Легенды Невского проспекта (сборник рассказов) - Михаил Веллер 18 стр.


Сержант смотрит на него и констатирует:

— Рост средний. Особых примет нет. Джинсы синие. Рубашка клетчатая. Кеды белые. Ну — он?!

И Зорин в полном ошеломлении машинально кивает головой. Потому что этого он никак не ожидал. Это… невозможно!!!

Нет — это у них там патрульные машины вечно болтаются в движении по своему квадрату, и до любой точки им минута езды, и свой контингент в общем они знают наперечет — профессионалы, постоянное место службы. Так что они его прихватили тут же поблизости, не успел еще бедняга дух перевести и пивка попить.

— Та-ак, — рычит сержант. — Ну что: не успел выйти — и опять за свое? Тебе что — международных дел еще не хватало? Ты знаешь, что грабанул знаменитого русского журналиста, который и так тут рад полить грязью нашу Америку?

— Какого русского, офицер? — вопит негр. — Вы что, не видите, что он — еврей? Стану я еще связываться с русскими! Вы меня с Пентагоном не спутали?

Зорин слегка краснеет. Сержант говорит:

— Ты лучше в политику не лезь. Он — русский подданный. И сделал на тебя заявление. Говори сразу — пушку куда дел?

— Какую пушку? — вопит негр. — Да вы что, офицер, вы же меня знаете — у меня и бритвы сроду при себе не было. Что я, законов не знаю? вооруженный грабеж пришить мне не получится, нет! Я ему палец к спине приставил, и всего делов. А если он испугался — так я ни при чем. Никакого оружия!

— Вы подтверждаете, что видели у него оружие? — спрашивает сержант.

— Побойтесь Бога, мистер русский еврей-журналист, сэр! — говорит негр.

Зорин еще раз слегка краснеет и говорит, что нет, мол, собственно оружия он не видел, но он, конечно, может отличить палец от пистолета, и прикосновение было, безусловно, пистолета. Но поскольку он сначала не оборачивался, а потом уже издали мелкие детали было трудно разобрать, то он на оружии не настаивает, потому что не хочет зря отягчать участь бедного, судя по всему, простого американца, которого только злая нужда могла, конечно, толкнуть на преступление.

— О'кэй, — говорит сержант, — с оружием мы тоже разобрались. Теперь с деньгами. Гони мистеру триста баков, живо, и если он будет так добр к тебе, то ты можешь на этот раз легко отделаться.

Тут негр ревет, как заводской гудок в день забастовки, и швыряет в лицо Зорину его двадцатку.

— Какие триста баков! — лопается от праведного возмущения негр. — Пусть он подавится своей двадцаткой! У него в нагрудном кармане пиджака, вот в этом — и тычет пальцем — была двадцатка, так он сам ее вытащил и отдал мне! Сержант, верьте мне: этот проклятый коммунистический еврей хочет заработать на бедном чернокожем! Что я сделал вам плохого, сэр?! Где я возьму вам триста долларов?!

Зорин, человек бывалый, выдержанный, все-таки краснеет еще раз и вообще происходит некоторая неловкая заминка. То есть дело приняло совсем не тот оборот, который был предусмотрен.

Сержант смотрит на него внимательно, сплевывает жвачку и говорит:

— Вы заявили, что грабитель отнял у вас триста долларов. В каких они были купюрах? Где лежали? Вы подтверждаете свое заявление?

Зорин говорит с примирительной улыбкой:

— Знаете, сержант, я все-таки волновался во время ограбления. Поймите: я все-таки не коренной американец, и как-то пока мало привык к таким вещам. У меня был стресс. Допускаю, что я мог в волнении и неточно в первый момент помнить какие-то отдельные детали. Может быть, там было и не триста, а меньше…

— Вы помните, сколько у вас было наличных? — спрашивает сержант; а полисмен откровенно веселится. — Проверьте, пожалуйста: сколько не хватает?

— Знаете, — говорит Зорин, — я был в гостях, совершил некоторые покупки с утра, подарки, потом мы там немного выпили… Не помню уже точно.

— Выпили, значит, — с новой интонацией произносит сержант. — И после этого сели за руль? Это вы в России привыкли так делать?

— Нет, — поспешно отвечает Зорин, и лицо его начинает чем-то напоминать совет из женского календаря: «Чтобы бюст был пышным, суньте его в улей». — Мы пили, конечно, только кока-колу, я вообще не пью, я просто имел в виду, что у меня было после встречи с моими американскими друзьями праздничное настроение, словно мы выпили, и, конечно, я был немного в растерянных чувствах…

— Короче, — говорит сержант. — Это ваша двадцатка?

— Моя.

— У вас есть еще материальные претензии к этому человеку?

