Успокоился. Уселся поудобней. Продолжает. Правда, немного тише, чем прежде, но с таким же аппетитом, так же смакуя каждую подробность:
— В тот вечер все-таки не удалось мне с мадамой обстоятельно переговорить. Пришла Феничка, и мамаша от меня упорхнула. Ну, я не сробел, поймал ее в другой раз и говорю:
— Если вы думаете, что я с вашей Феничкой блудодействие желаю произвести, так ошибаетесь! Прямое мое, говорю, намерение сочетаться с ней законным, церковным браком и должны вы мне в этом, как мать разумная, помочь.
Залепетала, заюлила моя барыня, толкует мне что-то, что, мол, Феничка еще ребенок, что рано ей о супружестве думать. Однако, я стою на своем и режу:
— В семнадцать лет, сударыня, иные уж двух младенцев имеют и даже не от законного брака, а Феничка в настоящее время в полном соку, и ежели передержать ее на таком голодном положении, то выйдет ей неустойка полная...
Тем не менее моя барыня ахает, вздыхает и от меня бочком-бочком отстраняется. И выходит тут у нас, заметьте, цельная комедия: я о дочке хлопочу, а мамаша, запомня мои угощенья, возомнила себе, что это к ей у меня влечение. Хе-хе! Умора! И как она в сознание моих поступков пришла, то стала меня избегать и даже от угощенья увиливать... Так... Но на мой фарт ударили тут страшнейшие холода. Что у них в квартире делалось — прямо не расскажешь! Старик стонет, сама кутается в рвань, от менки оставшуюся, посинела, оплыла нехорошо. И пуще всего — Феничка совсем замирает. Ну, тогда я беру беремя дров из своего запасу и несу их прямо к самому в комнату.
— Ha-те, говорю — разве возможно вам в таком холоде!
И сам разжег дрова в печке, сам хлопочу возле огня. А он увидел все это, захныкал, заворочался:
— Ах, да как же мне вас благодарить, душевный вы, грит, человек.
Зовет жену, Феничку, показывает им мою добродетель. А они обе воззрились на меня, и вижу я у них в глазах этакое вроде испуга.
И понял я, любезные мои, весь секрет. Стал старика обхаживать, пожертвовал всей полсаженкой, кой-что из продуктов ему в презент доставил. Старик-то и восчувствовал мое усердие. Обогреваю я его, подкармливаю, а интерес свой из виду не упускаю. Как-то ублаготворил я его колбасой настоящей (а то все, известно, конинкой нас товарищи подчевали), размяк мой старик, я и подсыпался: — То да се, мол, говорю, вот я теперь при трех пайках по самой наивысшей букве и, кроме того, по продкомовской службе моей и окромя пайков всякое перепадает, хорошо бы мне спокойно и оседло зажить — жениться
— Да, — говорит, — при таком положении можете вы себе этакую роскошь доставить.
— Могу-то могу, — говорю я, — да есть у меня предмет на душе, а ничего у нас не выходит.
— Не может, — говорит, — быть. При вашем сытом положении и при дровах должна она дурой, извините, говорит, быть при отказе своем...
— Ну, говорю, дура не дура, а все молодая легкость в размышлении. По молодости не сочувствует...
На этот раз я тахтику свою выдержал и мнения ему вполне своего не высказал. В следующий раз я угостил его маслом сладким (для женщин с грудными детьми выдавали по букве А). И опять завел. И в этом разе уж прямо рубнул ему:
— По душе мне ваша Феничка. Воздействуйте на молодость ее, на неразумение — и общее благополучие у нас настанет!..
Батюшки! Как узрится он на меня, как заведет глазищи свои и кричит мне, извините, за выражение:
— Сукин ты сын!.. Пошел, говорит, вон, гадина!..
За перегородкой кто-то радостно хихикнул и громко сказал:
— Вот это правильно!.. В самый раз!..
Рассказчик поднял голову, посмотрел в ту сторону и ехидно пропел:
— Правильно ли, али неправильно — это в дальнейшем известно станет... Потому что благородства ихнего у папеньки хватило всего на всего до трех градусов по Ревамюру... Дальше не пошло.
— Каким образом? — засмеялись слушатели: — при чем тут градусы?
7.
— А при том, — охорашиваясь и принимая гордый вид, продолжал пассажир, — при том это, что после слов таких ругательных, как сукин сын и гадина, возымел я амбицию свою, и дрова, остаток из полсаженки, перетаскал обратно в свою комнату. И настала для гордецов моих такая пора, что волку в крещенский мороз легче.
А я себе в комнатке знай нажариваю печку и жду, что из всей этой комедии выйдет...
— Вымораживаете, значит? — посмеялся один из слушателей.
