Если улочки Старого Города показались Фандорину лабиринтом даже при свете дня, то в темноте он потерял ориентацию сразу же. Освещения здесь никакого не было. Лунный свет почти не достигал земли, его отсекали тесно смыкающиеся надстройки вторых этажей. Непонятно, как Гасым мог идти в полнейшей темноте так уверенно. Несколько раз из мрака мигнули спаренные зеленые точки. Кошки, догадался Эраст Петрович.
Ему пришлось задействовать ночное зрение — иначе он без конца спотыкался бы о кочки и ухабы.
— Здесь живу, — объявил Гасым, поворачивая в подворотню, за которой открылся дворик: точь-в-точь как тот, откуда стрелял Однорукий. Даже застекленная терраска и лестница были точно такие же. — Никто нас тут не видит. А кто видит, никто не скажет. Потому что ты — гость Кара-Гасым.
Он снял завернутого в бурку Масу, хлопнул коня по крупу — тот, мотнув башкой, ушел куда-то в темноту.
— Домой пошел.
— Разве конь не твой?
— Зачем мой? Надо — беру.
Держа раненого на руках, Гасым стал подниматься на террасу. Ступеньки жалобно скрипели под его тяжелой поступью.
Дверь была незаперта. Хозяин просто толкнул ее плечом.
— Тут чай пью, — сказал он, кивнув на разбросанные по полу подушки.
Вошли в следующую дверь.
— Тут кушаю, когда гости.
Но разглядеть что-либо в кромешной тьме даже с «ёрумэ» было трудно. А Гасым вел дальше. По тесному коридору, куда выходили еще какие-то двери.
— Тут кушаю, когда один… Тут думаю… Тут сплю… Тут ничего не делаю — так просто комната… А тут ты жить будешь.
Опять толкнув створку плечом, он вошел в темное помещение, но Фандорина внутрь не пустил.
— Очень прошу, не входи такой грязный. Ты на шайтан похож. Одежда снимай, во дворе бочка для мусор — туда кидай.
Эраст Петрович разделся. Смокинг, брюки, рубашка — всё задубело от подсохшей грязи. Запаха Фандорин уже не чувствовал, привык.
Даже нижнее белье было черным.
Когда он вернулся со двора, избавившись от испорченной одежды, в комнате горела керосиновая лампа. Маса лежал на кошме, под стенным ковром, сплошь увешанным разнообразным оружием.
— Э, голый совсем, — удивился Гасым фандоринскому виду.
Теперь, вблизи и при свете, наконец можно было как следует рассмотреть бакинского Портоса.
Наверное, ему было лет тридцать или немногим больше, но крупные мужчины всегда кажутся старше своего возраста. Лицо мясистое, большеносое и толстогубое, очень смуглое. Усы и брови не просто черные, а будто смазанные дегтем. Когда Гасым снял папаху, чтобы вытереть пот с бритой головы, она тоже оказалась черной от густо лезущей щетины. Черным был и весь наряд гочи, даже костяные верхушки газырей зачернены.
Гасым тоже разглядывал лицо Эраста Петровича, но недолго.
— Черный весь, одни глаза видно. Завтра тебя смотреть буду. На? тряпка, нефть вытирай. На? халат. Старый, не жалко. Я пошел. За доктор пошел.
— Что за врач? Хороший?
— Не бойся, не русский. Настоящий тэбиб. Люди не режет. И язык болтать не будет.
Убедившись, что Маса дышит и что пульс, хоть слаб, но не прерывист, Эраст Петрович занялся гигиеной. Не менее получаса он оттирал кожу ветошью. Чисто не стало, но, по крайней мере, вернулся в европеоидную расу.
Хуже было с волосами. Импозантные седины — снежные, с голубоватым отливом — превратились в слипшуюся паклю. Неясно было, удастся ли волосы вообще когда-нибудь отмыть. Усы торчали, будто нафиксатуаренные. Увы, лучшего результата в данных условиях достичь было невозможно.
Халат, полученный от хозяина дома, можно было назвать «старым» только из вежливости. Весь драный, с торчащей из дырок ватой, он подошел бы разве что Плюшкину. Хорошо, что в комнате не имелось зеркала.
