд вилохвостые касатки, гоняясь за слепнями и всякой прочей мошкой, а по ветхому, иссохшему плетню, перевалясь на бабушкину сторону, вилась и без устали пускала загребущие усы соседская тыква и все еще норовила цвести, протягивая к солнцу оранжевые пустоцветы.
Погреб находился как раз возле плетня. Над его лазом высился ивовый шалашик, закиданный сверху картофельной ботвой. Здесь, на погребице, в знойный летний полдень любили сиживать и охорашиваться бабушкины куры, а сегодня, когда Юрка заглянул под навес, на теплом твориле блаженно нежился, тоже, как и тыква, соседский кот Кудря. Он плоско, как будто одна только пустая рыжая шкурка, возлежал на боку, отбросив в сторону все четыре лапы и подставляя утреннему солнцу розовые пятнашки подушечек. При этом Кудря сладостно поигрывал коготками, то выпуская их наружу во всей цап-царапающей красе, то снова убирая в рыжую меховую пушистость. «Муры-муры», – удовлетворенно наигрывал он невесть каким способом – то ли когда вдыхал, то ли когда выдыхал воздух из своего слежалого нутра.
Коту очень не хотелось покидать укромное местечко, и он, не поднимая головы, а лишь слегка разомкнув веки, недвижно поглядывал за Юркой, не уберется ли он прочь. Чтобы не занимать рук, Юрка определил миску себе на макушку и крадучись, осторожно потянул из шалаша хворостинку. Кудря сразу все понял, внезапно вскинулся и опрометью прошмыгнул меж Юркиных ног, так что тот даже не успел их вовремя сомкнуть, чтобы прихлопнуть этого любителя чужих погребов. Это же он, конечно, на той неделе опрокинул кувшин с топленым молоком, когда бабушка забыла притворить погребную крышку. Кто ж еще? И цыплят таскал, пока те не подросли и не перестали путать кота со старой цигейковой шапкой.
«Вот погоди, – пригрозил Юрка, – привяжу к хвосту жестяную банку, тогда узнаешь, как шастать по чужим дворам».
Поднатужась, Юрка с первой же попытки отвалил дубовый притвор на ременных петлях и, опустившись на четвереньки, заглянул в квадратную дыру. Оттуда сперто, холодно шибануло сырой землей и терпким укропным духом. Обмирая от неизвестности и любопытства, Юрка пытался разглядеть что-либо внизу, чтобы определиться, но, кроме нескольких изначальных ступеней жердяной лестницы, терявшейся другим концом где-то в пустоте, ничего больше со свету не увидел. Казалось, что там не было дна, твердой опоры, и разило холодом и клеклой землей вовсе не из погреба, а из прохладной пустоты, из самого разверзшегося земного чрева, где обитают те самые «кабиясы», о которых не раз так жутко рассказывала бабушка. Она вовсе не хотела запугивать Юрку, а просто не знала, что придет черед, когда надо будет и ему спускаться в это «кабиясное» подземелье.
Юрка сел на край, боязливо свесил в лаз босые ноги. Погребная стылость неприятно лизнула подошвы, он поспешил убрать ступни под себя, после чего, скованный оторопью, долго сидел вот так у края погреба с миской на голове и поджатыми под себя ногами. Его даже посетила убедительная мысль, что картошку вовсе не обязательно есть с огурцами. Очень даже неплохо макнуть ее в постное масло, а затем присыпать солью.