Похоже, сейчас наиболее неподходящий момент для гадания о будущем объединенной Европы. Страны Европы заняли настолько несходные позиции по вопросу иракского конфликта, что это доказало: Европа все еще не едина. Вхождение в Евросоюз стран Восточной Европы приведет к тому, что старые демократии, готовые отчасти поступиться национальным суверенитетом, и демократии молодые, цель которых — усилить национальную доминанту в своих новообразованных правительствах, пусть даже ценой поиска союзников за пределами Европы, — окажутся в едином доме.
В настоящий момент вроде и существует европейское самосознание и европейское самоопределение, и в то же время следует сказать, что некоторые события подрывают европейское единство.
Возьмем ту же тему, которую, я знаю, собирается разрабатывать и Хабермас. Рассмотрим основные компоненты так называемой западной ментальности: греческий и иудео-христианский фундамент; идеи свободы и равенства, завещанные нам французской революцией; багаж современной науки, у истоков которой стояли Коперник, Галилей, Кеплер, Декарт и Фрэнсис Бэкон[57]; капиталистическую форму производства; отделение церкви от государства; римское право или Common Law[58]; и самое понятие справедливости, утверждающей себя через классовую борьбу. Все это результаты идейной работы европейского Запада. Список, конечно, не полон. Да и идеи эти ныне принадлежат отнюдь не только Европе. Они привились, распространились и расцвели и в Америке, и в Австралии, и частично — в Азии и в Африке. Поэтому, безусловно, говоря о западной цивилизации, мы подразумеваем цивилизацию, отождествляющую себя с той моделью, которая в процессе глобализации получила главенство над всем миром. Но повторим опять: не одни европейцы отождествляют себя с этой моделью.
Внутри же этой западной цивилизации мы все ощутимее чувствуем особость Европы. Возможно, этого ощущения у нас нет, когда мы, европейцы, ездим в другие европейские страны, поскольку мы обращаем внимание прежде всего на отличия. Но ведь отличия наблюдает и миланец, попавший в Палермо, и калабриец в Турине. Однако при первом же контакте европейца с неевропейской культурой, в том числе с американской, в нем обостряется чувство «европейскости». В поездке, на конгрессе, с друзьями из разных стран, в путешествиях явственно проявляется нечто объединяющее (сходные воззрения, сходное поведение, сходные вкусы): мы роднее с французом, испанцем или немцем, нежели с теми, кто не из Европы.
Министр образования Франции, философ Люк Ферри в декабре 2002 года в своем вступительном слове на парижском Конгрессе борцов за мир отмечал (никакой новизны, разумеется, в его наблюдении не было, но имелся интересный драматизм в подаче текста) что ни один француз не может сейчас вообразить войну с соседями — например, войну с немцами. Как, разумеется, и англичанин — войну с Италией, или испанец — нападение на Фландрию. А ведь мы помним, что война с соседями как форма решения всех конфликтов и междоусобиц две тысячи лет была обычным делом для Европы. Ныне имеет место новая историческая ситуация, которую невозможно было вообразить всего только полвека назад. Эта ситуация, допустим даже, не всегда четко формулируется в нашем сознании, однако ею определяется наше поведение. Поведение всех рядовых европейцев: жители Европы едут в отпуск, спокойно пересекая те самые границы, которые их отцы штурмовали с винтовкой в руках.
По тысяче причин француз до сих пор чувствует себя отличным от немца, но оба они — наследники древнего общего опыта, сформировавшего и ту и другую нацию. У нас в совместном багаже — идея благосостояния, достигнутого благодаря профсоюзам, а не благодаря гомеостазу индивидуалистской этики, основанной на личном успехе. Мы все пережили провал колониальной политики и распад империй. Мы все пожили под диктатурами, умеем распознавать их в зачатке, и, может быть, потому мы (многие из нас) вакцинированы от диктатур.
Нам всем известно, что такое война в своем доме, что такое прямая угроза жизни. Я даже рискну сказать, что если бы два самолета воткнулись в Нотр-Дам или Биг-Бен, это вызвало бы, разумеется, отчаяние, испуг, гнев и ужас, но вряд ли — такой ступор и такую реакцию (депрессивный синдром в сочетании с инстинктом немедленного мщения), какие мы наблюдали у американцев, впервые получивших удар на своей собственной территории.
