Прав или не прав был писатель-натуралист Павел Матвеевич Легкобытов, который полагал, что имитировавший в течение одиннадцати лет безумие, пивший собственную мочу Нитщ не умер в 1900 году, а был тайно вывезен в Россию, в деревню Высокие Горбунки, и там за полгода до мировой войны умерщвлен местными землепашцами, но именно он стал для России главной опасностью, питавшей опасности неглавные, которые от главной лишь отвлекали. Боролись с террористами, смутьянами, революционерами, отправляли на виселицу и на каторгу тех, кто не был так уж опасен, а настоящего врага пропустили. Слова «Это все Нитщ!», которые горестно обронил гимназический учитель Павла Матвеевича Легкобытова — философ пола Р-в — в захолустном русском городке в тот день, когда пост пополам хряпнул и мартовские коты полезли на крышу, должно быть, потому и пронзили изгнанного ученика на всю жизнь, что он расслышал в них самую важную правду своего времени и впоследствии сумел механику Комиссарову их передать и то ли намеренно, то ли ненароком заронить в его простодушный технический ум одну чрезвычайно важную идею. Это он, П. М. Легкобытов, еще в самом начале их союза дал Василию Христофоровичу слепые листочки философических сочинений Нитща, дал на одну ночь и велел никому не показывать, говоря, что за такие письмена можно и на каторгу угодить.
Комиссаров, как всякий русский человек, невольно любя запретное, а кроме того уважая заграницу за технические изделия, прочел подпольный труд одним махом, и все заколыхалось, перевернулось в нем, сотряслось и от ужаса возмутилось. Но не страх быть наказанным его одолел, а чувство прямо противоположное — потянуло самому броситься в сыскное отделение, в цензуру, к обер-прокурору Победоносцеву, на себя донести и крикнуть: запретите, сожгите, не пускайте это сюда! Нельзя русскому человеку такое читать, не сдюжит он. Любую ересь одолеет, от любой крамолы отмахнется, все заговоры раскроет и расколы залечит, кроме этого, потому что Нитщ проклятый на самое сокровенное покусился, открыл ту дверку, за которой у всякого русского стыд хранился. А без стыда русскому никак нельзя, ибо потеряет он и образ Божий, и образ человечий. Нитщ же осквернил этот стыд, выгнал его вон из русской души, надсмеялся над ним, но сделал это так изящно, так тонко, умело, завораживающе и вдохновенно, что читавшие сами не понимали, что с ними происходит, куда их зовут и зачем, и по своей невольной воле отдали сокровенное. И чем больше у человека стыда было, тем ниже он, прочтя Нитща, падал.
Но не пошел Василий Христофорович доносить: застеснялся, застыдился ложно, не захотел доносчиком быть, побоялся, что заставят рассказать его, откуда такое у простого механика взялось, а он ни солгать, ни предать друга не смог бы. А ведь зря не пошел. Может, тогда подольше удалось бы России без Нитща пожить, успеть подготовиться и выработать противоядие, чтобы снова обволоклась, затянулась молитвами русская земля, остановилось, замедлилось время, подморозилась бы Россия, подсохла и заросли бы все трещины в ее теле. Не успели: Нитщ помешал. Победил всех. И когда поломавшаяся для приличия цензура заохала и сдалась, словно нервическая дамочка; когда листочки с нитщевыми словесами напечатали бесстыжие русские типографии; когда нитщевская зараза прошлась по Руси, одурманила ее, притупила чувствительность и осторожность, а потом обварила кипятком, кислотой соляной и медью расплавленной; когда прочел их всякий гимназист, ничего другого и не читавший; когда заснула с Нитщем под подушкой невинная девица, своей невинности устыдившись и решившись завтра же с нею покончить; когда либеральные профессора стали на лекциях студентам про Нитща толковать; когда не мог ни один интеллигент сказать, что он Нитща не читал или же, наоборот, читал, да не понравилось, зато всякий убийца, насильник, вор, прелюбодей или фальшивомонетчик дерзко заявлял на суде, что он вовсе не преступник никакой, а нитщеанец, и все газеты империи его слова разносили; когда гуманные адвокаты принялись любые пороки и подлости, любые гадости Нитщем объяснять и оправдывать, а присяжные заявляли суду «невиновен»; когда стали появляться и сделались страшно модными романы и романчики, под Нитща написанные; когда пошли гулять по России пьески, стишки, статейки и диссертации, приват-доцентами сочиненные, а прогрессивная общественность стала по подписке деньги на памятник Нитщу собирать, поздно стало с заразой бороться.
