Xирург - Марина Степнова 17 стр.


Девчушки все тряслись у ибн Саббаха под ногами, совсем молоденькие дурехи — младшей вряд ли исполнилось девять лунных лет, столько же было Айше, когда она стала возлюбленной женой пророка Мухаммеда, да благословит Аллах его и род его. Хасан присел на корточки, и та, что повзрослее, тоненькая, сизовато-смуглая, с выпуклым, прекрасным ртом, немедленно спрятала голову маленькой у себя на груди — стремительным, удивительно взрослым движением. Как будто мать закрыла глаза перепуганному ребенку. От них обеих даже пахло, как от кутят — молоком и какими-то засыпающими цветами. А от мальчишек вечно разило пылью и потом.

Пророк попросил у Абу Бакра выдать за него замуж Айшу, пробормотал ибн Саббах и мягко повернул младшую девочку к себе. Совсем крошка. Ко лбу прилипли взмокшие смешные кудряшки. Губы прыгают. Сейчас заревет на всю округу. Точно заревет. А вот этого не надо, серьезно и тихо предупредил Хасан ибн Саббах, распрямился и, крякнув, поднял малышку на руки. Та всхлипнула и обмякла, точно мертвый ягненок. Тяжеловата для его возраста, однако… Чшш, шепнул Хасан в маленькое прозрачное ухо и неумело покачал девочку туда-сюда. Ни одного ласкового слова не было у него ни в голове, ни на языке — ни одного. Только мучительная немота никому не пригодившейся нежности.

И тогда — надо же было хоть что-то говорить? — он вновь зашептал тихую сунну. Абу Бакр сказал, но я же твой брат. Пророк сказал, ты мой брат по религии Аллаха и Его Книге, но Айша по закону предназначена мне в жены. Но прежде, чем он успел продолжить, неожиданно поднялась с порога старшая девочка и, глядя на Хасана ибн Саббаха огромными зеленоватыми глазищами, отчетливо произнесла. Мой отец Абу Бакр обратился к Пророку — о, посланник Аллаха, что же тебя удерживает от женитьбы на ней? Он ответил: это мехр. Тогда Абу Бакр сам отдал вместо Пророка этот мехр в размере 500 дирхем. И в месяце шавваль Пророк женился на мне.

На мгновение стало очень тихо. Только где-то в горах присвистнула от удивления сонная птица. Да отчетливо надавил на темя мигреневый небесный луч. Словно напомнил Хасану, о том, что он еще жив. Что они оба еще живы.

Тебя как зовут? — спросил он у старшей девочки, которая так и осталась стоять, вытянувшись струной и стиснув на будущей груди маленькие руки.

Maляк.

Ангел, — тихо повторил Хасан.

А ее?

Хесса.

Судьба.

Потолок в номере был бугристый. Ни к черту был потолок — не выведенный, скверно, но зато щедро побеленный — стыдно должно быть приличному отелю за такой откровенно паршивый потолок. Не эксклюзивный. Хрипунов поискал глазами свет плывущих за окном автомобильных фар — он любил засыпать под этот качающийся, бегущий, странный свет, но за окном были только сосны, вперемешку с какой-то жестколистой, кожистой, растопыренной экзотикой.

Невозможно хотелось пить, но было нельзя — плечо, все истыканное огненными, беспокойными мурашками, придавила тяжелой сонной головой утомившаяся Анна, заснувшая на самом пике счастливой бессмысленной болтовни, ее будто прорвало — после месяцев и месяцев бесконечной, съежившейся тишины. Господи, да я же сразу влюбилась, ну буквально с первого взгляда, я тогда еще была в таком уродском халате, байковом, я его сразу выкинула после того… Честно-честно. А метрдотель какой ужасно смешной — гнался за нами чуть не до самого номера, с извинениями своими, нужны они нам — его извинения, правда? А на вас тогда, в первый раз, был потрясающий свитер, серый такой, с косами, английской вязки, ну, помните, то есть, конечно, помнишь — нет, я, наверно, никогда не привыкну называть вас на ты, просто не смогу… А мороженое все-таки ужасно жалко…

