А уже надоевшие, наверное, вам великие штаны, о судьбе которых в лагере мира и социализма я все грожусь рассказать особо – и обязательно расскажу! Сколько жизней проживала любая их пара в Стране Советов… Одна молодая тогда француженка М. заметила в ходе знакомства с русскими – им ведь все мы русские – мужчинами интересную закономерность. «Вот французы, – задумчиво говорила она с непередаваемо прелестным акцентом, – протирают дырку на коленях, а вы на яйцах». И я подтверждаю это: в те времена толстого и нестираного, ломкого денима, который одновременно линял и протирался до дыр (причем не нынешних, бутафорских, а настоящих, заслуженных), несомненное преимущество наших кавалеров перед европейцами было очевидно любому заинтересованному наблюдателю. Нет, я не стану делать из дыр на коленях ксенофобских выводов о вечно рабском характере. Возможно, дыры были протерты на булыжниках Сорбонны в ходе выворачивания оружия пролетариата и прогрессивного студенчества. Вполне возможно… Но по части дыр в наших штанах свидетельствую: никаких причин, кроме физиологических, быть не могло. Заветные штаны берегли гораздо ревностней, чем зеницу ока, и если уж пришло бы в головы кидать камни – или, допустим, собирать, – то ради такого дела надел бы старые треники или защитные полугалифе от формы, в которой приехал со срочной… А вот интимные размеры – это да, не будем скромничать.
На протертую промежность штанов ставилась заплата. И носили ее с гордостью, но гордились не особенностями организма, а давностью обладания мало кому доступной вещью. Ради прочности, а также из соображений стилистических и не исключено, что из подражания нищим американским пастухам, заплату нашивали кожаную… Впрочем, это невыразительно сказано «нашивали» – потому что прежде всего кусок кожи приблизительно в две ладони площадью надо было где-то раздобыть. Москва 1972, допустим, года – это не Лондон, где кожаные и замшевые patches продаются в тех же магазинах, что и твидовые пиджаки, которые предстоит залатать на локтях…
Итак, требуется кожа. Лучшая – тонкая, мягкая и прочная – шла со старых, со сломанными ножками и подлокотниками, кожаных кресел. Из одного такого бывшего кресла можно было выкроить по крайней мере четыре заплаты. Проблема заключалась, во-первых, в том, что такие кресла на земле не валялись, а если валялись, то надо было обогнать помоечников-мебеледобытчиков, каких много было среди интеллигенции в те времена. И, во-вторых, чаще всего кожа была изодрана в клочки еще в качестве мебельной обивки и повторному использованию не поддавалась…
Проще всего было купить прибалтийский сувенирный бумажник или обложку для паспорта из глубоко тисненной свиной кожи толщиной в полпальца – продавались они в отделах универмагов, странно называвшихся «Подарки». Почти фанерной жесткости эти изделия с тиснеными изображениями таллинских башен и рижских шпилей раскупались на ура. После чего и начинались проблемы, поскольку существовал только один выбор: или отказаться от того, что нужно, либо пойти на страдания. Сначала сувенир надо было распороть, что требовало нечеловеческих усилий от преданных рукодельниц – почему же нашим безумствам всегда сопутствуют безропотные красавицы?! Потом надо было вырезать необходимый лоскут – попробуйте с помощью хилых бытовых ножниц придать нужную форму листу жести. И, наконец, попытайтесь такую заплату пришить к брезентовым штанам. Каждая проткнутая дырка, каждый стежок – изувеченный палец, поддетый – о, ужас! – ноготь… Blood, Sweat And Tears, как называлась одна популярная в те времена ритм-н-блюзовая группа…
И когда все было готово, приходил наш черед мучиться.