— Я ему покажу претензии! — вопит негр. — Обирала жидовский! Это что ж это такое, сэр, — жалуется он сержанту, — в родном городе заезжий еврей при содействии полиции грабит бедного чернокожего на триста долларов! Когда кончится этот расизм!

Тогда Зорин на ходу меняет тактику. Делает благородную позу.

— Сержант, — говорит он. — Я не хочу, чтобы этого несчастного наказывали. Мне известно о трудностях жизни цветного населения в Америке. Пусть считается, что я ему подарил эти двадцать долларов, и давайте пожмем друг другу руки в знак мира между нашими двумя великими державами.

Но сержант руку жать не торопится, а наоборот, его ирландская рожа начинает наливаться кровью.

— Подарили? — спрашивает, пыхтя.

— Подарил, — великодушно говорит Зорин.

— Так какого черта вы заявляете в полицию, что он вас под револьвером ограбил на триста, если на самом деле вы сами подарили ему двадцать? — орет сержант. — Вы же здесь сами десять минут назад хотели закатать его на двенадцать лет за вооруженный грабеж?!

— Я разволновался, — примирительно говорит Зорин. — Я был неправ. Я иногда еще плохо понимаю по-английски.

— Сколько лет вы в Америке?

— Около двадцати.

— Так какого черта вы здесь пишете, если не понимаете по-английски?

Тут до негра доходит, что двадцатку ему вроде как дарили, и он протягивает руку, чтоб взять ее обратно, но Зорин берет быстрее и кладет к себе в карман, потому что двадцати долларов ему все-таки жалко.

— Ладно, — сплевывает сержант. — Со своими подарками разбирайтесь сами. Это в компетенцию полиции не входит. Если у вас больше нет друг к другу претензий, проваливайте к разэдакой матери и не морочьте мне голову.

— Я напишу материал о блестящей работе нью-йоркской полиции, — льстиво говорит Зорин. — Очень рад был познакомиться. Как ваша фамилия, сержант?

— Мою фамилию вы можете прочитать на этой табличке, — говорит детина. — А писать или не писать — это ваше дело. Не думаю, чтоб мое начальство особенно обрадовали похвалы в коммунистической русской прессе. До свидания. А ты, Фил, погоди минутку. Ты мне пока нужен как свидетель всего разговора.

И Зорин с негром выкатываются на тротуар, где негр обкладывает Зорина в четыре этажа, плюет на его автомобиль, предлагает на прощание поцеловать себя в задницу и гордо удаляется. А Зорин уезжает домой, поражаясь работе нью-йоркской полиции и радуясь, что легко выпутался из лап этих держиморд.

А сержант снимает трубку и звонит знакомому репортеру полицейской хроники, который подбрасывает ему мелочишку за эксклюзивную поставку информации для новостей.

— Слушай, — говорит, — Билл, тут у меня был один русский журналист… Зо-рин… Ва-лен-тин… да, его черный-наркоман грабанул на двадцатку, да, палец сунул к пояснице вместо револьвера… да, так он прикатил к нам и хотел этого бедолагу вскрыть на триста баков… как тебе это нравится, представляешь, закатать его на двенадцать лет?! Да, известный, говорит, журналист…

И назавтра «Нью-Йорк Таймс» выходит во-от с такой шапкой: «сенсация! сенсация! знаменитый русский журналист Валентин Зорин, известный своими антиамериканскими взглядами, пытается ограбить безработного, чернокожего наркомана!!!» И излагается в ярких красках вся эта история — с детальным указанием места, времени, и фамилий полицейских.

После этого перед Зориным закрываются двери американских домов. И его как-то тихо перестают приглашать на всякие брифинги и пресс-конференции. И интернациональные коллеги больше не зовут его выпить, и некоторые даже не здороваются.

И в конце концов он вынужден, естественно, покинуть Америку, потому что скандал получился некрасивый. Сидит в Союзе, и лишь крайне изредка проскальзывает по телевизору.

А когда его спрашивали:

— Вы столько лет проработали в Америке, так хорошо ее знали, — почему все-таки вы ее покинули и вернулись в Союз? — он отвечал так:

— Вы знаете, когда я как-то услышал, что мои дети, выходя из дому в школу, переходят между собой с русского на английский, я понял, что пора возвращаться!..

Легенда о морском параде

И была же, была Великая Империя, алели стяги в громе оркестров, чеканили шаг парадные коробки по брусчатым площадям, и гордость державной мощью вздымалась в гражданах! И под эти торжественные даты Первого мая и Седьмого ноября входил в Неву на военно-морской парад праздничный ордер Балтфлота. Боевые корабли, выдраенные до грозного сияния, вставали меж набережных на бочки, расцвечивались гирляндами флагов, и нарядные ленинградцы ходили любоваться этим зрелищем.