— Да вроде того! — обрадовался рассказчик: — Знаете, вот в сибирских деревнях бабы тараканов эдак морозом вымораживают... Хе-хе...
— Вот, следовательно, отшатнулся я для видимости от моих квартирохозяев и наблюдаю, когда придет час мой. И примечаю я, что старик у них совсем зачичиревел: то на всю квартиру от ревматизмов своих охал и стонал, а тут выть стал, и потом затих. И настала в квартире тишина. Нехорошо, знаете-ли, холодно, вода мерзнет в кухне, и притом тишина.
Прошло таким манером с недельку. Выстудило у них так, что мне и нос-то из своей комнатки на хозяйскую половину высунуть страшно. И за все это время встала промеж меня и хозяев моих вроде стены какой: ни я к ним с каким вопросом, ни они ко мне с самомалейшим словом.
А я все жду. И начало меня тут, почтенные, сомненье разбирать: не дал ли я, мол, промах какой. Не профершпилился ли я своей прахтикой. И чуть было не сошел со своей линии, да господь удержал.
Да, и, понимаете — вдруг в самую мою меланхолию образуется стук в мою дверь, и появляется нежданно-негаданно сама Феничка.
Вошла, у двери остановилась, в лице ни кровинки, глаза, как угли, губки сжаты. «Ах ты, думаю, бедненькая моя». Поглядела на меня и тихо говорит:
— Отец очень плохо себя чувствует... Дайте, пожалуйста, пару полен...
И больше ни гугу. Понял я, что тут куражиться никак нельзя. Подошел к дровам своим, набрал беремя, понес и сложил им в комнату. И оттуда таким же молчаливым манером обратно к себе в логово. А в сердце у меня прямо машина: тук-тук.
Было это под вечер. На завтра прихожу я со службы и прямо к самой, к мадаме:
— Оставьте, говорю, свою фанеберию. Жизнь теперь кусучая. Ежели желаете, можете людьми быть. Женихов теперь модных нету. Подвернется какой комиссар, полакомится Феничкой, оставит ее, извините за выражение, с брюхом — и будут вам хлопоты... Желаете отдохнуть в тепле да в сытости — сговаривайте Феничку за меня... И то спасибо скажите, что я не с каким-нибудь изгательством, а с самым форменным законным браком. Мог, говорю, я при таком вашем холодном и голодном положении на простое баловство предложение сделать, а я по образованию своему со всем благородством к вам...
Говорю я это и гляжу на мою тещу будущую. Ничего. Слушает. Глаза опустила, вздохнула.
— Вы подождите, говорит. — Вы не торопите... Надо обдумать. Да Феничка еще ребенок... Подождите, ради бога...
Ага! думаю, клюнуло.
— Хорошо, говорю, я могу обождать, но не свыше недели от сего числа...
8.
— Неделю эту, могу я вам сказать, я прямо разорил свои запасы на них. Отпустил пудовик муки, масла, подвернулось мне стегнышко баранье, я и баранинки откромсал им. И наделяю я всем этим прямо через самого. Принесу ему и положу: получайте, пожалуйста. И ничего, ерзал, губами шлепал, а принимал. Разоряю я себя, а в мыслях нет-нет екнет: а что, ежели весь мой расход зря пойдет?.. Кто же мои протори и убытки покроет?..
И всю-то неделю эту злочастную не вижу я Феничку. Прячется она от меня, а может, и прячут ее. И мадам, теща будущая моя, тоже, как встретится со мной, устрельнет глазами в бок и норовит увильнуть от меня. Я, конечно, не задерживаю. Жду.
И вот, значит, проходит неделя. В назначенный срок побрился я, прицеремонился, как по тогдашним годам можно было, жду.
В квартирке тишина, словно притаились будущие мои родственнички. И раздумываю я: пойти мне к ним за ответом, или притаиться и ждать. Но только я этак размышляю, вдруг стук ко мне в дверь.
— Можно?
— С превеликим, говорю, удовольствием.
Раскрываю дверь — стоит сама мадам, аж посинела вся, обмякла, в глаза мне не глядит. Вошла и сразу:
— Извините вы нас! Никак не можем мы на ваше предложение согласиться... Феничка молодая... То да се...
Вскипел я, не выдержал, даже забыл ее женское звание, озверел:
— Ах, говорю, вы, дармоеды этакие. Вы, говорю, сладкое на дармовщинку любите!.. Вы, говорю, в тепле обожаете жительствовать! А коснись к делу, так вы хвостом виляете, пробка у вас слаба... Ах, говорю, этакие вы и сякие...