На мороженом она и заснула, ткнувшись лбом Хрипунову в ключицу, и даже не заметив, что он не сказал в ответ ни слова, просто не смог, так и лежал, в классической посткоитальной позе взрослого самца homo sapiens — на спине, одна рука закинута за голову, другая придерживает прильнувшую женщину за влажное горячее плечо, полное равнодушие, тихая дрема остывающего механизма, под левым бедром натекло холодным и липким, надо бы отодвинуться… лень. Почему после секса человеческие женщины так похожи на обожравшихся змей? И что теперь с ней делать? Что. Что. Что.

Ножницы реберные. Ножницы реберные гильотинные. Сосудистые вертикально — изогнутые. Твердосплавные для разрезания мягких тканей.

Через десять дней Хрипунов сидел в самолетном кресле рядом с Анной — горячий загорелый локоть вздрагивает во сне, сияющее запрокинутое лицо заботливо прикрыто черными наглазниками — так ты лучше выспишься, ребенок. На самом деле, чтобы никто не сломал себе ногу, не забился в истерике, не потерял сознание. Не застыл, разинув рот, в ликующем параличе. Уютная немолодая итальянка, продававшая на набережной ненормально крупную клубнику и раннюю глянцевую черешню, наверно, уже оправилась от сердечного приступа. Может быть, даже выписалась из больницы. Хотя вряд ли. Это было их самое первое утро в Италии. Первое утро вместе. Абсолютная концентрация Анниного счастья. Плюс его личная неопытность. Заказать завтрак в номер он еще сообразил, но от утренней прогулки по набережной не ждал никакого подвоха. Собственно, тогда он сам еще многого не понимал. Просто старался пореже смотреть Анне в лицо. А итальянке просто не повезло. Она получила в лоб улыбку такой сокрушительной убойной силы (ой, смотрите, Аркадий Владимирович, клубника, ну клубника же!), что хватило бы и Гераклу.

Когда из ближайшего отеля, молотя десятком рук, прибежал оглушительный доктор и лениво ахающая толпа начала медленно рассасываться, Хрипунов перестал стискивать мизинец обмякшей итальянки (энергичное давление в течение двух-трех минут на правый нижний угол ногтевой пластинки мизинца левой руки при сердечных недомоганиях вполне способно заменить таблетку валидола — еще дяди Сашина волшебная выучка). И тут же, в соседней лавчонке купил испуганной Анне зеркально-черные, стрекозиной величины и выпуклости солнечные очки (не снимай, не снимай, а то будут морщинки) и заодно видеокамеру. Да какая разница, сеньора, давайте любую. Пойдем в отель, Анна, не огорчайся. Она непременно поправится. Обещаю.

Пластина для операций на веках. Пластина склеральная. Пластинка для оттеснения внутренностей.

Они прожили в доме Хасана — может, год, а, может, больше. Никто не знал. Потому что девочки никогда не выходили из дальней комнаты, а Хасан никогда не говорил о них вслух. Только нестареющий Исам, говорят, видел их однажды, когда привез — по приказу ибн Саббаха — неслыханный подарок из Европы, мягкую тряпичную куклу с фарфоровой искусно размалеванной головой и живыми, человеческими, белокурыми волосами. Не каждая голубокровая христианская принцесса могла похвастать такой баснословной игрушкой. И один Исам знал, как и где сумел ее раздобыть.

А потом девочек вдруг отослали в долину, и выдали замуж за степенного неразговорчивого купца, а взамен привезли откуда-то двух новых, таких же молоденьких, напуганных и прелестных. И так продолжалось много-много раз — иногда малышек меняли через год, иногда через неделю, но всех отдавали в жены порядочным зажиточным людям, и все приходили к мужу чистыми и непорочными, как снег на вершине Эльбруса. И все жили потом долго и счастливо, смиренно рожая крепких детишек и смиренно смывая по утрам юность и красоту.

