На грязно-зеленом пикапчике приехал Игорь Белых, полукоммерсант-полубандит, владелец нескольких баров в Пензе. В ту пору у людей с запачканными руками было принято заботиться о своей душе. Они строили храмы, помогали детдомам и, разумеется, «грели» сидевших в тюрьме, то есть привозили им деньги и еду. Детдомовские ребята очень любили дядю Игоря, крепкого мужчину с короткой стрижкой, с руками в синих татуировках, которые в скором времени должны были украсить и их тела.
Машина круто развернулась, и с водительского сиденья соскочил крепыш с короткой стрижкой и весело крикнул:
– Вечер в хату, пацаны! Помогайте разгружаться!
Мальчишки выстроились в шеренгу и принялись передавать друг другу коробки и пакеты с подарками, как пожарные – ведра с водой. В этот момент я понял, что мне лучше уйти, хотя и хотелось помочь.
Пока воспитатели закрывали ворота, мне удалось просочиться сквозь щель. Надо было идти домой. У ребят было чем заняться сегодня вечером, уж точно не доигрывать в клек.
Я брел по следам протекторов, которые оставила машина Белых, пиная какую-то жестяную банку, как вдруг мое сердце нырнуло в самую глубину тела. На куче строительного мусора валялась черная коробка с веселым слоником, показывающим пальцами знак виктории.
«Денди»! Настоящая «Денди» сама меня нашла!
Наверное, она вылетела, когда Белых делал крутой поворот, а одно из колес попало на эту кучу мусора. Я поднял черную коробку. Упаковка была даже не тронута! Пахло от нее как-то волшебно, очаровывающе – свежей типографской краской, новыми чудесными играми и путешествиями в неизведанные миры.
Я замер, прижимая удивительный подарок к груди. Ну что… Надо вернуться? Или нет… Или вернуться?
Блин! Да детдомовцам и так привезли кучу подарков! Там был даже видеомагнитофон «Электроника ВМ-12», и много видеокассет с разными фильмами, и с Брюсом Ли тоже, и мультики, я видел! И игр всяких тоже куча! И это все будут смотреть они, а не я! Вообще непонятно, почему я должен был вернуть им эту приставку.
Ведь у меня никогда не будет такой, и видеомагнитофона тоже не будет, играть я никогда не буду, смотреть удивительные волшебные фильмы тоже!
Да верну я ее, верну! Но потом! Они все равно сейчас ничего не заметят, будут видак смотреть!
Я зашел домой, крепко прижимая приставку к груди. Скажу родителям, что мне ее дал поиграть на лето Саша Долгов. Сам он уезжает в Сочи, а я за это его на гитаре буду учить играть прямо с сентября. А приставку верну осенью.
Приставка, игры, картриджи… это загадочное волшебство полностью поглотило меня в тот вечер, залило, как нефтью, и даже в голову не приходило, что я делаю неправильный выбор, иду не по той дороге. Я даже не думал, что если верну приставку, то меня, может быть, даже пригласят с ними поиграть, и будет намного интереснее, чем играть одному у себя дома в краденый подарок. Даже мысли не появилось, как огорчатся ребята, когда узнают, что у них никогда не будет такой приставки. Не хотел знать, что наверняка будет какое-то расследование и кого-то накажут, может быть, и Сашу Монаха.
Не хотел выбирать, не хотел никакой свободы. Хотел играть – и ничего больше. Что-то черное, липкое и очень приятное охватило меня с ног до головы, и я чувствовал, как во мне пульсирует эта радость, оттого что теперь у меня будет чужое счастье, оттого что теперь будет хорошо. Я даже вспомнил свой разговор с Монахом и улыбнулся. Ведь этот подарок прилетел совершенно волшебным образом! Может, вот оно и есть то самое счастье, о котором он говорил! Может, это и есть та самая любовь, пусть немного черная, ну и что!
Папа был в командировке, мама принимала экзамены у заочников, ей было совсем не до меня, а бабушка сразу поверила, что приставку дал Саша Долгов, она знала, что я хорошо играю на гитаре. Сестре тоже было не до меня, все время она проводила со своими женихами и даже порадовалась моей предприимчивости, и мы вместе играли в приставку с ней и ее тогдашним парнем Игорем.
На другой день я не пошел в детский дом и на следующий тоже. Мне было чем заняться, картриджей с играми в коробке оказалось больше десяти!
Встреча с Монахом произошла только через месяц. Он был бритый наголо, сильно похудевший: его обвинили в краже приставки, которую Белых сам потерял, и надолго посадили в изолятор. Больше всех разозлился сам дяля Игорь, говорил, что только «крысы» крадут у своих. Но ребята поддержали «кента», говорили, что такой ровный пацан не может быть «крысой». Даже старшие парни сказали, что, если Монах пострадал без вины, значит, все хорошо, значит, Бог ему помогает, ведь Он тоже пострадал невинно. Грели Монаха в изоляторе, приносили чай, сигареты.