И пошел, и пошел. Понятно, сердце у меня вскипело, обидно, и, кроме того, продуктов и дров жалко. Чем зря, коню, извините за выражение, под хвост кидать, да я бы на дело то употребил, что они у меня скушали за эту и предыдущую неделю... Ну, натурально, из характеру своего я вышел и сказал мадаме все, что и потребно было и что и воздержать в себе можно бы, не щадя лексикону своего словесного. Захлопала-захлопала зенками своими мадам, слезу пустила, ахнула раз и еще, и еще — и шарахнулась от меня.
Отдышался я, подумал, в размышление впал. И впал я в большую свою суровость. Первым делом потребовал остальные из моей полсаженки дрова. Затем запиской уведомил их, что нет им от меня дальнейшего продовольствия. А кроме всего этого, встретивши на завтра в кухне мадам мою, поставил ее в известность, что намерен я обзакониться на стороне, и что, мол, есть такие, которые за великое счастье почитают в супружестве со мною состоять.
И при этом показал ей ордерок из гублеса на пять сажень дров. И мягко так говорю:
— Ввиду того, что не сходимся мы характерами с вашей семьей и притом пять сажень дров не фунт изюму, их не возьмешь в карман и в квартиру их зря перевозить резону нету, то объявляю вам, что с этим богатейшим отоплением намерен я переехать на другую, более приветливую и подходящую квартиру.
Глянула моя мадам на меня оторопело, но на этот раз ничего не сказала...
И при всем том наблюдаю я за окружающим населением и жду. И верите ли, никакой, можно сказать, причины не было ждать чего-нибудь путного, а я жду, — вот, словно, нюх у меня, чутье этакое: должно произойти по-моему, должно...
А батюшка-мороз как завинтит, завинтит! У меня даже при щедрой моей топке попрохладней стало. А что же у моих родственничков? День проходит, другой. Морозы крепчают, жители мои притихли, замерли. Только нет-нет, да сам поохивает, стонет. Карежит его, плохо ему.
На четвертый день достал я свой градусник, вывесил его потихонечку на кухню, выждал, пока действовать он начнет. Гляжу: три градуса под нулем.
А немногим погодя ко мне в комнату без стука, без уведомленья — сама Феничка. Восковая, под глазами синева, на меня не глядит, прошла по комнате и тихо говорит:
— Папе очень плохо... И маменька мне рассказала все... Я согласна...
Сказала это и вся, как закаменелая. Я к ней:
— Господи, — говорю, — вот радость-то мне!..
Рассыпался я, размяк. Что тут было со мной, прямо даже совестно рассказывать!..
Ну, после этого живым манером устроился я со свадьбой. Церемоний больших не стал разводить. Обстряпал, что надо было, с попом, порастрес малость свои запасы — и вкусил, можно сказать по-совести, блаженство...
Так-то вот. Что значит судьбу свою уловишь через карточное, хе-хе, распределенье!..
9.
— Всё? — спросили слушатели.
— Как будто всё, — радостно улыбаясь, согласился словоохотливый пассажир.
— Ну, знаете, пресная у вас история, — поморщился самый желчный. — Я думал, вы что-нибудь этакое, с кандебобером, с перчиком заворотите...
Словоохотливый подавился смешком и виновато сказал:
— С перчиком-то оно, конечно, было, да ведь это уж касаемо супружеских, хе-хе, качеств. Оно, знаете ли, неудобно для повествования...
Тогда из соседнего отделения, из за перегородки выполз взлохмоченный, сероглазый, с расстегнутым воротом пестрой рубахи, пролез он в чужую компанию, неучтиво расставил ноги, подбоченился фертом, встряхнул лохмами, оскалил крепкие молодые зубы и давай крыть:
— Ах ты, гнус паршивый! Ты тут целый час про свои гадости размазывал, а теперь про стыд вспомнил? Ты, гадина, девушку, видать, невинную прямо до петли довел, паутиной своей, паук, опутал, да еще хвастаешься!? Собирай свои монатки! Слышь, жива-а!.. Катись колбаской к чертям, куда хочешь, без разговору! Раз-два — и чтоб духу твоего не было!..
Словоохотливый испуганно метнулся от него, но сразу же оправился и зло оскалил зубы:
— Вы какое это имеете право приказание мне отдавать, да еще ругаться?
Но тот, чужой, протянул руку и властно повторил:
— Жива-а! И без всякого разговору!..
Слушатели удивленно взглянули на лохматого, немного сконфузились, однако, оправились и один из них сказал:
— Не понимаю... На каком основании?..
Но серые глаза ярче вспыхнули и яркие красные пятна выступили на лице у лохматого. Тогда оборвалось возмущение у заговорившего и он умолк.
Словоохотливый ненужно застегнул и расстегнул свой пиджак, выправил воротник сатиновой рубашки и затравленно оглядел всех.
— Не понимаю... — забормотал он. — Какие это порядки завелись... У меня плацкарта, я законное право имею на мое место...
