Когда я стал задумываться о неравенстве? Наверное, после конфликта с Сорокиной. Да-да, именно после этого конфликта я в полной мере осознал, насколько я беден.
Сорокина — эта моя соседка, которая жила этажом выше. Крайне неприятная особа, очень злая и злопамятная. Когда она что-то о ком-то говорила, казалось, что из ее рта, вместе со слюной, разлетается яд.
Тогда я вдруг отчетливо увидел, как туго приходится моей матери. Ведь я рос. Расходы на мое содержание все увеличивались. А мать не могла зарабатывать больше того, что она получала. Поэтому все то, что дополнительно требовалось мне, она отрывала от себя. Я увидел, как она неважно одета, как печально и замучено ее лицо. Мне часто приходилось наблюдать, как она, сидя на диване, раз за разом зашивала и латала свои старые-престарые платья, кофты, блузки, чулки, даже нижнее белье. Она ходила в одной и той же одежде по много лет, потому что была не в состоянии купить себе новую, ибо ей требовалось обувать и одевать меня. Ей очень хотелось, чтобы я выглядел не хуже остальных ребят. И она делала для этого все, что могла, все, что было в ее силах. Но ее возможности были значительно хуже возможностей других матерей, которых не бросили мужья.
Именно после этого конфликта я стал явственно ощущать, что лишен многих удобств и удовольствий, которые были доступны другим детям. В моем кармане никогда не лежало больше двадцати копеек, в то время, как, например, Гребенюк с удовольствием вытаскивал на всеобщее обозрение то рубль, то "трешку", то "пятерку", а иногда даже и "десятку", что по тем временам были весьма неплохие деньги. Меня стало угнетать, что в квартирах моих одноклассников стояли цветные телевизоры, а у нас — старенький черно-белый, который, к тому же, регулярно ломался. У других были кассетные магнитофоны, считавшиеся в ту пору признаком благополучия, а у меня — старый, громоздкий, допотопный бобинный, оставшийся еще от отца. Именно с тех пор я стал терзаться своим уделом, которым была жалкая, безысходная нужда.
С чего же тогда начался этот конфликт? Да, ровным счетом, ни с чего. Мы с Кореневым, вернувшись из школы, стояли возле моего подъезда, и о чем-то разговаривали. Тут на улицу вышла Сорокина. Увидев меня, она, ни с того, ни с сего, разразилась яростной бранью:
— Совсем загадил подъезд своими "бычками"! Разбрасываешь их по всем углам! А кто убирать за тобой будет? Свинья сопливая!
Я, конечно, поначалу опешил, и стал робко возражать, что это не я кидаю в подъезде окурки. Я даже не курю. Но Сорокина меня и слушать не захотела.
— Ах, ты еще и старшим дерзишь? — продолжала кричать она. — Прачкино отродье! Еще сопли под носом не обсохли! Что из тебя дальше будет? Дерьмо! По тебе тюрьма плачет! Как с тобой, оборванцем, другие дети еще разговаривают? Я бы на месте их родителей тебя к ним и близко не подпускала!
Стерпеть такие оскорбления в тринадцать лет, конечно, трудно. Ведь подростковый возраст довольно горячий, и особенно остро восприимчив к несправедливости. Моя кровь воспламенилась. Я огрызнулся, отчего Сорокина буквально побагровела. Ее охватил новый приступ ярости, и она вылила на меня такой поток словесных помоев, который, казалось, затопит весь двор.
Видя, что ситуация опасно накалилась, мой приятель разумно ушел домой. Мне, конечно, тоже следовало уйти. Не к лицу мне было ругаться с этой вздорной бабой, которая, обрушивая гром и молнии на чужие проступки, старалась скрыть этим свои собственные жизненные неурядицы. Но меня слишком сильно задели ее слова.
На нижних этажах приоткрылись окна, из которых стали высовываться любопытные старухи. Уяснив ситуацию со слов Сорокиной, они начали меня стыдить, а я, соответственно, им отвечать. Поднялся вселенский скандал, в котором я отчаянно противостоял почти что десятку взрослых.
Услышав шум, и увидев меня из окна, на улицу выбежала перепуганная мать. Я рассказал ей в чем дело, и с чего все началось. Мать отправила меня домой, а сама вступила в перепалку с не на шутку разбушевавшимися соседями. Но для них она была не авторитет. Подумаешь, какая-то прачка! Когда моя мать вернулась потом домой, ее всю трясло. Она проплакала весь вечер, а по квартире расползся характерный запах корвалола.