И еще старшаки сказали, что пришло время выбирать, по какой дорожке идти: по красной или по черной. Тогда на нашем языке все было понятно: красная дорожка – путь начальства и порядка, а черная – путь Закона с большой буквы, дорога воров и бандитов, которые никогда не обманывают и не предают друзей.
Тут в моей груди сильно зашумело. Выходило, что настал момент самому сделать свой выбор, который может изменить не мою жизнь, а чужую. Когда я принесу приставку в детский дом, скажу, что нашел ее на куче мусора (а ведь так и было), Монаха простят, и он перестанет злиться на воспитателей и сделает правильный выбор в своей жизни. Поедет к дельфинам, а не в тюрьму.
Но я не смог.
И осенью сказал родителям, что Саша Долгов решил подарить приставку, потому что я здорово научил его играть на гитаре.
В какой-то момент меня накрыл непреодолимый ужас, как муху, которая завязла в липком сладком варенье. Нельзя было отдать приставку, но нельзя было и оставить ее. Четыре стены, куда более тесные, чем стены детского дома, сдавили мою грудь. Свобода перестала быть сладкой, а стала черной и пугающей. Я продолжал исступленно играть, понимая, что если бы тогда не подобрал эту черную коробку на куче строительного мусора, то, возможно, жизнь моя была бы намного счастливее.
Я так ее и не отдал. Потом положил на полку в шкафу, и лежала она там долго-долго, лет двадцать. Передо мной проносились дороги, дома и люди, города и страны… На голове появились белые, как соль, волоски, а под глазами морщинки. Но всегда, когда я возвращался в родительский дом, то открывал шкаф и долго смотрел на черную коробку. Нужно было найти Монаха, отдать ему ту детскую мечту, сказать, что это я во всем виноват. Может, он простит меня, и моя полуразрушенная жизнь хоть немного наладится.
Но я не мог. А потом уже звонил по всем дельфинариям, но нигде рыжего мальчика Сашу по кличке Монах, который уже стал взрослым, как и я, найти не мог.
Неужели Бог не дал ему свободу? Я не мог в это поверить.
А потом прочитал о нем в газетах и понял, какой выбор он сделал. И дельфина он будет видеть до конца своих дней. Каменный фонтан в виде дельфина в Оренбургской колонии для пожизненно осужденных, которая так и называлась «Черный дельфин».
2016 год, Лимассол, Кипр.
Дмитрий Емец
Бабушка Наташа
Я сижу за большим столом на кухне, раздвинув в хаосе случайных предметов пространство по размеру тетради с пружинным переплетом. Я уже много лет не писал ничего от руки, но сейчас ноутбук разряжен и, возможно, что и к лучшему. Рядом стоит керосиновая лампа. Стеклянный колпак у нее новый, а сама лампа старая. Мы купили ее на барахолке. Самое сложное – расположить лампу так, чтобы тени от руки и ручки, мешая, не прыгали по листу бумаги, а это происходит то и дело, потому что огонек лампы то растет, то пытается совсем спрятаться. Это даже хорошо, что этой зимой в Крыму электричество дают с перебоями. Ощущаешь собирающую сущность живого света. К керосиновой лампе со всего темного дома сходятся дети, у которых сели батареи в их гаджетах. Смотрят на огонь. Постепенно хаос их движений замедляется, и они начинают читать или слушать аудиокниги. За эти несколько дней мы перечитали и переслушали больше, чем за несколько предшествующих месяцев.
Наверное, и этот рассказ о запоздалой благодарности не родился бы, если бы не свет керосиновой лампы, не качающиеся темные деревья за окном и не вой ветра. Я давно уже подбирался к этому рассказу, делал какие-то заметки, но все время откладывал, предчувствуя большое сердечное напряжение. Напряжение памяти, честности, совести – напряжение в основе своей неуютное. И хорошо, что сейчас передо мной тетрадь. Когда пишешь рукой, не видишь уже написанных строк, а существуешь в том единственном предложении, по которому сейчас скользит рука. Это делает прозу бессюжетной, чуть рваной, но и более жизненной, поскольку и жизнь никогда не имеет жесткого сюжета. Скорее, она текуча, как река. Мы видим только строку сегодняшнего дня, часа, минуты.
Это будет рассказ о бабушке Наташе и моем детстве. И еще, наверное, о слове. Детство – это время, когда в человека непрерывно высеваются зерна слов. Они приходят из книг, из устных рассказов, из случайных, ни к тебе обращенных диалогов, которые ты невольно, но с острым интересом подслушиваешь. Тебя и за человека-то еще особенно не считают, так, кулек на санках. Кто же думает, что этот кулек слушает? И слушает жадно, потому что чувствует: эти диалоги имеют огромную ценность, поскольку обращены не к тебе. Тут и интонации другие, и врут, должно быть, поменьше.
