Но дядя Саша не приглашал (хватило тогдашнего ора), а наоборот норовил выхромать из прозекторской побыстрее, и дверь за собой закрывал с таким неожиданным проворством, что Хрипунов не успевал углядеть ничего. Ну просто совершенно ничего! Оставалось только пить чай из ворчливого чайника с розеткой в металлической попе, да изредка перекидываться с дядей Сашей пустыми словами. Такими редкими и осторожными, что на выяснение дяди Сашиной истории у Хрипунова ушло чуть ли не шесть лет. Вполне достаточно для дружбы санитара из морга и феремовского щенка с недетскими проблемами в голове и странными пробелами в родословной.
На самом деле, в окончательной редакции, улучшенная и дополненная, биография дяди Саши оказалась куда скромнее тех фантастических саг, что слагала о нем местная урла. Ни цыганам, ни Котовскому, ни фашистам, и уж тем более — космической центрифуге не нашлось места ни в массовке, ни даже в примечаниях. Дядя Саша был врач. Хирург. Молодой, одаренный, подающий прекрасные надежды, преуспевающий по всем статьям, по которым в положено было преуспевать в славном 1956 году. Будущее его было безупречно, предсказуемо и прозрачно, как чистый медицинский спирт, которым он и ужрался как-то вечером с коллегой по ординаторской до самых настоящих розовых слонов — толстых, торжественных и бесшумных. А когда какими-то секундами позже морщинистые и причудливые слоновьи зады побледнели и растворились в пульсирующем воздухе, дядя Саша обнаружил себя все в той же ординаторской, все под той же голой злой лампочкой, жужжащей на красном перекрученном поводке. И все с тем же коллегой. Только коллега зачем-то валялся на полу, пуская ртом хриплые преагональные пузыри, и покачивая рукоятью столового ножа — который кто-то (слон?) с профессиональной щеголеватостью загнал ему чуть пониже левой ключицы.
Да, не повезло дяде Саше, ой, не повезло. Что с того, что он, мигом (и на всю оставшуюся жизнь) протрезвев, сам вызвал милицию и с перепугу зачем-то скорую — это в больнице-то сидя, в одном лестничном пролете от интенсивной терапии. Что с того, что до приезда милиции и возмущенной скорой (охуели вы там в своей Первой что ли?) он оказал пострадавшему первую помощь — в сто раз лучше, чем по учебнику, дезинфекция, первичная обработка раны, повязка. Да он на собственных пальцах подключичную артерию держал, у покойника уже, когда и крови никакой больше не было, и быть не могло — так что милиция его от тела еле оттащила, а дядя Саша все бормотал — я сам его прооперирую, я умею, я сам прооперирую, сам, сам, сам… Что было толку, если в связи с ходатайствами граждан 30 апреля 1956 года Президиум Верховного Совета принял указ «Об усилении уголовной ответственности за умышленное убийство». И получил дядя Саша — со всеми смягчающими и отягчающими — чистую пятнашечку строгого режима. А мог бы и все двадцать пять.
На его счастье в Вятлаге — вместо полагавшихся по штату 92 врачей — имелось только 29. А потому отсидел дядя Саша спокойно и даже не без некоторого комфорта. И через десять лет — за доблестное лечение туберкулеза, дистрофии и бесчисленных бытовых травм — был освобожден условно-досрочно. Постаревший на целую эру. Совершенно лысый — скорее, от переживаний, чем от цинги. Хромой — это уж сам дурак, упал на ровном месте, и сам же себя неудачно зашинировал, ну, а как зашинировал — так и срослось. А ломать кость заново сил не было. И так переломано все. До основанья и затем.
Но — вышел. В кепке. С фанерным чемоданчиком в руке. Сперва из лагеря. Потом — методом научного тыка — на феремовском полустаночке. Лишь бы равноудалиться и от Кайского (по-нашему Верхнекамского) края. И от Москвы. Потому что дядя Саша ведь был из Москвы. Для Хрипунова это звучало — как с того света. Хотя никакого этого света, если вдуматься, у Хрипунова и вовсе не было. Одна сплошная серая мга.