На следующий день к нам пришел участковый. Неугомонные старухи под предводительством Сорокиной написали на меня коллективную жалобу, в которой было одно сплошное вранье. Но сила этого вранья заключалась в том, что оно было коллективным. По свидетельству соседей, я и курил, и пил, и сквернословил, и, вообще, вел себя не подобающе советскому школьнику. Я пытался все объяснить, но участковый меня не слушал, явно сочтя, что если десять свидетелей указывают на одного, то его вина сомнению не подлежит. Он составил на меня протокол. Затем последовала постановка на учет в детской комнате милиции, письмо в школу, и, как венец, "проработка" на классном часе.
Эту "проработку" я запомнил надолго. Наша классная руководительница Оксана Васильевна, пожилая женщина, старая дева, никогда не бывшая замужем, такая же сваливая, как и Сорокина, вдоволь тогда надо мной покуражилась. Она клеймила меня вселенским позором, заявляла, что за всю свою долгую педагогическую деятельность еще не встречала такого отщепенца, каким, по ее мнению, был я. Ее слова больно, до крови, хлестали мое самолюбие. Они были несправедливыми и оскорбительными. Я пытался себя защитить, яростно доказывал свою невиновность. Но Оксана Васильевна мне не верила. Мои одноклассники сидели ошарашенные, и растерянно смотрели на меня. Они явно не ожидали, что я могу попасть в милицию, и обо мне будут говорить такие нелицеприятные вещи. Ведь я никогда не отличался страстью к хулиганству. Но Оксана Васильевна нашла объяснение и этому несоответствию.
— Ты — двуличен! — яростно тыкала в меня пальцем она. — Здесь ты один, дома ты другой. В школе ты стараешься выглядеть примерно, а дома проявляешь свое настоящее лицо. Ты — выродок! Ты — будущий уголовник!
Меня, конечно, мог поддержать Коренев, который видел, с чего начался мой конфликт с соседями. Я не уверен, что его рассказ смягчил бы позицию Оксаны Васильевны, но он, безусловно, ослабил бы бушевавшее во мне чувство несправедливости. Но Роман промолчал, предпочтя не перечить взрослым.
Конечно, мне было обидно. Обидно и горько. Именно тогда я и стал по-настоящему чувствовать, какое неблаговидное место в этом мире мне отводят окружающие.
Что мне тогда могло помочь? Что могло защитить меня от ложных обвинений? Наверное, решительное вмешательство матери. Я, с трудом сдерживая слезы, рассказал ей про этот классный час. Если бы она не оставила все это без внимания, пошла бы в школу, хорошенько поговорила бы с Оксаной Васильевной, с директором, написала бы жалобы в вышестоящие инстанции, заставила бы их во всем разобраться, выявить истину, мое "дело", скорее всего, было бы пересмотрено. Но у нее не хватило на это духу.
— Все переживется, — тихо говорила она, гладя меня по голове, — все перемелется.
Моя мать была робкой и слабой женщиной. О таких, образно говоря, всегда вытирают ноги. Может, именно поэтому ее жизнь и сложилась так тяжело.
Видя, что меня никто не защищает, Оксана Васильевна стала в дальнейшем с упоением демонстрировать на мне свою власть. К другим детям, чьи родители были посмелее, побойчее, и могли постоять за своего ребенка, она относилась более человечно. А применительно ко мне она чувствовала свою безнаказанность. Именно тогда я впервые осознал жестокий закон жизни: прав тот, кто сильнее.
Сколько же в наших школах работает таких псевдопедагогов! Сколько юных душ они уже искалечили, и продолжают калечить!
К слову, когда Сорокина умерла, моя мать категорически отказалась сбрасываться на ее похороны, не испугавшись общественного порицания. В отличие от нынешнего времени, в те годы не давать на похороны было не принято. Это считалось не просто дурным тоном, а даже нравственным преступлением. Услышав, что от нее хотят пришедшие к нам соседи, мать глухо, но твердо произнесла: "Туда ей и дорога", и решительно захлопнула дверь квартиры.
Умирала Сорокина долго и мучительно. У нее было что-то связанное с непроходимостью пищи, и врачи уже ничем не могли ей помочь. Несмотря на то, что ее квартира находилась на пятом этаже, ее жалобные крики, стоны, ругательства были отчетливо слышны на улице. Тогда я, помню, злорадно потирал руки, и приговаривал: "Так тебе и надо. Помучайся".
Уяснить бы мне тогда, что божье наказание за грехи неотвратимо. Глядишь, и не сложилась бы так нелепо моя жизнь.
Глава третья
Конфликт с соседями как бы разделил мое детство, мои школьные годы на две части. Если до последовавшей за ним "проработки" я не испытывал недостатка в приятелях, в общении, то после нее я столкнулся с таким страшным явлением, как одиночество, и познал всю его неприглядность.
