Мысленный волк - Варламов Алексей Николаевич 30 стр.


11

Когда Легкобытов шел обратно до места, стало прохладно, ветрено, звездно, как и бывает в конце августа или в начале сентября. Он слушал хрустящую ночь, где-то далеко было видно зарево огня, но его можно было принять за костры пастухов и подумать, что этой ночью война кончилась и настал мир. Навстречу ему не попадалось ни единого человека, воспоминание о тюрьме больше не мучило его, как не мучило и воспоминание об оттолкнувшей его женщине. Ему вдруг сделалось радостно и легко. Он подумал, как обрадует Пелагею и расскажет ей про сына. Пусть ему не удалось Алешу забрать с собой, но может, и верно — отвоюет, выучится и вырвется из дурной крестьянской доли. «А что? Он действительно молодец. И, в сущности, это моя заслуга. Я для Алеши, как был для меня Р-в. В детстве его ненавидел, а потом понял, что это главное и самое драгоценное в моей жизни. Хотя, кажется, и бедняга Р-в сошел с ума. Ему станет скоро стыдно за эту книгу. Что он там понаписал? Русское возрождение, все помолодели, обымем друг друга перед великою нужею, историческая година, былинный Микула Селянинович пробуждается, война как великое воспитание, война-целительница… Какая, к черту, нужа, какое возрождение, какой Микула, когда все летит в пропасть и никто воевать не хочет? Учитель слишком высоко забрался и сам того не понимает. Да еще расчувствовался, как баба. Баба он и есть. Хитрая, похотливая русская баба, слабеющая перед сильным мужиком вроде Комиссарова. Вот и слюбились духовно. Одному прильнуть, другому грудь на защиту выставить. А падать-то все одно придется, и больно падать. Сами покалечатся и других зашибут. Эх, их бы посадить где-нибудь вдвоем, и пусть токуют, как глухари, которые ничего, кроме себя, не слышат и того не знают, что к ним уже подбирается охотник и нацеливает свое ружье».

Было самое глухое время ночи. Легкобытов поднял голову и посмотрел на небо. Что-то переменилось в окружающем его мире. Деревья, кусты, первые сухие листья под ногами — все было не таким, как обыкновенно. Лес словно впустил в себя постороннюю злую волю, она заполнила подлунное пространство и принесла опасность. Он вглядывался в сумрак: кто, какая сила ему угрожала, от кого или от чего она исходила и откуда снова взялось в нем чувство хрупкого льда под ногами? Ему вдруг остро захотелось увидеть Комиссарова, побыть с ним в эту ночь, ничего не говорить, не слушать, а просто быть рядом.

Огромная на ущербе луна выкатилась из-за соседних холмов. Поднимаясь на глазах, она уменьшалась в размерах, но разгоралась все сильнее и освещала дорогу. Тени густых деревьев ложились на землю, они были такими отчетливыми, что по контрасту с ними вся освещенная поверхность земли просматривалась почти так же ясно, как если бы луна была полной. Павел Матвеевич различал все подробности, точно был больше не человеком, смиренно идущим к месту ночлега, но бессонной ночной птицей, поднявшейся над землей и зорко высматривающей добычу. Кого искали, к чему стремились его никогда не закрывавшиеся глаза? Он и сам этого не знал, а просто парил над травой, деревьями, кустами, небольшим, круглым, как блюдечко, озерцом, окруженным со всех сторон болотом, над разоренными войной лесными хуторами, плетнями, ненужными покосами, как вдруг взгляд его наткнулся на мертвое тело. В тот же миг ощущение полета прервалось и охотник оказался на земле. Он хотел инстинктивно отклониться от мертвеца, но неведомая властная сила заставила Легкобытова подойти к лежащему на земле человеку. Это был немецкий солдат, судя по всему убитый шальной пулей или осколком снаряда. Как немец тут оказался, почему никто из его товарищей не хватился его, может быть, его послали в тыл врага с каким-то особым заданием, может быть, он просто заплутал, а может, устав от войны, захотел побродить в одиночестве по лесу, пострелять дичь или пособирать грибов или же искал случайной, мгновенной и одиночной смерти и был теперь счастлив оттого, что его желание исполнилось. Лежащее на земле тело требовало, чтобы его похоронили, и, как ни противился Павел Матвеевич последнему обряду, ему пришлось взяться за работу. Природа ему помогла. Оглядевшись по сторонам, Легкобытов увидел в земле небольшое углубление, старый окоп или канаву, которую прорыли, когда осушали болото. Он оттащил туда тяжелое, неудобное тело немца и, стараясь не смотреть на красивое юное лицо врага, забросал его ветками. Хотел положить и ружье, но передумал и взял с собой, рассеянно размышляя о том, была ли накануне смерти в жизни этого юноши последняя любимая женщина, или же не было никогда никого, и он ушел из жизни, так и не изведав любви. «Странное дело, отчего так устроено, что женское тело несет на себе признак девственности, а мужское нет?» — подумалось ему вдруг некстати.