В Феремове все сразу сложилось необыкновенно удачно и даже празднично. Дядю Сашу мигом взяли в морг — санитаром, конечно, и на копеечную ставку, но зато с правом проживания в том же самом морге. Очень удобно. Там все условия имеются. Но самое главное, в морге дядя Саша снова начал оперировать. На трупах, разумеется. И тайком. Но оперировать! О-пе-ри-ро-вать! Понимаете, Аркадий? Я снова мог работать.
Ясное дело, никто бы не взял дядю Сашу в операционную. Но вот проводить аутопсию — ну и что, что он не имеет права подписывать заключение? Заключение вон хирург наш подмахнет, все равно он патанатомом у меня числится на полставки, чертов алкаш. Ну и что, что нельзя было поручать врачу проверять свои собственные ошибки, Иван Иваныч, я сам знаю, что нельзя, но ты найди мне человека, который приедет в нашу жопу трупы ковырять! Или, может, мне тебе в облздрав покойников на вскрытие присылать? Я могу! Только машину мне давай. И бензин. И новый холодильник! У меня в морге холодильник вот-вот сдохнет, я тебе тогда трупы в бочках буду отправлять — на розлив. А санитар мой у самого Попова оперировал. Ему аутопсию провести… Да не ору, ору… Извини. Просто нервы.
Нет, все-таки феремовский главврач был неплохой мужик. И даже выбил дяде Саше пиратскую сверхурочную десятку. За гиппократову вредность. А что дядя Саша удалял у покойников аппендиксы да тайком ковырялся в их мертвых желчных пузырях, так кому от этого было плохо? Безутешные родственники получали родное тело обмытым, напомаженным и в положенный срок, а что с лишними швами и недокомплектом некоторых органов, так кто ж их будет, эти органы считать, ежели сперва поминки в день похорон, а потом семь дней, да девять, да сороковины… Не всем удавалось опомниться и перестать обмывать потерю даже через год неустанных скорбей — обстановка, идеальная для творчески настроенного врача с убийством и каторгой в анамнезе.
Исключение было одно-единственное — Исам. Криво и коротконогий, сутулый, немолодой. С плоским нездешним лицом и жутковатыми раскосыми глазами. Черт его знает, откуда и забрел в наши края. Но по-персидки говорил совершенно свободно, разве что чуть редуцировал гласные — непривычно ленивому и протяжному местному уху. А на каком языке пела Исаму колыбельные родная мать, он и сам помнил вряд ли. А если и помнил, то предпочитал помалкивать.
С Исамом все было по-другому, с самого начала. Он пришел сам, сославшись на Умара ал-Аффана, исфаханского юродивого, полудурошного нищеблуда и лучшего вербовщика, которого только знал ибн Саббах, и когда Хасан — потом, потом, много потом — попробовал разузнать, где старый лис откопал драгоценную находку, верные люди донесли ему, что Умара давным-давно нашли на городской площади, под утро, ледяного, с жутким перекошенным лицом, но совершенно целого. Ни единой дырки на теле, кроме тех, что предусмотрел Аллах, милостивый и всемогущий. Ни следа яда. Ни человеческого следа. Видно, увидел живого джинна и не выдержало сердце — предположил Исам, уже незаменимый настолько, что смел предполагать вслух. Хасан кольнул его взглядом и услал куда-то — прочь, подальше, не искушай меня, брат, не заставляй проверять на обычную человеческую смертность… Мне нужен кто-нибудь, кому можно хоть изредка доверять. Ты мне нужен. Потому, с глаз долой, собака. Иди лучше поспи, с ночи ведь на ногах, носишься, как оглашенный, как молоденький, а лет-то тебе на самом деле… сколько, а, Исам? Имею я право знать о тебе хотя бы такую малость?