Уяснить бы мне тогда, что божье наказание за грехи неотвратимо. Глядишь, и не сложилась бы так нелепо моя жизнь.
Глава третья
Конфликт с соседями как бы разделил мое детство, мои школьные годы на две части. Если до последовавшей за ним "проработки" я не испытывал недостатка в приятелях, в общении, то после нее я столкнулся с таким страшным явлением, как одиночество, и познал всю его неприглядность.
После классного часа я вдруг стал явственно ощущать, что в школе по отношению ко мне появилась некоторая отчужденность. Нет, меня не сторонились, мною не брезговали. Со мной по-прежнему разговаривали. Но разговоры эти уже не имели той легкости, простоты и непринужденности, как раньше. Они уже не походили на общение хорошо знающих друг друга людей. В них стала проявляться какая-то натужность, какой-то холодок.
Оксана Васильевна, в свою очередь, подливала масла в огонь, не упуская случая лишний раз меня задеть, кольнуть, выставить на всеобщее посмешище. Она явно задалась целью превратить меня в изгоя. Я мучительно пытался понять, отчего она вдруг так меня возненавидела? Ведь я не сделал ей ничего плохого. Я не был отъявленным хулиганом, достаточно хорошо успевал. Что же тогда послужило этому причиной? Ответ на этот вопрос я нашел уже в зрелые годы, когда поднабрался мудрости и жизненного опыта. Есть такая препротивная категория людей — садисты. Не в физическом смысле этого понятия, а в моральном. От нормальных людей они отличаются тем, что испытывают какое-то дьявольское, граничащее даже с сексуальным, наслаждение, когда унижают другого человека. А если тот, кого они унижают, еще и не может им противостоять, будучи каким-то образом от них зависим, это только еще больше разжигает их садистскую страсть.
— Характеристики вам писать буду я! — часто кричала Оксана Васильевна. — Я могу написать вам такую характеристику, что вас с ней возьмут только в тюрьму.
В прежней социалистической системе, которая существовала в нашей стране, характеристики с места работы или учебы играли очень важную роль. Порой они даже определяли дальнейшую судьбу. Это потом они были отменены. А тогда они представляли собой прекрасный инструмент, с помощью которого можно было испортить человеку всю жизнь, в чем-то ему помешать, не дать ходу, а то и попросту откровенно с ним расправиться.
Поэтому "характеристиковый" аргумент действовал безотказно. Оксану Васильевну боялись, и предпочитали с ней не связываться.
К слову, она, как и Сорокина, умирала очень тяжело, в страшных муках. И никто из ее бывших учеников, коллег по работе, соседей по дому так и не пришел ей на помощь.
Как же все-таки произошло, что я оказался в полной изоляции? Анализируя те события с высоты прожитых лет, должен с горечью констатировать, что инициатором этой изоляции был именно я. Она оказалась той западней, в которую я сам же себя и загнал.
Все началось с того, что, почувствовав холодок со стороны одноклассников, я откровенно взъерепенился. Во мне взыграло самолюбие. Мол, не хотите со мной нормально разговаривать — не надо. Обойдусь и без вас. Приходя в школу, я демонстративно ни на кого не смотрел, ни с кем не здоровался, не разговаривал, держался от всех в сторонке, и общался только со Славиком. Славик был единственным человеком, кто никоим образом не изменил ко мне своего отношения. Он по-прежнему воспринимал меня своим другом, и ни разу, ни одним словом, ни одним вопросом не напомнил мне о том злополучном происшествии, в результате которого я был зачислен в неблагополучные подростки. Случалось, я сам пытался о нем заговорить. Но Славик при этом неизменно меня перебивал и переводил разговор на другую тему.
Я бойкотировал одноклассников достаточно долго. Но это только усугубило ситуацию. Через некоторое время меня перестали замечать. Меня перестали воспринимать своим, и я все сильнее и сильнее чувствовал себя неким чужеродным организмом. На меня смотрели, как на пустое место, как будто меня вообще не существовало. Психологически выдержать это было невероятно тяжело. Я держался, сколько мог. Но наступил момент, когда я дрогнул. Я стал пытаться вернуться в коллектив. Но обратно меня уже не принимали. Когда я к кому-то подходил, пытался о чем-то заговорить, на меня смотрели с холодком, нехотя что-то отвечали, явно давая понять, что мое общество нежелательно.
Все это, конечно, было крайне неприятно. Я ходил в школу, как на казнь. Я не оставлял попыток вернуть бывших приятелей, настойчиво лез в их компанию, поддакивал, лебезил, терпел то пренебрежение, которое мне выказывали, и при этом утешал себя надеждой, что в конце концов ко мне снова все привыкнут, и снова станут относиться ко мне так, как относились раньше.