Не буду вдаваться в подробности, пусть картину дорисует воображение каждого мужчины или приравненного к ним. Толстая грубая кожа, с глубокой складкой посредине лоскута, постоянно двигающаяся при ходьбе, протирающая трусы – о них тоже можно пропеть отдельно жестокий романс, но не станем, – за полдня, а потом… Вжик-вжик, как наждаком… Коварная прибалтийская месть оккупантам. И ведь мы тоже считали себя оккупантами, и обожали Кадриорг, и… Но кожа терла невообразимо, а таллинские друзья посматривали с полузаметной презрительной усмешкой – эт-ти москвичи как кон-ни, та?… Сами они, похоже, уже тогда были вполне евросоюзовских стандартов. Во всяком случае, штаны у них протирались на коленях.
…Можно бесконечно продолжать рассказы о советских мастерах, дававших новые жизни европейским и американским игрушкам. В сущности, все они вели свое происхождение от Левши и пили не меньше – но аглицкие железные блохи, побывавшие в их руках, еще подолгу прыгали, успешно преодолевая тяжесть не предусмотренных конструкцией подков. Что же касается ноу-хау относительно чистки оружейных стволов кирпичом, то тут и речи не могло быть о русском отставании. Оборонка собирала Левшей со всей страны – возможно, поэтому у нас одновременно запускали «Союзы» и по три раза заправляли одноразовые шариковые ручки…
Умом, говорите, не понять?
А чем?
Помойка как эстетический идеал
К тому времени, как жизнь в нашей стране вступила в благословенный период, впоследствии несправедливо названный «застоем», ее городское население разделилось по различным признакам на две непересекающиеся группы.
Одни маялись творческой скукой в НИИ и КБ, а другие отчаянно перевыполняли план на заводах и фабриках – но противоречие это не было антагонистическим, как классовые противоречия неуклонно загнивавшего капитализма, а гармоническим: совместными усилиями те и другие создавали продукцию, которую, как было сказано выше, сами не желали потреблять. Впрочем, оборонную промышленность они вместе поддерживали на недосягаемом иными странами уровне.
Одни после этих трудов отдыхали в профсоюзных пансионатах, домах отдыха и санаториях, с макаронами по-флотски и игрой «На одну табуретку меньше», а другие сплавлялись на байдарках среди истинно русского северного пейзажа с леспромхозом, неперспективной деревней и останками лагпункта, возвращаясь с кубометрами икон.
Одни смотрели «Щит и меч», другие – «Зеркало», раз в год объединяясь «Иронией судьбы».
Одни читали «Вечный зов» и «Труд», другие – «Альтиста Данилова» и «Литературную газету», но мемуары рвали друг у друга из рук…
И едва не забыл еще один признак, по которому делилось монолитное советское общество: отношение к помойке. В нем, может быть, наиболее очевидно проявлялось деление на великий народ и сомнительную интеллигенцию. Как писал поэт и художник П., «народ и не народ в известном смысле». Честный труженик, с готовностью откликавшийся на все прогрессивные явления социалистического быта, горячо одобрял, в частности, появление в свободной продаже различных товаров, изготовленных в братских странах народной демократии. Товары эти были сделаны с похвальной тщательностью и аккуратностью, позволительными нашим друзьям под защитой ракетно-ядерного советского щита. Поэтому чешская, а тем более ревизионистская югославская обувь, гэдээровская конфекция и даже польский ширпотреб появлялись в продаже лишь условно свободной, а на самом деле – во всенощных очередях возле магазинов «Белград», «София» и «Лейпциг». Что же касается мебели (не будем повторяться в подробностях), то ее распределяли в основном по профкомам.
…И вот в квартиру передовика производства вносили плоские картонные коробки с разобранным импортным гарнитуром. Одуревший от законного счастья передовик, освобождая площадь и отчасти готовя соответствующее эстетическое обрамление, с радостным кряхтением выносил на дворовую помойку все, что осталось от бабушки, вовремя прописанной и вскоре отправившейся в лучший, по ее уверенности, мир. Описания резных буфетов и колченогих кресел уже приведены выше в другом контексте…
Тут в действие и вступала та категория населения, которая читала, как уже сказано, про музыканта-демона и ездила смотреть шедевры прогрессивного кинематографа в малаховский кинотеатр, где они шли при осторожном попустительстве проката. Одним из заповедных помоечных мест была Тишинка, где как раз в то время снесли убогий кинотеатрик «Смена» и целый квартал дореволюционных жилых двухэтажек. Коренные жильцы тишинских трущоб, получившие в результате расселения малогабаритки в Ясеневе и Чертанове, просто бросали ломаные-переломаные стулья и шкафы, так что у мебеледобытчиков была лишь одна задача – спасти драгоценную дрянь из-под ножа бульдозера или из строительного костра.