Но почему один Комиссаров должен был о том печалиться? Куда другие смотрели? Кого запрещали? Толстого? Розанова? Соловьева? Мережковского? Леонида Андреева? Нитща надо было от Церкви отлучать! А что Нитщ не православный, и посему — как его отлучить? А так и отлучить. Наперед отлучить. От России и навсегда. Анафеме предать. А каждого, кто Нитща прочел, в тюрьму посадить. В одиночную камеру. Пусть там шагами расстояние от стенки до стенки меряет и слонов считает. А годик-другой подержав, из России выслать и более сюда никогда не впускать. И вообще никого из-за границы не впускать. Отгородиться от нее, как от прокаженной, чумной, потому что она таковая и есть. Не сделали. Как же можно что-то написанное словами запрещать, а тем более такое — талантливое, умное, тонкое, безумное и бесстрашное? Нитщ ведь страшную, но правду о человеке сказал. Нельзя от той правды глаза отводить. Да и с кем мы будем дискутировать? О чем говорить? Кого прославлять? Нитщ — наше все, наш бог, наш Пушкин. С Нитщем сам Чехов хотел поговорить. Чехов! Нашли себе иконку… Но ладно эти, а что ж господа охранители, ревнители благочестия, защитники нравственности и невинности — они-то куда смотрели и о чем думали?
Почему Церковь слабой такой оказалась? Где был ее голос, ее сила? Отчего Синод не собрался? Что с нею произошло, и почему в Средние века, якобы темные и непросвещенные, могла она еретиков изгонять, а теперь беспомощной стала? Где сегодня Никон? Где Гермоген? Аввакум? Отчего промолчал Победоносцев? Почему не поднял голос никто из священства? Иоанн из Кронштадта, сестры дивеевские, старцы оптинские, чернецы соловецкие? А миряне благочестивые? Новоселов, Тихомиров, Меньшиков, Нилус, Самарин? А честные отцы и братья из обителей дальних? Все эти старцы, странники, калики перехожие почему не пошли крестным ходом против Нитща проклятого? Да и мужик красноречивый из сибирского села, во дворец пробравшийся к досаде многих, он-то почему царю ничего про Нитща не сказал?
Ах, если бы запретил государь своим повелением Нитща! Не было б тогда смуты пятого года, не надо было бы Думу бездельную учреждать, свободу никому не нужную давать — всё ведь, всё это от тевтонца пошло, а сколько всего еще будет. Теперешнее — это только начало. Безумцы, безумцы, самоубийцы, тати в своем дому, разорители семей, растлители дочерей и детоубийцы — вот вы кто. Никакому злодею, вору и душегубу, никакому ненавистнику России не удалось так глубоко пролиться ядом в русское сознание, увлечь своим безумством и подготовить плацдарм, на который высадился из мертвой головы Федерико Нитща, вылез из черепа безумного тевтонца через пустые глазницы, уши, ноздри и рот зверь, умевший одновременно быть особью и стаей, сжиматься до размера микроба и возрастать до бегемота, самый страшный завоеватель, который когда-либо приходил на русскую землю, — вылез и замер от восхищения.
Она лежала перед ним — фантастическая, огромная, богатая, прекрасная и беззащитная страна. Он видел ее всю, все ее города, храмы, изгороди, плетни, фонари, ее бедные избы и пышные дворцы, ее огромные реки, озера и поля, ее ключи, тайники, гнезда, болота и ягодные места, и на какое-то мгновение ему даже сделалось жалко ее. Но это была та жалость, что лишь усиливала в звере похоть, и с алчностью, какую он не испытывал прежде нигде и никогда, со всем скопившимся в его существе сладострастием, какое человеку не снилось, мысленный волк вцепился в Россию и стал рвать ее на куски.
2
Не только негодяи, завистники, льстецы и гордецы попадали на зуб хищному зверю. Не только в их мозги он проникал и выжирал самые лакомые кусочки человеческого состава. Служили ему и те, кто его боялся, презирал, ненавидел, избегал, однако умная бестия и к таким людям находила подход. Волк вел себя по отношению к человеку примерно так же, как умный охотник к зверю. Изучал его повадки, приручил мелких бесов, которые, подобно охотничьим собакам и ловчим птицам, человека выслеживают, ставил хитроумные ловушки, силки, капканы, флажки, маскировался, и редко кому удавалось от него убежать. Как существо расчетливое и умное мысленный волк не гонялся за кем попало. Если верно, что нет большей радости в раю, когда раскаивается грешник, то нет и в аду большего удовольствия, как затащить к себе человека праведного, осквернить святыню, надругаться над невинностью, оскорбить юность и попрать добродетель. Это знал похотливый мошенник Исидор, который отправлял своих молоденьких рабынь в храм ко Святому причастию, а сразу после того заставлял их себе угождать. Вот и из всех людей, которые населяли деревню Высокие Горбунки, мысленному волку досаднее всех была девчонка, безнаказанно скачущая ветреными звездными ночами по полям и остожьям, но не потому, что она ведьмачила — это бы он понял и одобрил, — а оттого, что была легка, сиротлива и хранила ее та сила, которая мысленного волка лишь однажды к ней подпустила и позволила напугать, а девочке в утешение и в награду за тот страх и скорби младенчества ниспослала дар чудесного бега.