Это будет рассказ о бабушке Наташе и моем детстве. И еще, наверное, о слове. Детство – это время, когда в человека непрерывно высеваются зерна слов. Они приходят из книг, из устных рассказов, из случайных, ни к тебе обращенных диалогов, которые ты невольно, но с острым интересом подслушиваешь. Тебя и за человека-то еще особенно не считают, так, кулек на санках. Кто же думает, что этот кулек слушает? И слушает жадно, потому что чувствует: эти диалоги имеют огромную ценность, поскольку обращены не к тебе. Тут и интонации другие, и врут, должно быть, поменьше.
В самом упрощенном виде жизнь – это путь от эгоизма к альтруизму. Детство, как мне сейчас представляется, – пора чистого эгоизма, когда пожираешь все блага мира, ничего не давая взамен. Считаешь, что так и должно быть. Дай! Дай! Дай! Все подарки мне, все внимание мне, вся радость жизни мне! Но потом взрослеешь и приходит пора благодарности, но когда она приходит, лично сказать «Спасибо!» уже невозможно. Но все же попытаюсь.
* * *Когда родилась моя мама Таня, бабушке Наташе было 34 года. Мама родилась вне брака, когда бабушка была главным инженером лаборатории Главметиза в Запорожье. Это была химическая лаборатория. В подчинении у бабушки было сорок «девочек». Она называла их «мои девочки», и меня это удивляло, потому что на групповых фотографиях это были упитанные взрослые женщины с серьезными лицами. У многих были уже внуки.
До войны бабушка Наташа окончила Металлургический институт по специальности инженер-металлург. В феврале 1941 года начала работать помощником мастера на Миньярском заводе Главметиза в цехе горячей прокатки, а с мая сорок первого – в отделе технического контроля. Когда началась война, завод стал выпускать танки, и бабушка была переведена в болтовый цех начальником участка.
Эти подробности и названия я узнал совсем недавно, когда листал трудовую книжку, но еще из детства во мне живет страх из каких-то случайных бабушкиных рассказов. Страх, что танк поломается, не доехав до фронта. Я запомнил многократно повторявшуюся фразу: «Танк не должен встать». Бабушка по инерции боялась этого и много лет спустя, когда и танки эти давно уже переплавили.
Никаких военных воспоминаний бабушка не оставила. Про войну говорить не любила. Только в трудовой книжке, там, где «Награды и поощрения», осталась запись:
«5 ноября 1942 года – Миньярский завод «Главметиз».
Во исполнение приказа Народного комиссара Черной Металлургии за № 248 от 13.10.1942 года за выполнение производственной программы и освоения качественных сталей и сплава премируется Н. С. Шубина отрезом на платье».
В сорок третьем году бабушка вышла замуж и по месту службы мужа (о котором известно только то, что его звали Арсений, потому что бабушка о нем никогда не рассказывала) уехала во Владивосток. Арсений был инженером-подводником. Во Владивостоке бабушка работала технологом на военном заводе им. Ворошилова.
В ноябре сорок третьего года Арсений погиб, а в январе сорок четвертого у бабушки родился мальчик, Валерий. Он умер от пневмонии, когда ему было полгода. В молитвах я называю его «младенец Валерий», и только сейчас, буквально в эту секунду, я понял, что младенец Валерий – мой дядя.
Когда война закончилась, бабушку по телеграмме замнаркомчермета Бычкова перевели в Сталино, так тогда назывался Донецк. На освобожденных территориях не хватало инженеров. Из Донецка бабушку отправили в Запорожье старшим инженером лаборатории Главметиза.
Запорожский метизный завод я хорошо запомнил. Наш дом, в котором я жил первые два с половиной года жизни, а потом наездами каждое лето до самой школы, примыкал к стене этого завода. Огромная глухая стена, вся закопченная. Каждый день в определенный час завод начинал ужасно вонять. Это значило, что пошел какой-то химический процесс. Бабушка захлопывала форточку и говорила: «О-о! Сегодня у нас что? Четверг? Значит, это до завтрашнего утра!»
В пятницу пахло уже как-то иначе, в понедельник и среду вонь была чем-то похожа. Возможно, какие-то очистные сооружения и существовали, но на вони это почти не сказывалось. Прямо в нашем дворе, под стеной завода, был детский сад. Мы там играли в беседке. Туда приходил какой-то слабоумный и спускал с себя штаны. Помню, что нам это было неинтересно и ужасно злило, что он отвлекает от игры. Взрослые его прогоняли.