Луна тем временем поднялась еще выше. Она была очень похожа на ту, что висела год назад над Шеломью, и в ее свете Павел Матвеевич увидел на поляне зверя. Сильный, гибкий, готовый в любую минуту исчезнуть, волк стоял, подняв голову, и казалось, собирался завыть, как воет тысяча волков, глядя на обглоданное тьмой светило. «Неужели он?» — подумал Павел Матвеевич лихорадочно и стал целиться. Оружие было тяжелым, непривычным, и он боялся вспугнуть волка неловким движением, однако тот не двигался, точно был неживым, сделанным из железа, как развратная волчица, что основала Вильну, а теперь пришла за немецким юношей. Легкобытов помедлил, не дыша, нажал на спусковой крючок и проследил взглядом, как, разрывая воздух и ночную тишину, стремительно вращаясь, раскаленная, маленькая, мягкая от своего жара пуля направилась в сторону зверя. Она летела, как ему показалось, очень долго, и волк ее почуял, но не стал убегать, а равнодушно и устало повернул голову в сторону стрелявшего. Легкобытов запоздало подумал о том, что пуля сейчас отскочит от стальной шерсти и поразит его самого. Но она легко вошла в тело волка и в нем застряла. Павел Матвеевич выпустил следующую, потом еще одну. Поднялся ветер. Ровный, устойчивый, западный, как если бы кто-то с немецкой стороны нагнетал насосами воздух, и на глазах у охотника стоящий на предрассветной поляне зверь вдруг пошатнулся, но не упал, а стал терять свои строгие, величественные черты. Он расплывался и превращался в тяжелое низкое облако, которое поплыло над полем, цепляясь за кусты и редкие деревья, отчего листья на них сворачивались и падали. Послышался резкий запах, он нарастал, усиливался, Легкобытов не видел, как русские ополченцы под командованием маленького унтер-офицера на другой стороне поляны спешно надевали плохенькие противогазы, которые не могли защитить их от яда, и солдаты обматывали лица тряпками и портянками, наспех смоченными водой, а если воды поблизости не было, внутренней жидкостью человека. Зеленое, волглое облако заполняло собой пространство, в его толще гибло все живое, и Павел Матвеевич побежал от него стремглав, интуитивно ища возвышенность, на которой можно будет спастись. Облако ползло медленно, и казалось, он сможет легко от него уберечься, но колышущаяся масса неспешно, легко настигла его на вершине похожего на женскую грудь холма и повалила на землю. Павел Матвеевич задрал бороду, намочил ее водой, образовавшейся в небольшой луже, и затаился. Так он лежал вместе с убитыми или насмерть перепуганными птахами, лягушками, жучками, червяками, мотыльками и старался как можно меньше и реже дышать.

Его мысли мутились, проваливались в небытие, он ощущал себя лежащим на дне полуспущенного пруда. Гнилая вода текла над ним, и сквозь толщу этой воды он видел знакомые лица — людей живых и мертвых, они неслись в одном общем потоке, и эта неразделенность живого и мертвого его успокаивала. Мелькнули лица берлинской Лауры, Пелагеи, матери, отца, убитого немца, которого он только что наспех похоронил, и Легкобытов подумал, что все-таки умер, виленская проститутка или безногий гадальщик ошиблись, не шальная пуля и не осколок, а мертвый волчий газ, пущенный немцами, его настиг, для него все кончилось, и осталось дождаться того, кто в свой черед найдет и предаст земле его измученное тело. Но потом, совсем юное, показалось лицо Ули Комиссаровой, она склонилась к нему, протянула руку, он заплакал и поднял голову. Облако ушло вперед, задев его лишь краем, а следом послышались выстрелы и показались враги.

Они шли ровной цепью с какой-то наглой силой, юные, отчаянные, распевая свои грубые песни, бравируя своей смелостью и презрением не только к смерти, но и к жизни, их поддерживала артиллерия, и Легкобытов опять вспомнил Нитща. Немцы несли тевтонца в себе и шли за него мстить. Мстить тем, кто Нитща заманил, похитил, впустил в свою страну, а потом убил. Легкобытов хотел вскочить и побежать вглубь леса, спрятаться там, но какое-то чувство, чей-то негромкий строгий голос приказал ему остановиться и замереть. Однако немцы успели заметить его движение. Один из них подбежал к Павлу Матвеевичу, выдернул у него из рук винтовку и направил на лежащего человека:

— Это винтовка Вальтера, я узнал ее.