В общем, у европейцев имеется немало общих качеств, общих опытов, радостей, печалей, общая гордость, общий стыд, общие традиции и общая совесть. Каждая европейская страна некогда жила в симбиозе с каким-то регионом Африки или Азии, обменивалась чем-то с этим регионом, конфликтовала с ним и находилась от него не так уж далеко, не за океаном, во всяком случае.
Достаточно этого чтобы и впрямь объединить Европу? Явно недостаточно. Мы это наблюдаем каждый день. Невзирая ни на общую валюту, ни на тот факт, что разные страны хотят примкнуть к этому нашему союзу и готовы поступиться многим, лишь бы их взяли в Европу. Многим, но не всем, и при единстве вызревают новые конфликты: например, разность точек зрения по вопросу об иракской войне.
Однако единство, которое Европа не умеет обрести в себе самой, навязывается ей извне объективной эволюцией событий. Покуда шла «холодная война», страны Европы, растасованные после Второй мировой войны между западным и восточным блоками, были вынуждены существовать в тени какой-либо из двух великих держав: или Соединенных Штатов, или Советского Союза. И СССР и США реализовывали в Европе свои идейные программы.
Китай тогда не просматривался. Китай для США не предвещал непосредственной угрозы. Китай представлял собой угрозу лишь в стратегическом будущем, а в тот период Китай был полностью занят борьбой за внутреннюю стабильность и пребывал в открытой конфронтации не с американцами, а с русскими. Американцы спокойно стерпели застой в Корее и поражение во Вьетнаме, поскольку главную игру они вели в Европе, и эту войну американцы выиграли: в конце концов советская империя распалась.
Втянутые в игру более сильных игроков, европейские нации строили свою внешнюю политику по модели одного из блоков, с которыми они себя отождествляли, живя под военным протекторатом либо НАТО, либо Варшавского договора.
Этот пейзаж переменился, как только пала Берлинская стена. А теперь окончательно прорисовалась утрата интереса американцев к Европе. В недавние годы — когда стало видно, до чего вяло американцы относятся к балканскому вопросу. Враг, побиваемый в течение полувека, пал. США обнаружили, что главный враг теперь у них другой. Позиционирование этого нового врага нечетко, но безусловно — он угнездился где-то в недрах мусульманского, ближневосточного и дальневосточного мира, против этого недруга США направляют свою военную мощь — против Кабула, против Багдада, и, может быть, не только против них. Этот новый военный поход побудил американцев даже передислоцировать свои военные базы. То есть американцы перестали видеть в НАТО надежную опору (потому что, помимо всего прочего, выяснилось: европейские страны по историческим и географическим причинам имеют с арабским миром отношения, кое в чем диссонирующие с американскими интересами).
Тем временем стало ясно, что главная конфронтация, уготованная Соединенным Штатам, — это грядущая конфронтация с Китаем. Не обязательно она будет военной. Но она обязательно охватит и экономику, и демографию. Достаточно прийти в США в любой университет, чтобы видеть, до какой степени стипендии, аспирантские ставки и лидирующие позиции уже сейчас в руках азиатских студентов (не знаю, в генах ли дело, или в том, что и по воспитанию эти азиатские студенты гораздо охотнее своих европейских сверстников готовы вкалывать по восемнадцать часов в сутки, дабы выдвинуться на самое высокое место). Американская наука развивается все больше благодаря импортированию не европейских, а азиатских мозгов, мозгов из Индии, Японии и Китая.
Это значит, что все внимание американцев перемещается от Атлантики на тихоокеанские регионы. И точно: вот уже много лет крупнейшие производственные и научно-исследовательские центры переселяются или наново строятся в Калифорнии. В некоем будущем Нью-Йорк станет чем-то вроде американской Флоренции, станет заповедником моды, искусства и культуры, но отнюдь не местом принятия первостепенных решений.
Америка смотрит все меньше на Атлантику, все больше — на Тихий океан. В двадцатые годы «WASP»[59] не сводили глаз с Парижа, а теперь новые американцы из заслуженных и важных проживают в штатах, куда вообще не поступает «Нью-Йорк Таймс» (главная атлантическая газета), или поступает с опозданием на целые сутки, и только в редкие привилегированные киоски. Этими новыми американцами скоро заселятся области, в которых о Европе будут знать совсем мало, а если что и будут узнавать, то не сумеют уяснить причин событий, которые происходят на том дальнем экзотическом континенте, гораздо менее понятном для Америки, нежели Япония или Гавайи.