В тот день, когда пришел Исам, Хасан опух уже от скуки, отбирая фидаинов — будто киномеханик, обреченный в тысячный раз смотреть одну и ту же немую пленку с древним комиком в главной роли и несмешным полусмытым концом. Он даже задремывал иногда — на секунду-другую — как шахтерская кляча, обреченная брести все по тому же короткому кругу, и очнулся, когда Исам уже был в доме, и не на пузе елозил, как положено перед Старцем горы, а просто стоял на коленях. Причем похоже, что не из особого почтения, просто так удобнее было смотреть ибн Саббаху в лицо.
Приветствую тебя, досточтимый Сейид, завел он привычную волынку, но, прерванный недовольной ладонью Хасана — давай покороче, приятель! — охотно замолчал, опустил крепкую задницу на босые пятки и, не дожидаясь никаких вопросов и предисловий, сказал в воздух перед собой — девятьсот шестьдесят третий и второй, пожалуйста. Разумеется, две тысячи. Будто заказывал суп с гуляшом в придорожной забегаловке. Ибн Саббах и опомниться не успел, ошалелый от того, что — первый и единственный на его веку — человек не интересуется собственной смертью, а лопочет какую-то хрень, непонятную билеберду, какой бестолковый шакал допустил ко мне сумасшедшего? — как голос что-то подсоединил, замельтешили какие-то полосы, лица, одно почему-то смутно и неприятно знакомое… И вот уже псих удовлетворенно кивает головой — ну, в общем и целом, все как я и предполагал — и ползет — наконец-то! как положено! — к ногам ибн Саббаха, и целует его сухую руку и говорит. Меня зовут Исам. И я буду служить тебе, Хасан, столько, сколько положено…
И служил. Даже вернее тех, кто верой и правдой. Так служил, что Хасан ибн Саббах — неслыханное дело! — простил Исама целых два раза. В первый раз за то, что тот наплевал на собственную смерть. И во второй раз — за то, что догадался заглянуть в будущее так далеко, как не догадывался заглянуть и сам Хасан ибн Саббах. А, может, и не догадался бы.
Нет, конечно, он спросил потом у голоса — нехотя, как бы между делом, нарочито вскользь — что за цифры такие дурацкие, что за даты, к чему такая даль, что это за тип такой вообще приперся по мою голову? Что там будет между не знам каким шестьдесят третьим и неведомо вторым? Это от какой вообще точки отсчета?
Поистине, Рай ближе к каждому из вас, чем шнурки его сандалий, но и Ад не дальше, так же уклончиво пропел голос, и понимай его, как знаешь, а ведь не придерешься к мерзавцу, потому что всем известно, что каждый волен толковать Коран так, как ему подсказывает душа. А если души нету? — угрюмо поинтересовался Хасан. Тогда надо ждать — посоветовал голос и, выдержав моэмовскую паузу, пояснил — Исам — значит, охраняющий. Вопрос был закрыт. И Исам остался с Хасаном. При Хасане. Надолго. Но все-таки не навсегда.
Молоток анатомический с крючком. Молоток хирургический деревянный. Молоток хирургический металлический с накладкой. Набор для фиксации мыщелков и лодыжек.