Сероглазый освирепел и шагнул к нему. Но из-за перегородки выкатился быстро еще один пассажир, ухватил сероглазого за плечо и весело (а все лицо так и сияет от радости) и ласково сказал:
— Постой-ка, Митрий... Не порти себе здоровья... И к тому же ведь нынче не двадцатый год... Мы все это происшествие моментально уладим. Отстранись-ка, товарищ...
Сероглазый покорно отстранился и пропустил этого нового, веселого товарища своего.
— Ну-с, почтеннейший, — сказал тот словоохотливому рассказчику. Соберите вы аккуратно свой багаж, скликнем мы кондуктора и убирайтесь вы вместе с бабушкой своей в другой вагон... Очень уж от вас дух нехороший по всем отделениям идет...
Говорит так улыбающийся, веселый, а в глазах непреклонность железная, не прошибешь ее.
И кругом тишина. Пассажиры молчат и украдкой разглядывают этих двух, таких решительных, властных, вмешивающихся не в свое, как будто, дело. Разглядывают — но молчат.
Поискал словоохотливый пассажир взглядом сочувствия у окружающих и осмелился:
— Приглашайте кондуктора, начальника поезда. Не пойду!.. Не желаю переходить в другой вагон. У меня плацкарта.
— А? — удивленно округлил свои веселые глаза веселый сосед. И, обернувшись к товарищу, тихонько толкнул его:
— Пройди-ка, Митрий, на свое место... Разговор у меня с гражданином этим будет семейный... Нечего тебе глазами ворочать. Иди!..
И, меняя сразу голос, громко крикнул:
— Товарищ Петров, пожалуй-ка сюда...
Из соседнего отделения вышел на зов этот еще один, третий пассажир.
— Что это вы, ребята, тут канителитесь? — лениво спросил он.
— Сбегай по поезду, тащи сюда главного кондуктора. Воздух здесь нужно прочистить.
Новопришедший поглядел на словоохотливого пассажира, вяло улыбнулся и ушел.
10.
Митрий, сероглазый, лохматый, покорно ушел на свое место. Веселый товарищ его прислонился к перегородке и стал скручивать папироску. Словоохотливый пассажир с независимым видом уселся глубоко на скамью, прислонился к стенке и глядел куда-то в сторону.
Кондуктор пришел недовольный, важный. Протиснулся он в отделение:
— Ну, в чем дело?
Веселый вытащил папироску изо рта, засиял улыбкой:
— Видите ли, товарищ, маленькое перемещение тут требуется сделать... Вот гражданину этому по состоянию... его здоровья требуется в другой вагон переместиться.
— Постойте!.. — сорвался словоохотливый с места. — Я совсем не желаю уходить отсюда... Это вот ихняя придирка...
Кондуктор брезгливо поглядел на всех, на словоохотливого, на веселого, на его товарища, который ходил за ним:
— Черт знает!.. Пустяки какие, а вы людей беспокоите... Вот приглашу агента Лооктогпу и составлю протокол... Показывайте, гражданин, свои документы. Да!..
Веселый сунул руку в карман, усмехнулся:
— Документы у нас в порядке, товарищ!
И, вытащив пачку бумажек, книжек, протянул ее кондуктору.
Тот развернул первую бумажку, прочел, удивленно поглядел на веселого, потом прочел еще одну и еще больше удивился. Лицо у него сразу обмякло, перестало быть важным и хмурым. Он бережно сложил документы, выровнял пачечку и подал ее веселому:
— Пожалуйте, товарищ...
И глядел он на него и его товарища (того, кого назвал тот Петровым) таким взглядом, что, перехватив этот взгляд, насторожившийся, притаившийся словоохотливый пассажир слегка побурел, заерзал на месте, встал, оправил на себе пиджак и, не глядя на людей, хрипло, скороговоркой сказал:
— Ежели, гражданин кондуктор, имеются у вас места в другом вагоне, то желаю я перейти отсюда...
11.
Уходил он из вагона на первой остановке молча, ни с кем не прощаясь. Его соседи по отделению предупредительно очистили проход для него — и он, навьюченный чемоданом, постелью, кулечками и большим эмалированным чайником, исчез без всяких напутствий.
Больше его соседи не видали до самого Екатеринбурга.
В Екатеринбурге, где нужно было ему слезать, на перроне мелькнула его фигура в снующей, движущейся толпе. И там из своих окон, с площадок увидели они, как осанисто выпрямился он, идя впереди носильщика с вещами, как подошел к худенькой молодой женщине, как обхватил ее неуклюжими хищными объятиями и присосался к бледной щеке.
И в это время те, кто были к нему ближе, успели заметить в огромных, оттененных длинными ресницами глазах маленькой женщины непередаваемый остановившийся давнишний испуг. Испуг на всю жизнь...