Когда Америка перенесет свое усиленное внимание на Ближний Восток и на огромный Тихоокеанский регион, Европа потеряет свое значение в мире. Как ни крути, самым страстным американофилам уже и сейчас ясно, что не станут американцы днем и ночью заботиться о чужом континенте, пусть даже это была родина их предков (да и то не для всех американцев; мало ли их носит фамилии Перес и Чун Ли). Вдобавок европейскому континенту уже не грозят ни гусеницы гитлеровских танков, ни советские казаки, скакавшие поить коней ватиканской святой водой.
Поэтому Европа окажется в изоляции самою силой вещей (как говорил Гегель[60]: все происходит так, как того требует действительность, а действительность разумна). И тогда Европа либо станет единой, либо распадется.
Гипотеза распада, я думаю, не слишком реалистична, но все-таки обсудим этот сценарий. Допустим, Европа повторит судьбу или Балкан, или Южной Америки. Новые сверхдержавы (возможно, в отдаленном будущем Китай, если он займет место США) примутся вертеть несильными европейскими странами по своему усмотрению — тем самым закрепляя свое положение в качестве сверхдержав. Им может быть удобно размещать свои военные базы в Польше или Гибралтаре, в Хельсинки или Таллинне — близко к полярным воздушным коридорам. Чем разобщеннее станет Европа, чем менее конкурентоспособным будет евро на мировых валютных рынках, тем для США и Китая лучше. И невозможно вметать в вину сверхдержавам, что они заботятся прежде всего о собственных интересах.
Ну а если Европа изыщет ресурсы, чтобы позиционировать себя в качестве третьего полюса между Соединенными Штатами и Востоком (будет ли этим Востоком Пекин, или, как знать, Токио, или Сингапур)?
У Европы есть только один путь, как ей стать этим третьим полюсом. Европа уже объединила таможни и валюту, теперь она должна объединить внешнюю политику и оборону. То есть те минимальные военные силы, которые ей полагается иметь. Ибо вряд ли Европа готовится захватывать Китай или драться с США. Ровно столько войск, сколько ей необходимо для самообороны и для быстрого реагирования, учитывая, что НАТО уже не станет решать за Европу ее проблемы.
Смогут ли европейские правительства договориться и подписать подобные соглашения? В воззвании Юргена Хабермаса говорится, что невозможно достичь подобного результата в расширенной Европе, если она будет включать в себя Эстонию, Турцию, Польшу и, может быть, в один прекрасный день — Россию. Консолидация Европы способна пока что охватывать только те страны, которые были в ядре Европейского союза. Если бы эта основная группа выдвинула четкие предложения, другие страны подтянулись бы (может быть, понемногу, постепенно).
Утопия? Как подсказывает здравый смысл, утопии могут стать реальными гипотезами на фоне меняющегося миропорядка. Или так, или никак. Европа должна и, можно сказать, обречена выработать совокупный способ вести внешнюю политику и оборонять территорию. Если этот способ не вырабатывать, Европа превратится — надеюсь, что никого не обижаю, — в Гватемалу.
Это воззвание видные европейцы обращают к правительствам континента, на котором они родились и на котором хотели бы спокойно досуществовать, гордясь своим местожительством.
Волк и ягненок. Риторика бессовестности[61]
Не знаю, метать ли бисер перед вами, стадом бессмысленных дурней, которые вообще никогда и ничего не способны уразуметь.
Как вам такое начало? Типичный случай «captatio malevolentiae»[62], то есть я применил риторическую фигуру, которой нет и быть не может — эта фигура призвана восстанавливать аудиторию против оратора. Вообще-то я много лет полагал, будто первым выдумал этот термин — captatio malevolentiae. Я применял его к одному своему приятелю и к его манере держать себя в обществе. Но потом посмотрел в Интернете и увидел, что на многих сайтах captatio malevolentiae активно упоминается. Не знаю уж, как это случилось — то ли они цитировали меня, то ли налицо явление литературного полигенеза (это когда одна и та же идея спонтанно возникает у разных людей в разных местах, независимо друг от друга).
Совсем другое дело, если бы я начинал свою речь вот так «Не знаю, метать ли бисер перед подобным стадом бессмысленных дурней, но все-таки выскажусь. Как минимум из уважения к тем двум или трем из вас, кто не такие дегенераты, как прочие». Это был бы пример (довольно резкий и опасный) «captatio benevolentiae»[63]. Естественно, каждый слушатель обязательно подумал бы, что именно он — один из двух или трех, кто не такой дегенерат… и, презрительно отвернувшись от остальных, начал бы слушать супервнимательно и суперзаинтересованно.