Характер у Хрипунова был, конечно, конкретный. Но все равно — пластилин по сравнению с дяди Сашиной судьбой. Потому пришлось все-таки, как Хрипунов не упирался, первому показать глазами на волшебную дверь— можно, дядя Саша? А орать не будешь? Крутит отрицательно черной жесткой головой, смотрит в пол — откуда он взялся такой чернявый, среди феремовской белесоватой, рыжеватой, соломенной нежити? Странный такой пацанчик. Чудной. Чем-то от него этаким всегда веет… Нездешним. Часами молчит, как самый банальный уездный дебиленыш. Не то слушает, не то кемарит. А потом поднимет глазищи — надо же, совершенно рыжие! — и коротко спросит — это что? Ретрактор. А это? Ампутационная пила Шарье. Во вскрытии и для взрослого врача приятного мало — все-таки почтение к покойникам у нас в кровяных тельцах, а тут вам полноценное разделывание туши по всем правилам. Мясокомбинат для мертвых. Доктора с солидным стажем иной раз блюют, как первокурсницы. А этот сам притащил из предбанника табуретку повыше и сидит за спиной, болтает тощими детскими лапами. Молчит. Вам сколько лет, Аркадий? Двенадцать? Молчит. Смотрит прямо в отверстое (от шеи до лобка) пузо тощего феремовского каучуковара, безвременного покинувшего этот дивный, дивный мир по причине, которую мы сейчас с вами, Аркадий, выясним, хотя, по-моему, все ясно и так. Жировая дегенерация печени, дуоденальная язва… Хрипунов согласно кивает, по-прежнему не произнося не звука: скальпель дяди Саши двигается с проворным изяществом живого существа, как будто кошка перебегает дорогу, вот остановилась на мгновение, дико смотрит через плечо, мышцы все еще текут под гладкой шкуркой. Асцит, варикозное расширение вен ЖКТ… Аркадий? Хрипунов кивает еще раз. Да, он здесь. Он на месте. На своем месте. Наконец-то.
Зажимы для временного пережатия сосудов
Зажим для почечной ножки Мейо. Артериальный зажим Уэлла. Артериальный зажим Негуса. Артериальный зажим Потта (склемма Потта). Зажим сосудистый для частичного бокового пережатия, вертикально изогнутый. Зажимы для временного пережатия магистральных сосудов.
Первого сентября, после занятий, когда школьные парни потянулись к традиционным елочкам за школьным двором (подальше от завучева зрака и шизоидного дворника) — покурить и потрепаться о бабах, Хрипунов, не обращая внимания на призывный свист, прошел мимо — и столько было в его дворовой перевалочке невиданного, взрослого равнодушия, что его даже бить не стали. Оставьте, пацаны, он же дурак теперь, ему летом в больничке черепушку вскрывали. Ага, пилой. Хрипунов не обернулся, так и ушел, неторопливо подпинывая сплющенную консервную банку. Чего ему было слушать дебильные слюнявые сказки про подсмотренные в бане буфера. За три летних месяца он видел десяток настоящих голых женщин — причем видел и снаружи, и изнутри. А к новому году дядя Саша обещал подарить ему анатомический атлас. Выучите наизусть, Аркадий, тогда и поговорим о возможной практике, а пока просто наблюдайте. Сегодня я покажу вам резекцию дивертикула Меккеля. Банальнейшая, в сущности, операция, но можно провести по-настоящему изящно.
С тысяча девятьсот семьдесят шестого и по тысяча девятьсот восемьдесят первый год ни один покойник из дяди Сашиного морга не отправился в иной мир без хрипуновского шва, сначала неуверенного, грубого, но от трупа к трупу все более элегантного и даже щеголеватого. Апендэктомии, грыжесечения, холецистэктомии, ампутации почек, резекции желудка, снова апендэктомии — и все равно Хрипунов мечтал оперировать лица, создавать лица, придумывать лица. Но уродовать головы усопших дядя Саша запрещал, и правильно делал, и потом на покойниках все равно ничего не заживало. Швы так и оставались швами. Тем не менее, восьмой класс Хрипунов закончил без единой тройки и ко всеобщему священному ужасу отправился не в ПТУ, не на завод, не на зону, а в старшие классы. Этого вообще никто не понял, даже в школе.
А мать только и сказала мимоходом — че это ты? — и навалилась мягкой грудью на утюг, так что пододеяльник зашипел и сморщился от боли. В институт хочу. В медицинский. В медици-и-инский. Не то переспросила, не то повторила, привычно глядя поверх хрипуновской головы своими ртутными, непроницаемыми глазами — так, кажется, и не поверила, что он тогда не умер. Или не поняла, что родился? Мать сложила отмучавшийся парной пододеяльник — уголок к уголку — взяла из кучи отцовскую рубаху, вздохнув, набрала в рот воды и окатила ссохшуюся клетчатую ткань радужным бисерным фонтаном. Хрипунов постоял рядом еще минутку, неуклюже переминаясь. Подождал. Потом вытер влажное лицо ладонью и пошел к себе в комнату — заниматься.