И только одна из них накануне собственной свадьбы удавилась. Одна-единственная. Тихая светлоглазая девочка по имени Mухджа. Душа.

Щипцы для удаления плодного яйца прямые. Щипцы для фиксации тела и шейки матки. Щипцы Кагаловского для захватывания плевры. Щипцы кишечные окончатые для взрослых. Щипцы клещевидные для орбитотомии. Щипцы кожноголовные акушерские (по Иванову). Щипцы крампонные. Щипцы ложкообразные для удаления опухоли мозга. Щипцы маточные, двухзубые прямые и трехзубые изогнутые. Щипцы однозубые для оттягивания матки (пулевые). Щипцы окончатые для захватывания опухоли мозга.

Когда самолет, дрожащий, натужный, заключенный в почти видимый глазу кокон разноязыких перепуганных молитв, вцепился растопыренными лапами в бетонку московской взлетной полосы, Хрипунов почувствовал на щеке легкую влажную метку и открыл глаза. Заспанная Анна сидела рядом, с ногами забравшись на неудобное самолетное седалище, хрипуновский заботливый пиджак сполз со смуглых коленок, теплые волосы растрепаны, как маленький дым.

Это я вас поцеловала.

Не вас, а тебя.

Глаза — нет, не белые все-таки, едва ощутимо сероватые, первый шаг вниз, к туману, слизнувшему предрассветную горную долину, тихий утренний воздух, овечье звяканье, шепот переливаемого молока. Вокруг каждого зрачка — неуловимая мозаика, аккуратно сложенные осколки зеленого, рыжего, каре-голубого. Крошечный витраж — чтобы душе было не так скучно смотреть на этот негодный, не горний мир. В углу рта засохла сонная белая слюнка. Сейчас улыбнется. Я знаю.

Глаза — нет, не белые все-таки, едва ощутимо сероватые, первый шаг вниз, к туману, слизнувшему предрассветную горную долину, тихий утренний воздух, овечье звяканье, шепот переливаемого молока. Вокруг каждого зрачка — неуловимая мозаика, аккуратно сложенные осколки зеленого, рыжего, каре-голубого. Крошечный витраж — чтобы душе было не так скучно смотреть на этот негодный, не горний мир. В углу рта засохла сонная белая слюнка. Сейчас улыбнется. Я знаю.

Хрипунов ловко, привычно уже увел глаза в сторону, чтобы не тряхнуло, чтобы уйти из-под обстрела, хорошо, что все вокруг повскакивали с мест, хватая модные узлы и роняя мятые фантики. Нет, стюардессу, кажется, все-таки зацепило, качнуло, распялило изумленный намалеванный рот. Ощущение стенокардического кола за грудиной. Непереносимое счастье. И потом кратковременный, но полный паралич воли. Если в этот момент она скажет или попросит что-нибудь… Хрипунов вспомнил, как фруктовая итальянка с набережной, уже теряя сознание, заваливаясь на бок и хватая сухими губами хриплый солнечный воздух, все продолжала сыпать Анне под ноги свою невероятную, чуть ли не с кулак, бело-розовую, всю в мелких родинках, безвкусную клубнику…

Иди сюда.

Хрипунов торопливо потянул ее к себе, мягкую, пахнущую жуткими сахарными духами, сонным потом и подкисшей бизнес-классовой едой — занять чем-нибудь, заболтать, зажмуриться, поцеловать… Поздно. Анна, подставляя ему радостные, чуть спекшиеся от перелета губы, отчетливо пожаловалась — так пить хочется, ужас.

Не успел.