Возглавлял морской парад, по традиции, крейсер «Киров». Как любимец города и флагман флота. Флагманом он стал после того, как немцы утопили линкор «Марат», бывший «Двенадцать апостолов». Он вставал на почетном месте, перед Дворцовым мостом, у Адмиралтейства, и всем его было хорошо видно.

Так вот, как-то вскоре после войны, в сорок седьмом году, собираясь уже на парад, крейсер «Киров» напоролся в Финском заливе на невытраленную мину. Мин этих мы там в войну напихали, как клецок, и плавали они еще долго; так что ничего удивительного. Получил он здоровенную дыру в скуле, и его кое-как отволокли в Кронштадт, в док. Сигнальщиков, начальство и всю вахту жестоко вздрючили, а особисты забегали и стали шить дело: чья это диверсия — оставить Ленинград на революционный праздник без любимца флота?

Флотское командование уже ощупывало, на месте ли погоны и головы. Сталин недоверчиво относился к случайностям и недолюбливал их. Пахло крупными оргвыводами.

И последовало естественное решение. У «Кирова» на Балтике был систер-шип, однотипный крейсер «Свердлов». Так пусть «Свердлов» и участвует в параде. Для разнообразия. Политически тоже выдержано — имена равного калибра. Какая, собственно, разница. Как будто так и было задумано.

А «Свердлов» в это время спокойно стоял под Кенигсбергом, уже переименованным в Калининград, в ремонте. Машины разобраны, хозяйство раскурочено, ободрано, половина морячков в береговых мастерских, ковыряются себе потихоньку. По субботам в увольнение на танцы ходят. И не ждут от жизни ничего худого.

И тут командир получает шифровку: срочно сниматься и полным ходом идти в Ленинград, с тем чтобы в ночь накануне праздника войти в Неву и занять место во главе парадного ордера. Исполнять.

Командир в панике радирует в Кронштадт: что, как, почему, а где же «Киров»? Вы там партийных деятелей не перепутали? Ответ: не твое дело. Приказ понятен?

Так я же в ремонте!! — Ремонт прервать. После парада вернешься и доремонтируешься. — Да крейсер же к черту разобран на части!! — Сколько надо времени, чтоб быстро собраться и выйти? — Минимум две недели. — В общем, так. Невыполнение приказа? Погоны жмут, жизнь наскучила? А… Ждем тебя, голубчик.

И начинается дикий хапарай в темпе чечетки. Срочно заводят на место механизмы главных машин. Приклепывают снятые листы обшивки. Командир принимает решение: начинать движение самым малым на одной вспомогательной, ее сейчас кончат приводить в порядок, а уже на ходу, двадцать четыре часа в сутки, силами команды, спешно доделывать все остальное. Всем БЧ через полчаса представить графики завершения работ.

БЧ воют в семьсот глоток, и вой этот вызывает в гавани дрожь и мысль о матросском бунте, именно том самом, бессмысленном и беспощадном: успеть никак невозможно! Командир уведомляет командиров БЧ об ответственности за бунт на борту, и через час получает графики. Согласно тем графикам лап у матроса шесть, и растут они вместо брюха, потому что жрать до Ленинграда будет некогда и нечего, коки и вся камбузная команда тоже будут круглые сутки завершать последствия ремонта. — Отлично; не жрешь — быстрей крутиться будешь.

И тут вспоминают: а красить-то, красить когда?! Ведь ободрано все до металла!!! Командир — старпому: сука!!! Помполит — боцману: вредим понемногу?.. Боцман: в господа бога морскую мать. — Через час отходим!!! — Боцман: есть.

За пять минут до отхода, командир голос сорвал, вопя по телефонам, является старпом — доклад: задача выполнена. Командир: гигант! как? Помполит: ну то-то же. Старпом: так и так, сводная бригада маляров береговой базы на стенке построена. Пока мы на ходу все доделаем, они все и покрасят, в лучшем виде. Приказ — принимать на борт?

Командир хлопает старпома по плечу, жмет руку помполиту, утирает лоб рукавом, смотрит на часы и закуривает:

— Машине — готовность к оборотам. Приготовиться к отдаче швартовых. Рабочих — на борт.

Старпом говорит:

— Может быть, взглянете?

— Чего глядеть-то.

А снаружи раздается какой-то странный шум.

Командир смотрит в лицо старпому и выходит на крыло мостика.

Вся команда, побросав дела, сбилась вдоль борта. Свистит, прыгает и машет руками.

А на стенке колеблется строй малярш. И делает матросикам глазки.