Приближался мой день рождения. Он был как нельзя кстати. Ведь день рождения — это прекрасный повод пригласить одноклассников к себе домой. Я на него очень рассчитывал, и надеялся, что после этой вечеринки ребята вновь повернутся ко мне лицом, и я снова почувствую их уважение и внимание. Мне очень хотелось перед ними блеснуть. Мне очень хотелось, чтобы мои именины получились шикарными и незабываемыми. Ради этого я старался изо всех сил. Как моей матери было ни тяжело, она все же дала мне необходимую денежную сумму, хотя из-за этого ей пришлось залезть в долги. Я купил большой торт, сок, лимонад, дорогие шоколадные конфеты, а также пару бобин с модной зарубежной музыкой, которую в те времена можно было найти только у фарцовщиков, и за немалые деньги. Все это, по моему мнению, должно было принести мне успех.
Вспоминая тот вечер, я до сих пор не могу избавиться от ощущения горького осадка на душе. Этот злополучный день рождения не только мне не помог, а напротив, только еще больше мне навредил. Мне всегда хотелось его забыть, и никогда больше не вспоминать. Но память о нем, как проклятие, преследует меня всю жизнь, и, словно едкая кислота, разъедает мою душу.
23 апреля 1977 года. Я пришел в школу, отсидел первый урок, — по-моему это была физика, — а на перемене стал поочередно подходить к ребятам и приглашать их вечером к себе домой. Первый, к кому я подошел, был Славик. Он принял мое приглашение с удовольствием. Но вот дальше начались проблемы. Никто из одноклассников откликаться на него не захотел. Мое приглашение слушали без всякого воодушевления, а далее неизменно следовала какая-нибудь отговорка.
— Вряд ли, — поморщился Роман Коренев. — Уроки нужно делать, да еще отцу в гараже помочь. Поэтому вряд ли.
— Что ж ты не сказал об этом хотя бы пару дней назад? — с фальшивой досадой воскликнул Сергей Рукавицын. — А сейчас у меня уже есть кое-какие планы. Так что, извини.
Точно так же отказались и все остальные. Один бог знает, как тяжело было у меня на душе. Я чуть не плакал от обиды. Мне так хотелось, чтобы на мой день рождения пришел кто-нибудь еще, кроме Славика. Все равно кто, лишь бы пришел. А приглашать было уже практически некого. Меня все проигнорировали. И тогда я, скрепя сердце, подошел к Гребенюку, человеку, который постоянно надо мной насмехался и унижал. Черт с ним, я уже был готов даже на его компанию.
Ох, как неприятно мне сейчас вспоминать эту сцену! Как же унизительно я себя вел! По тому, какие слова, и с какой интонацией, вырвались тогда из моих уст, это было не приглашение. Это была слезная просьба, чуть ли не мольба.
Первой реакцией Гребенюка явилось неподдельное удивление. Затем в его глазах появилась насмешка.
— Никаких подарков мне не надо, — торопливо добавил я, заискивающе глядя ему в глаза. — Мне нужна только хорошая компания, с которой можно будет весело провести время.
Гребенюк снисходительно оглядел меня с головы до ног, комично сморщив при этом нос.
— Я подумаю, — уклончиво произнес он.
Я отошел в сторону. Гребенюк немного поговорил со своим другом Андреевым. При этом они постоянно поглядывали на меня и посмеивались. Затем, через некоторое время, они подошли ко мне.
— Ну, что ж, — весело произнес Гребенюк, — если, как ты говоришь, никаких подарков тебе не надо, и тебе нужна только хорошая компания, мы к тебе придем. Поможем тебе весело провести время. Во сколько, говоришь, начало банкета?
— В шесть, — радостно выпалил я, чувствуя, что у меня словно гора свалилась с плеч.
Наступил вечер. Мать ушла к знакомым, чтобы не мешать моему празднику. Я накрыл на стол, переоделся в свою лучшую одежду и стал ждать гостей.
Первым пришел Славик. Его глаза светились искренней радостью. Он вручил мне шикарный подарок — одну из книг своей богатой библиотеки. По-моему, это был "Всадник без головы" Майна Рида. Мы сели с ним за стол, принялись о чем-то болтать, и дожидаться остальных. Но остальные все не шли. Часовая стрелка уже перевалила далеко за обозначенные шесть часов, но нас по-прежнему оставалось двое. Мое настроение заметно испортилось. Славик, видя это, изо всех сил пытался меня развеселить. И вот, спустя час, когда я уже нисколько не сомневался, что надо мной просто посмеялись, в дверь раздался долгожданный звонок. В квартиру ввалились Гребенюк и Андреев. Они вручили мне какую-то допотопную открытку, разулись, и по-хозяйски прошли в комнату.