Captatio benevolentiae — риторический прием, позволяющий, как вы уже поняли, немедленно налаживать эмоциональный контакт с собеседником. Чаще всего captatio ставят в зачины («Для меня великая честь выступать перед столь почтенной публикой»). На этом приеме строится один до того распространенный и до того затасканный зачин, что он теперь уже чаще приметается иронически — я имею в виду зачин «как вы, несомненно, помните». Этим способом восстанавливают в памяти собеседников нечто полузабытое, но делают вид, будто просто даже стесняются повторять то, что собеседник, конечно, знает и сам по себе.
Почему в риторике используют «captatio benevolentiae»? Потому что… ведь что такое риторика? Риторика — это вовсе не презренное словоплетение, в котором изобилуют ненужные слова и напыщенные периоды. Риторика — и не синоним софистики, что бы ни утверждали отдельные глупые учебники. Кстати о софистике, оговорюсь, что греческие софисты, занимавшиеся риторикой, вовсе не были такими ужасными, как утверждают те же самые учебники. Великим мастером искусства риторики был Аристотель. Платон[64] в диалогах использовал тончайшие риторические приемы (к слову, эти риторические приемы Платон использовал, чтобы полемизировать именно с софистами).
Так вот риторика — это техника убеждения (persuasio). Кстати и об убеждении — в нем опять-таки нет ничего худого, хотя, разумеется, убеждать можно очень коварно и в конце концов убедить человека поступить себе во вред. Технику убеждения очень полезно изучать. Аподиктические[65] утверждения работают только в крайне редких случаях. Они работают лишь при полном согласии по исходным терминам, например — при одинаковом представлении о том, что такое угол, что такое сторона, площадь, треугольник. Если собеседники одинаково интерпретируют термины, им и спорить-то незачем: не спорят же о теореме Пифагора. Однако в большинстве дискуссий о современной жизни по поводу любого предмета каждый собеседник имеет свое собственное представление. Поэтому каждому собеседнику приходится убеждать остальных, а убеждая — использовать риторику.
Спокон веков риторика подразделялась на судебную (ибо в суде у каждого свое мнение, доказательна ли улика или нет), совещательную (в парламентах и ассамблеях у каждого свое собственное мнение по вопросу, следует или нет строить дорогу через горный перевал, ремонтировать лифт в подъезде, голосовать за Джованнини, Пьетрини или Сидорини) и эпидиктическую. Эпидиктической называется риторика, восхваляющая или осуждающая некие явления. Тут уж точно взгляды могут быть самые различные. Не существует научных оснований, чтобы утверждать, приятнее ли Гарри Купер Хэмфри Богарта, чище ли стирает «Ариэль», нежели «Кристалл», и кто женственнее: Майкл Джексон или Элтон Джон.
Поскольку подавляющее большинство споров на этом свете ведется вокруг взглядов и представлений, риторические техники помогают:
— выдвигать аргументы, с которыми согласится большинство слушателей;
— формулировать аргументы так, чтобы они выдерживали критику;
— выражать аргументы так, чтобы слушатели интуитивно верили в их доброкачественность;
— а также вызывать у публики эмоции, способствующие успеху аргументов, в том числе посредством captatio benevolentiae.
Естественно, и самые вроде бы убедительные высказывания могут быть разбиты еще более убедительной критикой, чем доказывается итоговая ограниченность всякой аргументации. Все вы (captatio) знаете, конечно, шуточную псевдорекламу: «Ешьте дерьмо: миллионы мух не могут ошибаться». Эту фразу нередко приводят, демонстрируя ущербность принципа «большинство всегда право». Кажущуюся логику этого высказывания можно опровергнуть, поставив вопрос: а отчего мухи питаются пометом животных, по причине вкуса или по причине необходимости? Можно еще задать вопрос: если бы поля и долины были покрыты икрой и патокой, обрадовались ли бы мухи? А если да, то обрадовались ли бы они икре с патокой больше, нежели экскрементам? И еще, кстати, не забывайте, что предпосылка «все вкушающие вкушают то, что им вкушать любо» опровергается эмпирикой, когда вкушающие вынуждены есть то, что им совершенно не любо, а именно: в тюрьмах, в больницах, в армии, при голодоморах и блокадах, а также при диетическом питании.