Папироса из командирского рта падает на палубу, плавно кувыркаясь и рассыпая искры, а сам он покачивается и хватается за поручни:

— Эт-то что…

Старпом каменеет лицом и гаркает боцману:

— Это что?!

Боцман рыкает строю:

— Смир-рна! — и, бросив руку к виску, рапортует: — Сводная бригада маляров в составе двухсот человек к ремонту-походу готова!

Малярши смыкают бедра, выпячивают груди, округляют глазки и подтверждают русалочьим хором:

— Ой готова!..

Матросики по борту мечут пену в экстазе и жестами всячески дают понять, что они приветствуют малярную готовность и, со своей стороны, также безмерно готовы.

Командир говорит:

— Ну!.. — и закуривает папиросу не тем концом. — Ну!.. — говорит. — Да!..

Помполит говорит:

— Морально-политическое состояние экипажа! — А у самого зрачки по блюдцу, и плещется в тех блюдцах то, о чем вслух не говорят.

А старпом почему-то изгибается буквой зю, и распрямляться не хочет. И краснеет.

А рация в рубке верещит: «Доложить готовность к отходу!»

— Готовность что надо, — мрачно говорит командир, сжевывая папиросный табак.

А боцман снизу — старорежимным оборотом:

— Прикажете грузить?

Командир машет рукой, как Пугачев виселице, и — обреченно:

— Принять на борт. Построить на полубаке к инструктажу.

И малярши радостной толпой валят по трапу, а морячки беснуются и в воздух чепчики бросают, и загнать их по местам нет никакой возможности.

— Команде по местам стоять!!! — вопит командир. — Отдать носовой!!!

Потому что никакого времени что бы то ни было изменить уже не остается. В качестве альтернативы — исключительно трибунал; а перед такой альтернативой человеку свойственно нервничать.

И раздолбанный крейсер тихо-тихо отваливает от стенки, а малярши выстраиваются на полубаке в четыре шеренги, теснясь выпуклостями, и со смешочками «По порядку номеров — рас-считайсь!» рассчитываются, причем счет никак не сходится, и с четвертого раза их оказывается сто семьдесят две, хотя в первый раз получилось сто девяносто три.

Боцман таращится преданно и предъявляет в доказательство список личного состава на двести персон. Персоны резвятся, и становится их на глазах все меньше, и это удивительное явление не поддается никакому научному истолкованию.

Болельщики счастливо — боцману:

— Да кто ж по головам-то! Весом нетто надо было принимать — без упаковки!

Командир вышагивает — инструктирует кратко:

— Крейсер первого ранга! Дисциплина! Правительственный приказ! — Замедляет шаг: — Как звать? Не ты, вот ты! Назначаешься старшей! Вестовой — препроводить в салон. Боцман! — разбить по командам, назначить ответственных, раздать краску и инструмент, поставить задачи! Через полчаса доложить исполнение — проверю лично! Приступать.

И поднимается на мостик.

И под приветственный свист со всех кораблей они медленно ползут к выходу из гавани.

Командир переминается, смотрит на створы, на карту, на часы, и старпому говорит:

— Ну что же, — говорит, — Петр Николаевич. Вы капитан второго ранга, опыт большой, пора уже и самостоятельно на корабль аттестовываться. Так что давайте, командуйте выход в море. На румбе там восемьдесят шесть, да вы и сами все знаете, ходили. А я пока спущусь вниз: посмотрю лично, что там у нас делается. А то, сами понимаете…

И, манкируя таким образом святой и неотъемлемой обязанностью командиру на входе и выходе из порта присутствовать на мостике лично, он спускается в низы. И больше командира никто нигде не видит.

А старпом смотрит мечтательно в морское пространство, принимает опять позу буквой зю, шепчет что-то беззвучно и звонит второму штурману:

— Поднимитесь-ка, — говорит, — на мостик.

— Ну что, — говорит он ему, — товарищ капитан третьего ранга. Я ухожу скоро на командование, корабль получаю, вот после перехода сразу аттестуюсь. А вам расти тоже пора, засиделись во вторых, а ведь вы как штурман не слабее меня, и командирский навык есть, не отнекивайтесь; грамотный судоводитель, перспективный офицер. Дел у нас сейчас, как вы знаете, невпроворот, и все у старпома на горбу висит, так что примите мое доверие, давайте: из гавани мы уже почти вышли, курс проложен — покомандуйте пару часиков, пока я по хозяйству побегаю, разгону всем дам и хвоста накручу. Тем более, — напоминает со значением, — ситуация на борту, можно сказать, нештатная, тут глаз да глаз нужен.

И с видом сверх меры озабоченного работяги-страдальца старпом покидает мостик; и больше его тоже никто нигде никогда не видит.

Назад Дальше