— Не останавливайся, Фолькер. Он уже мертв, все русские давно мертвы, — крикнул рослый фельдфебель.

— Этот жив, я видел. Я убью его из винтовки Вальтера.

Павел Матвеевич пожалел в тот миг, что знает этот язык, лучше бы он не понимал его и не знал этой последней, тоскливой, отчаянной минуты. Ему захотелось поднять голову и посмотреть в глаза своего убийцы, как много раз смотрели в его глаза все убитые им звери, он сделал последний свой вздох и услышал, как раздался выстрел, и именно потому, что услышал, понял, что стрелял кто-то другой.

Немец вскрикнул и стал валиться на землю, а из ушедшего на восток ядовитого облака выступили русские солдаты. С перекошенными, изуродованными лицами, выпученными глазами, обожженными глотками, обмотанные тряпками, они не могли кричать, а шепотом хрипели, кашляли и хаотично палили перед собой. Они были страшны, как восставшие мертвецы, но Павел Матвеевич Легкобытов почувствовал родство и пошел вместе с ними, так же кашляя и хрипя, шатаясь, чувствуя, как что-то разрывается, лопается у него внутри. Он не мог ничем им помочь, он не догадался захватить с собой винтовку Фолькера, но она и не была больше нужна, потому что немцев на поле не осталось, а русские все равно шли, и он хотел быть вместе с ними, чтобы только не остаться одному в этом огромном мире. Но все равно остался. После отчаянной слепой атаки солдаты попадали на землю и дышали, как выброшенные на берег большие рыбины, однако немцы уже отступили, скрылись за дымом и огнем подожженных стогов.

…Несколько часов спустя Легкобытов брел по опустевшему, сожженному хлором полю. Страшные картины открывались его взору. Молодой офицер с запрокинутой головой и открытым, кричащим ртом, с глазами, устремленными в небо, застыл у орудия. Солдат, совершенно как живой, наполовину вставил в орудие снаряд и с не отнятыми от него руками, стоя на коленях, вперил глаза свои с каким-то особым удивлением вверх, словно спрашивая: «В чем дело?!» Издали фигуры казались живыми, но когда Легкобытов подошел ближе, то увидел, что у офицера три четверти головы сзади оторваны, а у солдата выбит весь живот. Над полем летали птицы. Разрушенные, еще дымящиеся после пожара пустые здания, срезанные телеграфные столбы и деревья, изрешеченные пулями стены, зиявшие пустотой выбитые рамы и двери, дыры от снарядов, следы запекшейся крови, грязная вата, марля… и везде, везде одуряющий запах трупов.

Он боялся увидеть среди этих несчастных Комиссарова, но встретил Алешу. В порванной, замызганной шинели пасынок шел по дороге с «зауэром» за спиной, такой несчастный, с мокрыми от слез глазами и прыгающими губами, что против воли Павел Матвеевич ощутил жалость, однако, превозмогая ее, сурово, как когда-то в лесу заставляя мальчишку гнать зверя, крикнул:

— Отдай ружье!

Алеша безропотно снял «зауэр» с плеча.

— Где твой командир? Почему ты не с ним? Ты должен быть рядом с ним!

Алеша дрожал и не говорил ни слова.

— Поехали со мной! Все, навоевался, хватит. Офицером он стать вздумал. Какой из тебя, деревенщины, офицер? Мать тебя ждет. В поле работать некому. Ну, иди ко мне, иди! — и резко стукнул ладонью по ноге.

Но Алеша замотал головой, попятился и исчез в сгустившихся осенних сумерках.

12

В начале октября в «Русском слове» вышла статья Легкобытова, посвященная Свенцянскому прорыву. «Либеральная русская пресса лицемерно скорбит о последних событиях на Северо-Западном фронте, — писал Павел Матвеевич, чувствуя себя несколько неуклюже на территории военных слов и оттого более обыкновенного задираясь. — Вслед за немецкой пропагандой называются ужасные цифры наших потерь, между строк говорится о безнадежно упавшем моральном духе русской армии. Нам предсказывается скорое поражение. В одном из очерков можно прочесть даже такое: „Россию непрерывно били за отсталость, но за последние сто лет еще не били Россию так, как били ее в 1915 году“. Этот культ пораженчества, более грубый или более утонченный, общественным мнением охотно принимается, мы уверяемся в своей неполноценности и проигрываем в душе еще раньше, чем проигрываем на самом деле, потому что давно утратили духовное самостоянье. Безликие, безвольные, безгласные, отравленные духовным ядом, укушенные то ли скорпионом, то ли бешеным волком, мы бредем сквозь собственную историю, как по темному коридору. Но что же на самом деле произошло в Свенцянах, ставших якобы воплощением нашего военного позора?