Однако и волк не так прост был, чтобы отступиться и отроковицу не трогать, ибо были у зверя свои на девочку права, о чем не знал никто, кроме той женщины, которая дала Уле жизнь. Это она, первая жена механика Комиссарова, отчаявшаяся, терзаемая виной, измученная тревогой и страхом за свою увечную дочь, однажды в безумном припадке не вытерпела и решила обратиться к силам тьмы, коль скоро не помогли силы света. То было всего лишь одно мгновение, одно слово и один призыв, но эта страшная, черная минута случилась, и мысленный волк о ней знал. Знал и то, что падение свое женщина никогда простить не могла, покаялась, отреклась от всего земного, дала странный обет и приняла таинственное наказание, запретив себе видеть дочь, покуда та не повзрослеет, однако сделанного было не воротить.
Оттого хранить-то хранила Улю небесная сила, но и возможности той силы были небезграничны. На земле ведь ничто окончательно не решено и никто не знает, в какую покатится сторону волшебный колобок, за которым следовал с записными книжками прозорливый Павел Матвеевич Легкобытов. Вот и с Улиной судьбой: никто не знал, как она сложится и отчего зависит, хватит ли запаса горячей материнской покаянной молитвы и отцовской скрытной любви или всё одолеют силы зла, да и сама девочка неизвестно было, как себя поведет, когда станет жизнь ее испытывать. И у мысленного волка, наперед знавшего, что этих испытаний на Улином веку случится немало, свои были виды и хитроумные планы, как слопать козочку, от звонкого стука ножек которой выпадала у него шерсть и тускнели глаза, возвращая прожорливого зверя к тем временам, когда была закрыта для него огромная страна. И теперь, ступив на ее территорию, прячась по лесам и болотам, преодолевая одним прыжком огромные куски пространства, он зорко искал, как уловить чистую душу, за что зацепиться и какую придумать каверзу. Можно предположить, что именно мысленный волк, затеявший лунное представление для Веры Константиновны Комиссаровой душной июльской ночью, был вдохновителем всех событий, едва не приведших к гибели любопытной девчонки, и от добычи своей отказываться не собирался, а лишь сильнее вожделел и изощрялся. Именно он устроил страшный лесной пожар, в котором должна была погибнуть горстка запутавшихся людей, и так раздразнил небеса, что они ответили небывалым градом, побившим почти все посевы в округе и оставившим половину домов без окон, с прохудившимся крышами, по поводу чего горбунковские мужики развели руками: «Перестарался батюшка!», а отец Эрос выпятил нижнюю губу и свысока посмотрел на присмиревших землепашцев, убедившихся в силе Божьей и его личной способности с этой силой договариваться. Но до этого волку дела не было, он отца Эроса не замечал как человека для своих замыслов бесполезного, а вот личное покаяние Улиной мачехи в планы зверя не входило, и посему ни на какое богомолье и ни с какими деревенскими бабами Вера Константиновна не пошла. Да и вряд ли бы они ее с собой взяли.
История вообще покатилась после провальной ночи гораздо быстрее, чем шла до той поры, ибо частные события человеческой жизни угодили в общий человечий поток и понеслись вперед, мешаясь друг с другом, как мешается вешняя вода с потоками грязи, падающими деревьями, сорванными лодками и плотами, причалами, глыбами льда, обильной пеной, мусором и несется к ревущему падуну, не к тому перекату, на котором некогда застряла ладья беглеца Легкобытова, а к настоящему страшному порогу, водопаду, провалу, и в этом гибельном потоке отдельные судьбы становятся менее различимы и значимы, а в действие вступают совсем другие законы.
…Весть о том, что механикова жена была до полусмерти избита мужем, а его дочь едва не застрелена насмерть арендатором охотничьих угодий, которого наутро таскала за бороду на глазах у всей деревни разъяренная Пелагея, бранила последними словами за сгоревший стог и угрожала отрезать прелюбодею на корню мужской отросток, чтоб неповадно было вожжаться с городскими шлюхами, — известие это, равно как и замечательное уличное представление, сопровождавшееся одобрительными возгласами мальчишек и счастливым лаем деревенских собак, обраставшее слухами самыми фантастическими и нелепыми, не оставили большого следа в народной памяти по той причине, что несколько дней спустя после поразившего жителей Высоких Горбунков и прилежащих деревень небесного знамения и связанных с ним происшествий масштаба относительно небольшого случилось то великое и страшное, что сие знамение вкупе со всеми природными бедами последних месяцев предвещало: вышел царский манифест и началась война с германцами.