…На этом месте построили шикарный дом, в котором я бывал, поскольку там жил кинорежиссер Н., который снимал картину по моему роману…
А мой любимый друг Т., царствие ему небесное, великий помоечник-мебеледобытчик, из найденных на свалках и помойках предметов создал потрясающую обстановку двухкомнатной квартиры. Поскольку и располагалась эта квартира в знаменитом предреволюционном доме в са́мом центре города, общее впечатление результат его трудов производил потрясающее. Гость, придя впервые, просто терял дар речи от всех этих горок карельской березы, узких шкафов красного дерева, тронообразных кресел с высокими спинками, жестких диванов, обитых полосатым шелком, и бесконечного количества золоченых багетов с темными полотнами. Ситуация дополнялась тем, что кроме наследственно приличного вкуса – в роду были, кажется, царский адмирал и знаменитые советские писатели – друг мой, будучи по профессии литератором, несмотря на это, обладал потрясающе умелыми руками. Поэтому на всех дверях в его очаровательном жилище сияли ловко извлеченные из мусора и начищенные бронзовые ручки, а вместо утраченных завитков на дверцах дубового серванта достойно красовались наяды и купидоны, содранные с не подлежащих ремонту обломков прежней жизни… В сочетании с портретами подлинных предков, вставленными в старинные, собственноручно подклеенные и покрытые «золотой» краской рамы, все это выглядело просто белогвардейским гнездом! Надо ли объяснять, почему с таким наслаждением собирались мы за круглым столом, под люстрой в стиле русского модерна? Водка была обычная, суп без затей гороховый, колбаса из заказа, но суп подавался в супнице фабрики Кузнецова, колбаса – на блюде изготовления заводов Попова, а уж водка, натурально, наливалась из цветных графинов в граненые лафитники. Хозяин выступал, по жаркому времени и в мужской компании, с аристократической непринужденностью просто в семейных трусах, зато на Пасху – в жилетке и галстуке бантиком… И общий тон был такой, что естественно звучало обращение «господа» и, того гляди, мог войти поручик Мышлаевский.
…На этом месте построили шикарный дом, в котором я бывал, поскольку там жил кинорежиссер Н., который снимал картину по моему роману…
А мой любимый друг Т., царствие ему небесное, великий помоечник-мебеледобытчик, из найденных на свалках и помойках предметов создал потрясающую обстановку двухкомнатной квартиры. Поскольку и располагалась эта квартира в знаменитом предреволюционном доме в са́мом центре города, общее впечатление результат его трудов производил потрясающее. Гость, придя впервые, просто терял дар речи от всех этих горок карельской березы, узких шкафов красного дерева, тронообразных кресел с высокими спинками, жестких диванов, обитых полосатым шелком, и бесконечного количества золоченых багетов с темными полотнами. Ситуация дополнялась тем, что кроме наследственно приличного вкуса – в роду были, кажется, царский адмирал и знаменитые советские писатели – друг мой, будучи по профессии литератором, несмотря на это, обладал потрясающе умелыми руками. Поэтому на всех дверях в его очаровательном жилище сияли ловко извлеченные из мусора и начищенные бронзовые ручки, а вместо утраченных завитков на дверцах дубового серванта достойно красовались наяды и купидоны, содранные с не подлежащих ремонту обломков прежней жизни… В сочетании с портретами подлинных предков, вставленными в старинные, собственноручно подклеенные и покрытые «золотой» краской рамы, все это выглядело просто белогвардейским гнездом! Надо ли объяснять, почему с таким наслаждением собирались мы за круглым столом, под люстрой в стиле русского модерна? Водка была обычная, суп без затей гороховый, колбаса из заказа, но суп подавался в супнице фабрики Кузнецова, колбаса – на блюде изготовления заводов Попова, а уж водка, натурально, наливалась из цветных графинов в граненые лафитники. Хозяин выступал, по жаркому времени и в мужской компании, с аристократической непринужденностью просто в семейных трусах, зато на Пасху – в жилетке и галстуке бантиком… И общий тон был такой, что естественно звучало обращение «господа» и, того гляди, мог войти поручик Мышлаевский.