Свенцянский прорыв был последним успешным наступлением германской армии, в ходе которого она овладела частью русской земли, захватила Вильну и еще несколько наших городов и сел, но заплатила за это неподъемную цену и не добилась той цели, которую перед собою ставила. Русская армия не дала себя окружить. Несмотря на германское варварство, несмотря на применение ядовитых газов, наша армия вырвалась из клещей, которые готовило для нее германское командование, повторила кутузовский маневр, уступив часть своей территории, но сберегла человеческий состав. Свенцяны стали нашим Бородином, только, к несчастью, Россия этого не заметила, не поняла своего военного успеха, и подвиги неизвестных людей так и остались ей неизвестными. Те часы, когда разрозненные, плохо вооруженные, отравленные хлором русские ополченцы сдерживали наступление отборной группы германских войск, а потом перешли в контратаку и заставили врага бежать, сделались для нашей армии бесценными, и каждый, кому выпало в эти сентябрьские дни оказаться в Свенцянах и на берегах Вилии, независимо от своих личных качеств и поступков стал героем. Этот героизм не есть следствие свободного выбора человека, это не высокий порыв его духа, это героизм вынужденный, насильственный, отчаянный, однако он ничуть не менее достоин уважения, чем героизм вольный, а быть может, еще более дорогого стоит. Такой героизм не ищет ни славы, ни доблести, ни чести, он не требует для себя наград, он в высшем смысле этого слова бескорыстен и лежит в основании победы, которую у нас может украсть лишь наше собственное уныние, навязываемое нам трусами и внутренними врагами. Если Свенцяны и стали низшей точкой нашего падения в этой кампании, то после них неизбежно начнется восхождение. Вслед за Голгофой и тьмой Распятия последует Воскресение, которое озарит смысл страданий и жертв, принесенных русским народом в эту великую войну».

Заговаривал себя Легкобытов или нет, были ли его мысли отголоском неоконченного спора с бесследно исчезнувшим Василием Христофоровичем Комиссаровым, чувства вины перед механиком или чего-то еще, только на сей раз по слову Павла Матвеевича ничего не сбылось. Хотя последствия Свенцянского прорыва были в течение нескольких недель русскими войсками ликвидированы и никакого грандиозного отступления немцев не случилось, не случилось также и великого наступления русских войск. Две изможденные постоянными боями армии остались стоять на тех же позициях, однако в русском тылу разруха усиливалась скорее, чем в тылу германском. Россия терпела поражение за поражением не на фронтах, она проигрывала, как справедливо заметил механик Комиссаров, в своих далеких от линии огня городах и приближалась к катастрофе с той же скоростью, с какой приближалась и к победе, и никто не знал, что настанет раньше.

…За полтора года войны население Петрограда увеличилось с одного до трех миллионов человек. Столица распухла от приезжих и походила на огромный зал ожидания. По улицам и площадям, вдоль Невы и каналов слонялись солдаты, их было очень много, они курили, харкали, сквернословили, за наглостью их глаз скрывалась трусость, и ни юные гимназистки, ни барышни, ни молодые дамы больше не смотрели на них с надеждой. Теперь они боялись своих защитников и старались обходить стороной вооруженных людей в шинелях, беженцев из западных губерний, мещан, скрывающихся от призыва, мародеров, спекулянтов, дезертиров. Город наполнялся запахом тления, словно и до него добралось то ядовитое облако, что едва не сгубило Павла Матвеевича Легкобытова, но жители Петрограда этой отравы не ощущали. Зато почти для всех для них самым страшным символом духовного разложения стал не сделавший никому зла человек, проживавший недалеко от Витебского вокзала на Гороховой улице в доме номер шестьдесят четыре, куда по выходным дням, как на службу, ходила Ульяна Комиссарова и от души учила хорошим манерам двух неладно скроенных, но крепко сбитых крестьянских дочек.

Своих походов в этот дом она не афишировала, но однажды зимой незадолго до Рождества классная дама, опустив глаза, передала Уле, что ее вызывает к себе начальница гимназии. Классная дама хотела еще что-то добавить, но гимназистка уже пошла вперед навстречу своей беде.

— Если вы не дорожите собственной репутацией, мадемуазель, то подумайте о репутации гимназии, в которой имеете честь учиться, — сухо сказала мадам Миллер. — Я надеюсь, вам не нужно объяснять, для каких целей этот господин приглашает к себе девочек.

Назад Дальше