Зато можно обойтись без натужного, вымученного поцелуя. Без этой тактильной муки. Когда под губами и языком вместо нежного влажного огня, только отвратительные слизистые и заплывающие швы. Хрипунов поправил переставшей улыбаться Анне вспотевшую выбившуюся прядку. Она действует только, когда счастлива. Она счастлива, потому что влюблена. Она влюблена в меня и при этом неприятна мне физически. С этим ничего не поделаешь. Физически. Я так долго не вытяну. Просто не справлюсь.

Все хорошо, ребенок. Сейчас попьешь.

А по проходу, расталкивая фирменными бедрами рвущихся на выход пассажиров, уже спешила бледная, растерянная стюардесса, сжимая в руках переплескивающийся через край подносик, сплошь уставленный стаканами с минералкой, соками и медленно умирающим шампанским.

Пинцеты. Анатомический. Хирургический. Зубчато-лапчатый (русский). Пинцет с замком. Пинцет для наложения и снятия металлических скобок. Пинцет для разбортовки сосудов игольчатый. Пинцет для разбортовки сосудов зубчатый. Пинцет для разбортовки сосудов изогнутый. Пинцет Миминошвили. Пинцет для коагуляции. Пинцет для грудной хирургии. Пинцет сосудистый. Пинцет сосудистый изогнутый. Пинцеты сосудистые с двойной нарезкой. Пинцет для электрокоагуляции с зубчиком. Пинцет для электрокоагуляции с зубчиком, изогнутый. Пинцет к сосудосшивающим аппаратам для изгибания и зарядки скобок. Пинцет для захватывания электродов.

Кабинет Арсена Медоева был круглый, белый, зеркальный и золотой. Многоярусная, воспаленная люстра свисала с лепного потолка, как застарелый гидраденит, в просторечии остроумно называемый «сучье вымя». Сучье вымя, дрожа хрустальными гирляндами, отражалось в гигантском полированном столе, в глобальных вазах, сияло на багетных выпуклостях, жидким бликом ложилась на глянцевитое, ухоженное темя хозяина всего этого великолепия — уважаемого человека Арсена Медоева, да. Единоличного владельца если не лучшего, то уж точно самого крупного в Москве модельного агентства с идиотским, хлестким, но каждому известным названием — WOW.

Люди нервные и непривычные в кабинете Медоева мгновенно начинали чувствовать себя, словно внутри елочной игрушки — прямо посреди тихого звона и сияющего хруста, дурацкой, аляповатой мишуры и рвотных спазмов от плохо переваренной халвы и не считанных шоколадных конфет. Это было не то, что бы больно — просто как-то гадко. К тому же в кабинете совершенно невозможно было сосредоточиться — городской ум, привыкший к острым углам и ломаным линиям, начинал бесплодно метаться среди медоевских округлых и лекальных пространств, словно дворняга в поисках собственного ужаленного хвоста.

Некоторых — особенно совсем молоденьких дурочек — в кабинете и правда начинало мутить, они бледнели, терли липкий ледяной лоб обмякшей ладошкой, обреченно закатывали к бронзе и лепнине осоловевшие зрачки. Картинно взволнованный Медоев тотчас сползал со своего бело-золотого кожаного трона и участливо наклонялся над сомлевшей жертвой, обдавая ее гипнотическим облаком сладчайшего парфюма — с отчетливыми, дымными, густыми нотами на илистом, клубящемся дне. Ну что ты, что ты, малыш, успокойся… Да у меня же дочка тебе ровесница…

На слове «дочка» баритон Медоева вздрагивал неподдельной болью, будто дочка — бледная, каревласая кукла, лежала тут же, пламенея ангиной и прощально улыбаясь слабым прекрасным ртом. После этого можно было подсовывать контракты, вырывать обещания, трогать сухими темными пальцами вздрагивающую, сочную, лопающуюся от спелости плоть. Все, все можно было в этом кабинете. Никто не уходил обиженным.