Она позволила Павлу Матвеевичу, дав необходимые показания, исчезнуть на время из деревни и сказать напоследок священнику, что война с немцами — это конец всему и служить надо не молебен, а заказывать панихиды и расчищать землю под новые могилы. Отец Эрос лишь покачал головой и молвил про Божью волю, но писатель его досадливо оборвал:
— Ах, батюшко, неужто не видите вы, что давно не Господь, а его супостат правит бал в России? В народе на Светлояре-озере говорили, будто бы за грехи наши Создатель отдал Россию на сто лет в полон диаволу, а сам от нее удалился.
— Ересь то.
— Ересь? А слыхали ли вы, что за зверь в наших лесах объявился?
— Ну слыхал, — отвечал иерей сдержанно.
— И что скажете?
— А то скажу, что по лесам вместо храма Божьего шляться меньше надо, тогда и мыслей дурных не будет.
— То поближе к лесам держитесь, то подальше от лесов, — рассердился Павел Матвеевич. — Выбрали бы уж что-нибудь одно.
— Я-то давно выбрал, а вы, если уж ходите, взяли бы да и убили зверя.
— Этого?
— А что в нем особенного? Зверюга — она и есть зверюга. Выследить, обложить, застрелить, а шкуру всем чертям в назидание на заборе повесить, чтоб не смели сюда ступать и добрых людей смущать.
— Так что же вы, меня на это дело благословите? — спросил Павел Матвеевич и сам не разобрался, ерничает он или говорит серьезно.
— Благословлю. А вы, может быть, потому и отсрочку получили, — молвил отец Эрос, — что есть у вас такое поручение.
Легкобытов вздрогнул и вперил колючий взгляд в простофилю-попа:
— Вы о какой отсрочке, батюшка, толкуете?
— А то сами не знаете, — ответил священник ворчливо, — от смерти своей отсрочке. А ежели потребуется, то и в помощники к вам напрошусь. Собакой при вас служить стану.
— Благодарствуйте, я уж как-нибудь сам справлюсь, — сухо поклонился охотник иерею, от которого меньше всего ожидал мистических озарений и покорности, и, не удержавшись, съязвил: — Да и комплекция у вас не та, чтобы в собаки ко мне идти и по лесам бегать.
Однако с той поры мысль убить врага рода человеческого Павлу Матвеевичу в голову запала и постепенно стала оформляться в жизненную цель, пока еще очень неясную, далекую, но, возможно, самую важную, ради которой он и появился и был терпим на свете. Именно так, как сказал отец Эрос, — убить и растянуть шкуру, чтобы ад содрогнулся.
Только прежде, чем дальние высокие задачи решать, Павлу Матвеевичу требовалось объясниться со своим обиженным ближним и перед ним покаяться. А это было дело трудное, потому как прежде охотнику ни перед кем из человеков извиняться не приходилось, ибо сама необходимость просить прощения вызывала у него в памяти весенний класс в полузабытой Елице и глумливое лицо учителя географии. Но тогда Легкобытов кругом был прав. А теперь так получалось, что кругом виноват, и это мучило его не привыкшую к беспокойству совесть. Как ни оттягивал писатель неприятную процедуру, ему пришлось впервые в жизни поднять перо не для того, чтоб описать след лисицы в осеннем лесу, но признать в нескольких вымученных строках свою оплошность. А вместе с этим высказать готовность ответить за нее тем способом, каким традиционно решали на Руси подобные противуречия, и заодно проверить, сохранится ли его отсрочка и в этом случае.
Проведя тяжелую душную ночь, никакого ответа от Комиссарова он не получил, но назавтра столкнулись двое, оба с ружьями, то ли намеренно, то ли случайно на высоком берегу Шеломи, над кручей, по которой не могло взобраться ни одно существо, однако и тут никакого разговора либо действия промеж ними не вышло. Постояли, посмотрели друг на друга, один растерянно, другой окаменело, а поскольку единственная душа, которая могла бы при этой встрече случиться, находилась в те часы в иных измерениях, подробностей их нечаянного свидания никто не узнал.
Но долго еще Легкобытову казалось, будто кто-то то ли охраняет его, то ли держит на прицеле, и тоскливые мысли не оставляли охотника, ибо он смутно догадывался, что в его жизни случилось непоправимое, после чего она, жизнь, уже никогда не станет такой, как прежде. Связано ли это было с общим ходом вещей или с равнодушием Пелагеи, которая, излив на него гнев, умолкла и вела себя столь надменно и неприступно, точно и в самом деле была не мужичкой, а оскорбленной столбовой дворянкой, одно знал Легкобытов: несостоявшаяся измена словно привязала его к жене, стреножила и он стал зависеть от Пелагеи так же, как когда-то зависела от него она. Свершилась рокировка, перемена ролей, и самое досадное, что она не укрылась и от мирского взгляда.