Отец, правда, забухтел было про хули еще два года груши околачивать, дармоед, но он уже здорово к тому времени сдал — обмяк, пожелтел, обрюзг, словно выдохшийся воздушный шарик. Хрипунов — прямо сквозь пропотевший пиджак и косые брюшинные мышцы — видел, как разбухла его переродившаяся печень. Сколько раз он рассекал такую беззвучно скрипнувшую уродину скальпелем, под дяди Сашин укоризненный рокот — опять цирроз, Аркадий, вы только подумайте, что делают с собой эти изверги! Хрипунов мысленно отвел отцу лет пять — на торжество разложения, и отец не подвел, не стал срамить начинающего диагноста, умер, как и велели, но предварительно долго скучал в больнице с нескончаемым гепатитом и мать ежедневно носила ему компромиссные сырники с ободранной шкуркой (творожное можно, жареное нельзя) и ягодные кисели — мутные, тепловатые, розовые, как сопли из разбитого носа.
Хрипунову сообщили в армию, когда он умер.
Потому что Хрипунов ведь ушел в армию. В 1981 году — полноценным хирургом с обширной практикой и целым кладбищем благодарных пациентов.
Часть третья
ДЕЯНИЕ
Краевой разрез. Отделяем хрящи кончика носа от вышележащего наружного кожного слоя. Вот так. Почти до конца. Крови совсем мало — на операциях почти никогда не бывает крови. Точнее, бывает, но это кровь укрощенная, нестрашная, ее мгновенно впитывает разумное, многорукое, тысячеочитое и жестокое существо, в которое превращается на время операции хирургическая бригада.
Колюмелярный разрез. Начинаем оголять наружный слой хрящей, которые формируют кончик носа. Хрящи желтые, солнце белое, кровь красная… Слишком много крови! Две столовые ложки кровопотери за двухчасовую ринопластику считаются хорошей рабочей нормой. Хрипунов никогда не тратил так много: что за глупости — при чем тут гуманизм, ему просто не нравилась кровь. Она была чересчур живая для того, чтобы выглядеть гармоничной. Мешала.
Бровь чуть-чуть поднимается, судорога недовольства пронизывает операционную, и Хрипунов физически ощущает, как поджимаются мошонки и леденеют спины окружающих его коллег. Никаких баб в операционной. Лучшая хирургическая сестра — это сорокалетний кандидат наук. Сорокалетний кандидат наук, который не умеет угадывать мысли — неудачник и профессиональный идиот. СЛИШКОМ МНОГО КРОВИ! Воздух звенит от молчания, лиловый скальпель яростно воздет в стерильное небо, по виску со скоростью ледника ползет торжественная капля пота. Наконец, из ниоткуда возникает проворная глянцевая перчатка, виновато суетится, восстанавливая идеальный порядок. Его собственные пальцы не могли бы управиться быстрее. Впрочем, здесь все пальцы — его собственные.
Через секунду мир вновь замирает в точке золотого сечения. Хрипунов возвращает бровь на место и слышит, как операционная беззвучно и облегченно переводит дух. Больше ни один из них не посмеет сбиться с синкопического ритма. Ни один не посмеет вести себя, как живое самостоятельное существо. Это потом, в ординаторской, они распадутся на отдельные части, будут жрать спирт, перешучиваться и нудно грызть друг друга за случайные промахи и чертовы привычки. Над столом, затянутые в зелено-лиловую форму, безликие, безмолвные, безотказные, они всего лишь нейроны и рецепторы одного-единственного Бога — безжалостного и всемогущего. Имя которому Хрипунов.