На Хрипунова кабинет действовал своеобразно — уже через пару минут у него начинали мучительно, туго ныть коренные зубы, потом мягкой болезненной ватой закладывало уши, и Хрипунов, до висков наполненный будущей многодневной мигренью, просто вставал, оборвав и себя и Медоева на полуслове, и, шел из офиса прочь, мимо секретарей, щебечущих соискательниц, будущих моделек и нынешних шлюх — прочь, прочь, из этого липкого рахат-лукумного мира. На свежий воздух.

Медоев как будто и не обижался — семенил рядом, подскакивая, маленький, жирный, ароматный, обаятельный урод, улыбчивый льстец с медоточивыми устами, до краев полными яда и голубоватых ледяных виниров. Чего ты, Аркаша, дорогой, мы же не договорились еще — куда спешишь, брат? — выпевал с анекдотичным акцентом, мягко хватал на бегу за локоть. Хрипунов морщился — и от акцента, и от шарахающихся во все стороны членистоногих моделек, и от бьющего по глазам золота — и только на улице, остановившись, переведя дух, раздраженно спрашивал. Ну что за спектакль опять, Арсен. У меня инсульт когда-нибудь будет от твоей позолоты. И перестань, ради всего святого, паясничать. Приезжай к восьми в «Яузу», там дорешаем. А сейчас извини — голова болит.

За Хрипуновым хлопала автомобильная дверца, и Медоев мигом переставал улыбаться и рассыпать вокруг гортанные «вахи» — он, признаться, кроме этих «вахов» ни слова не знал на родном языке, зато блестяще и без малейшего труда переходил с английского на французский, так что в Европе его принимали за богатого окультуренного араба, а никак не за сына природного осетина и хорошенькой хохлушки.

Впрочем, папа-осетин был горец не простой — и маленького Арсена принесли из 1-го Московского роддома не куда-нибудь, а прямо в огромную профессорскую квартиру, где сплошь клубились важные и нужные люди, мелкие прихлебатели, крупные мошенники, пронырливые аспиранты и какие-то незаметные персоны в квадратных пиджаках с печатью государственной значимости на туго натянутых лицах. Где-то в дальних комнатах обитали ласковые, молчаливые женщины в темных низких платках — осетинский профессор, гордость республики, орденоносец и лауреат, чтил обычаи предков — в их бесшумные руки и передали новорожденного младенца, а профессор умчался на очередной симпозиум, с него на заседание кафедры, а потом на полигон.

А когда, наконец, вернулся, навстречу ему из глубин квартиры вышел молодой человек лет шестнадцати, с печоринской усмешечкой на упитанном лице, угрюмый, капризный и совершенно очевидно жестокий. Молодой человек спокойно и тщательно стер со щеки умильное отцовское лобзанье (как ты вырос, мальчик мой! Стал совсем-совсем взрослый! Смотри, Мария, да у него же усы!) и сказал — папа, мне нужно в МГИМО. Как будто просил передать ему солонку за семейным обедом, когда воскресенье и в мамину честь подают украинский борщ, расплавленный, раскаленный, несусветный, но все равно сваренный не мамой, и потому — не настоящий.

Теперь немножко о медоевской маме. Она действительно была самой что ни на есть хохлушкой, прибывшей в Москву из анекдотичной Жмеринки — той самой тихой, зеленой Жмеринки, где жасминовыми вечерами к поездам дальнего следования выносят газетные кульки с вареной молодой картошкой и малосольными огурчиками, а раннюю черешню продают, нанизанной на аккуратные веточки — алые, словно покрытые драгоценным китайским лаком. Перспектива солить огурцы и продавать косточковые медоевскую маму прельщала мало, потому, на одном мощном выдохе закончив среднюю школу, она рванула в столицу нашей родины, имея максимум неясных перспектив, идеально сработанную задницу и полну пазуху великолепных, нежнейших, сливочных цыцек.

Назад Дальше