«Это ладно. Но что делать дальше? Не зря ли я послушался Гасыма? Однако он прав: Однорукий не успокоится, пока не доведет дело до конца. Пусть считает, что мы оба мертвы».
Раздумьям положил конец стук в дверь. Послышались два голоса: один — густой, знакомый, другой — старческий, жидкий. Говорили по-тюркски.
Вошел сутулый человечек в белой чалме, с длинной, заплетенной в косицу бороденкой. Был он в халате ненамного лучшем, чем фандоринский: засаленном, латаном. У Эраста Петровича сжалось сердце, когда старик почесал себе щеку грязной рукой с обкусанными ногтями. Ни за что на свете нельзя было подпускать этого шарлатана к раненому!
Старикашка скользнул равнодушным взглядом по Фандорину и не поздоровался, а только шмыгнул носом. Но когда увидел бледного человека, неподвижно лежащего на спине, выцветшие глазки вспыхнули, а ладони азартно потерли одна другую. И Эраст Петрович понял: это настоящий лекарь. Тот, кто так любит свое ремесло, не может быть шарлатаном.
Очень ловко и быстро тэбиб обнажил раненого до пояса. Несколько раз коснулся пальцами ран — легко, словно играл фортепианный этюд. Что-то сказал — Фандорин понял только слово «маузер». Гасым почтительно ответил, потом перевел:
— Муаллим говорит: хорошо, что «маузер». Пуля маленький, насквозь пробивает.
— Но он даже не посмотрел, прошла ли она навылет!
— Муаллим не надо смотреть. Это русский доктор смотрит.
Лекарь достал какую-то скляночку, открыл. Неприятно и резко запахло. Облизнул сомнительной чистоты палец, сунул в склянку, помазал раны.
Тем временем Гасым, с интересом наблюдавший за этими манипуляциями, делился с Эрастом Петровичем своими соображениями по поводу достоинств и недостатков разных марок огнестрельного оружия.
— Армяне мелкие, быстрые, всюду поспеть хотят. Потому «маузер» любят. Пиф-пиф-пиф! Как сорока, да? Туда клюнул, сюда клюнул, а убить не убил. Я «кольт» люблю. — Он достал и показал длинноствольный револьвер 45-го калибра. — Патрон как слива. Бах! Кто стоял — лег, больше стоять не будет.
— Спроси, как тэбиб собирается его лечить? — перебил Фандорин. — И главное: надежда есть?
Продолжая обрабатывать раны, тэбиб певуче что-то сказал. Вид у него был довольный, даже блаженный. «Значит, всё не так плохо», — подумал Эраст Петрович.
— Муаллим говорит: наверно помрет, но это как Аллах решит. Может, и не помрет. Много спать надо. Если всё время спать — может, живой будет. Если не спать, если, как это, один бок, другой бок…
— Ворочаться.
— Да. Кричать будет. Это плохо. Помрет.
Лекарь достал из сумки какой-то жгут. Чиркнул спичкой, поджег. Желто-бурый кончик затлел, задымился.
— Вот это под нос надо. Тогда все время спит, — перевел Гасым.
Фандорин нагнулся, понюхал. Что-то на основе опиума.
— Не опасно?
— Он говорит: дурак всё опасно, даже вода пить, если мера не знает.
Тут тэбиб встал, приподнял Масе одно веко, другое. Зачем-то плюнул раненому в середину лба, растер пальцем.
— З-зачем это?
— Колдует немножко.
На этом лечение закончилось. Старичок снова посмотрел на Эраста Петровича. С хихиканьем сказал что-то Гасыму, тот тоже засмеялся — вежливо, прикрыв усищи ладонью.
— Муаллим спрашивает: почему Агбаш грязный такой. Говорит: надо баня ходить. Правильно говорит. Утром баня пойдем.
— Что такое «Агбаш»?
— Белый Голова. Хорошо назвал. Я тебя тоже так звать буду.
* * *Остаток ночи Фандорин провел у изголовья раненого. Время от времени задремывал, но сразу вскидывался — следил, чтобы не погас снотворный жгут. Листок вощеной бумаги, на котором курился дурманный фитилек, лежал у Масы прямо на груди, ниже подбородка, но отчасти дым, вероятно, проникал и в легкие Эраста Петровича, потому что всё время снились сны — короткие, но неестественно яркие.