Но это было уже после моего рождения, то есть почти тридцать лет спустя. В Запорожье бабушка познакомилась с Георгием Михайловичем Гребенюком, человеком исключительно красивым, улыбчивым, голубоглазым. Я никогда не видел его, как не видел и второго деда, Ивана, но на фотографиях у него очень умное, тонкое, гибкое лицо. С войны он вернулся старшим лейтенантом и преподавал в Запорожском институте физику твердых тел, причем на украинском. Даже учебник по физике твердых тел написал, и тоже на украинском. Я как-то пытался его прочитать, но не понял ни слова. Георгий Михайлович был потомком украинско-польских дворян, в близком родстве с Панасом Мирным, с художником Головко, с какими-то другими украинскими поэтами и художниками. В семье у них все замечательно пели, музицировали, писали рассказы, стихи. По-русски Георгий Михайлович говорил хорошо, но нарочито переходил на украинский и вообще всячески подчеркивал, что он украинец.
У дедушки Георгия была своя история, очень драматическая. До войны у него были жена и дочь. Но когда он вернулся с фронта, то не нашел ни жены, ни дочери. Он знал, что перед оккупацией Украины они успели эвакуироваться, но куда? Они не знали номера его воинской части, он понятия не имел, в каком городе они оказались и где находятся. И поэтому они не переписывались. И вот 1945 год заканчивается, потом 46-й, 47-й. Дедушка уже давно вернулся с фронта, а ни жены, ни дочери нет. Ни вестей, ни писем – ничего.
Дедушка Георгий сходится с бабушкой Наташей, и тут буквально за пару месяцев до рождения мамы возвращаются жена дедушки и его довоенная дочь. Оказалось, что до 1948 года жена размышляла, стоит ли ей возвращаться, потому что не знала, жив ли муж, уцелел ли дом, и вообще колебалась. И вообще в эвакуации все же они как-то устроились. И вот только к 1948 году смогла с кем-то списаться и вернулась.
Я, скорее, угадываю, чем знаю, что дедушка Георгий, несмотря на свои вечные словесные победы над москалями и еще одним древним народом, человеком был, скорее, мягким, может быть, даже где-то нерешительным. Первое время он заметался было между двумя женщинами, но заметался как-то пассивно, с внутренней установкой: «Пусть меня заберет та, которой я больше нужен».
Наверное, бабушка Наташа смогла бы его оставить, если бы захотела. В конце концов, у нее был грудной ребенок, да и сами отношения более свежие. Однако бабушка Наташа как-то сразу заняла непримиримую позицию и развернула дедушку Георгия к себе задом, к лесу передом. И дедушка Георгий вернулся к жене, которая на тот момент проявила большую гибкость. Жена же потребовала, чтобы он ни новой дочери своей никогда не видел, ни бабушки Наташи. И, видимо, дедушка Георгий к этому не особенно и стремился, побаиваясь одновременно и жены, и бабушки Наташи, в которой угадывал силу куда более взрывную и опасную, чем в своей жене.
Характер у бабушки Наташи, и вообще у всех Шубиных (она была старшей из шестерых детей) был огненный. Они все были среднего роста, ладные, сильные, взрывные. Своему брату Николаю бабушка Наташа однажды палкой так дала по голове, что у него до старости был шрам на лбу. Я никогда не видел Николая, знаю, что он работал потом машинистом тепловоза. Но я видел другого брата – дядю Шуру. Очень ловкий и сильный, он так блестяще ходил на руках и делал сальто, что циркачи проезжего цирка предлагали ему сбежать из дома и уехать с ними. И он всерьез собирался это осуществить, но тут началась война. Мама бабушки Наташи, Татьяна, оказалась в Сталинграде вместе с двумя младшими детьми – дядей Шурой и тетей Таей. Было это во время самых ужасных боев. Они никуда оттуда не уехали, потому что прадедушка Степан был начальником железнодорожной станции в Сталинграде. Дяде Шуре было лет четырнадцать-пятнадцать, тете Тае – лет двенадцать. Сталинград переходил из рук в руки много раз. Немцы забили прабабушку насмерть за то, что она ходила вдоль железной дороги – собирала мазут, чтобы обогреть детей. А для немцев это был непорядок: ходить вдоль железных дорог нельзя.
Тетя Тая и дядя Шура оглохли от взрывов. Тетя Тая потом всю жизнь ходила со слуховым аппаратом. А дядя Шура как-то отлежался. Он тоже потерял слух, но уже через много лет. А тогда после смерти мамы он приписал себе год и пошел в танковое училище. Успел еще повоевать, был ранен. О своем ранении осколком и еще одной контузии он рассказывал очень просто: «Ну наступаем мы… Стою я возле окопа, а тут раз – словно стукнуло меня. Смотрю: кровь из ушей. Потом несколько дней не слышал, а потом стал слышать помаленьку».