…Боже, как грустно и счастливо шла наша жизнь! Шла, шла – и прошла. Все больше людей, скрытых за прописными буквами с точкой, появляется в моей книге о вещах – но где они? Вещи есть, а людей нет.
Помойка как экономическое чудо
Итак, найденные на помойке кресло-качалка с рваным плетеным сиденьем или глубокий книжный шкаф с разбитым зеркальным остеклением приводились в хотя бы относительно божеский вид и становились центром жизни семьи. Их помещали на почетные, заметные места и сразу заявляли таким образом не только эстетические, но и этические, и даже политические принципы обитателей жилища. Помоечное старье было символом веры – точнее, неверия в официально провозглашенные идеалы. Однако, вопреки мифам о чуждом купле-продаже советском обществе, в последние десятилетия его существования помоечные раскопки стали и основой полулегального и даже вовсе нелегального бизнеса. Десятки, если не сотни позднесоветских бизнесменов сделали неплохие деньги на собирании и продаже старых вещей, не музейного качества, но вполне востребованных рынком – тоже полуподпольным, конечно.
Одного из таких кладоискателей и торговцев сокровищами, полагаю, что едва ли не крупнейшего, я знал.
Познакомились, стоя вокруг разведенного строителями костра на уже упомянутой неоднократно Тишинке – клондайке старья. Я вглядывался в огонь, имея слабую надежду разглядеть и вырвать из него хотя бы что-нибудь интересное – ну, бронзовую настольную статуэтку, пусть поврежденную, или инкрустированную будуарную шкатулку, пусть с отвалившимися перламутровыми пластинами… Он смотрел на варварский костер без особого внимания, скорее, с праздным любопытством. Вообще выглядел старорежимным фланером, зевакой каких-нибудь девятьсот десятых годов. Чего стоили только пенсне вместо очков и трость с костяным набалдашником в виде слоновьей головы с хоботом-крючком!
Почему-то ко мне он проникся доверием или даже симпатией – возможно, из-за моего наивно восхищенного выражения лица. Сошло это не подобающее пожилому мужчине выражение совсем недавно…
– Вы, я думаю, мусором интересуетесь? – первым заговорил он. – Если хотите, зайдем ко мне. Я живу тут недалеко, мусора у меня много, увидите…
Было понятно, что «мусором» он пренебрежительно называет ту самую рухлядь-старину, какую я надеялся извлечь из огня и какой у него было много…
Жил он действительно недалеко, на Малой Грузинской, в старом доме с метровой толщины стенами и полуколоннами по фасаду, в коммуналке с темным коридором, по сторонам которого светились щели под бесчисленными дверями комнат. Одну дверь он долго отпирал несколькими ключами, а когда наконец открыл, я буквально остолбенел…
– Входите, входите, – поторопил он, – а то сейчас соседи выползут. Здесь одни пенсионеры доживают, хранят традиции доносов…
Его манера говорить – цинично-грубоватая и любезная одновременно – произвела на меня почти такое же сильное впечатление, как его собственный вид и вид его большой комнаты. Все это поразило меня до глубины души и вызвало завистливый – что скрывать? – восторг.
В отличие от многих известных мне комнат и квартир – которые прежде я считал прекрасно обставленными – здесь мебель собралась не какая попало, разностильная, а настоящий гарнитур розовато-бежевой карельской березы, тяжелый и обтекаемый по моде сороковых. И было очевидно, что реставрировано все это не самодеятельными умельцами, а настоящим мастером, по всем правилам. И бронза повсюду стояла целая, головы и руки произведений мелкой пластики не были обломаны, более того – зелень, считавшаяся у нас очень стильным украшением бронзы, была счищена, металл сиял… А большую часть комнаты занимали вовсе не виданные предметы: два одинаковых, поднятых на невысокие ножки и вращающихся на них книжных шкафа. Судя по корешкам переплетов, все пространство шкафов было отдано полной энциклопедии Гранатъ…
– Без двух томов, – уточнил он, усаживая меня в глубокое кресло, обитое толстой, как седельная, кожей. – Коньяку?
Надо ли сообщать, что коньяк был французский, настоящий Camus, и налит в пускающие тусклую радугу специальные бокалы в виде больших пузырей…
Почему он рассказывал мне все то, что не выбили бы из него никакие следователи, зачем ему нужно было быть откровенным на грани явки с повинной? Самолет его должен был взлететь только завтра под вечер, и я, как честный советский человек, вполне мог успеть в лубянскую приемную на Кузнецком… Только задним числом вспоминая этот страннейший случай, я сообразил: дело было не в том, что он вдруг безгранично доверился мне, – скорей всего, он совсем мне не доверял, а просто потешался моими страхами, нравственными мучениями и прочими детскими переживаниями. Бояться ему было нечего, никаких доказательств истинности его преступлений в стране не осталось, а фантазии и пьяную болтовню случайных знакомых к делу, даже секретному, не подошьешь.
…Богатство У. началось с большой клеенчатой черной папки, которую он вытащил из только что выселенной тишинской двухэтажки. В папке лежали три десятка рисунков Бакста в безукоризненном состоянии. Можно было только догадываться, как папка оказалась в жилище древней малограмотной старухи, когда-то приехавшей из Костромы в этот особнячок прислугой, пережившей всех хозяев и вот увезенной в Ясенево на недолгие два месяца одинокого дожития. За Бакста в комиссионке на Арбате сразу дали столько, что хватило и на щедрую благодарность врачам, сделавшим вполне здоровому У. документы об инвалидности, с которыми можно было получать нищенскую пенсию и никогда больше не работать инженером по технике, черт бы ее взял, безопасности, – и на изобильную жизнь в течение полугода…
…А по истечении этого полугода ему снова крепко повезло. К этому времени он уже знал, что и где искать, и был уверен в своем таланте – ни минуты не сомневаясь, обгоняя ленивых работяг, сразу сорвал именно ту доску кривого пола, под которой обнаружился несгораемый ящик, набитый фунтами времен Виктории, бумагами Credit Lyonnais и долговыми расписками на немецком. За ящик целиком, со всем содержимым, уже появившийся среди деловых знакомых коллекционер, он же скупщик, без торговли выложил первую назначенную У. цену. Впрочем, спустя время знающие люди объяснили У., что некоторые банковские обязательства не утратили силу и, таким образом, он продал драгоценный сейф за сотую долю его настоящей цены. Но У. не расстроился – и полученной суммы хватало на следующие уже не полгода, а года три в роскоши и беспечности…
Понемногу везение любителя старья стало профессией небрезгливого дельца. Он приручал рабочих известным русским способом, как только они окружали обреченный дом, и они работали осторожно, а иногда даже сами несли ему какую-нибудь шкатулку, которую он не заметил. Эту самую энциклопедию Гранатъ они обнаружили в двух огромных сундуках такого гнилого вида, что даже У. ими пренебрег. А работяги еще и помогли ему погрузить книги в еле передвигающийся автобус, который привозил их на смену, и шофер за десятку доставил сокровище в квартиру У., где оно и осталось – продавать было невыгодно, собрание было немного неполным, что сильно снижало цену, а собственного удовольствия не уменьшало. В тот раз У. расплатился с пролетариями не водкой, а настоящими деньгами, о чем тут же пожалел: увлечение щедрого чудилы могло превратиться в соблазн для этих простых людей, и из помощников они стали бы соперниками…