То, впрочем, не были опиумные видения (что это такое, Фандорин хорошо знал — в свое время познакомился, чуть не заплатив за это жизнью). Ничего фантазийного, только картинки из прошлого. Некоторые из дальних закоулков памяти, о чем много лет не думалось, не вспоминалось.
…Юный, восемнадцатилетний Маса, сопя, вцепился в запястье. Выкручивает руку, ей больно. В руке зажат револьвер. Маса повторяет: «Икэмасэн! Икэмасэн!», что значит «Нельзя! Нельзя!». Себя Фандорин не видит, но чувствует, как что-то рвется в груди, глаза слепнут от слез. Минута отчаяния, попытка застрелиться. Семьдесят восьмой год. Иокогама.
…Масе тридцать. Теперь разбито сердце у него. Он плачет. Маса расстался с женщиной, которую полюбил — в первый и последний раз. Эраст Петрович слышит свой взволнованный голос, с сильным заиканием: «Идиот! З-зачем? Она тебя тоже любит! Ж-женись!» Маса всхлипывает, размазывает слезы по круглым щекам. По японским понятиям мужчине из-за разбитого сердца плакать не стыдно. «Верность не делится надвое», — отвечает Маса и плачет еще горше.
…Масе пятьдесят. Он сидит перед зеркалом, сбривает с макушки волосы острым кинжалом. Лицо торжественное, глаза полуприкрыты. «Буддийский м-монах из тебя все равно не получится», — насмешливо говорит Эраст Петрович. Он грызет яблоко, во рту свежий, кислый вкус антоновки. Точным, изящным движением Маса стряхивает с клинка пену. «Из человека получается то, что человек хочет получить».
И так далее, и так далее. Каждый сон был про Масу. И всякий раз обрывался одинаково. Эраст Петрович вскидывался от ужаса: умер! Нагибался проверить, дышит ли. Проверял тлеющий огонек. Снова проваливался.
Последний сон, уже при свете утреннего солнца был такой.
…Кисточка пытается вывести на рисовой бумаге иероглиф «одиночество». Это упражнение для концентрации. Идеально написанный иероглиф, значение которого безупречно соответствует моменту, выводит сознание на уровень совершенства, и тогда мысль обретает остроту меча — задача, казавшаяся неразрешимой, раскрывается сама собой. Это многократно проверено. Но идеальный иероглиф получается не всегда. Сейчас — никак. Эраст Петрович пробует снова и снова, по бумаге разлетаются брызги. Тогда поверх плеча протягивается короткопалая рука, отбирает кисточку и быстро, размашисто рисует когтистый знак: «Одиночество».
Восхититься совершенством почерка Фандорин не успел, потому что рука отшвырнула кисточку и стала трясти его за плечо.
— Агбаш! Надо хаммам идти, пока улицы люди мало! Днем такой грязный, драный — совсем нельзя. Мыться идем!
— А Маса? — спросил Эраст Петрович, поднимаясь и протирая глаза. — Его нельзя оставлять одного.
— Человек сидеть будет.
— К-какой человек?
Гасым, обернувшись к двери, крикнул. На пороге возникли двое мужчин, молодой и старый. Бедно одетые, худые, они застыли в поклоне.
— Эти сидеть будут.
— А кто они?
— Не знаю. Не говорили еще. Всегда с утра люди сидят. Ждут, когда спрошу, зачем пришли. Кара-Гасым много люди помогает.
Гочи строго сказал что-то, показывая на Масу.
— Баш устя, ага, — хором ответили просители.
— Всё сделают, — перевел Гасым. — Как мама смотреть будут. Если что — в хаммам прибегут. Э, не бойся. Они знают: кто мне хорошо делает, тот я хорошо делаю. А кто мне плохо делает, тот плохо будет.
* * *Идти по улице в жутком рванье, с торчащими из-под халата голыми лодыжками, в растрескавшихся от нефти лаковых штиблетах, с жесткими, как проволока, грязными сединами для Эраста Петровича, вечного щеголя, оказалось нешуточным испытанием. Людей на улице было еще немного, а Гасым старался выбирать закоулки, и все же Фандорин ежился, ловя на себе презрительные или жалеющие взгляды прохожих.
В баню его пускать не хотели. Даже когда грозный Кара-Гасым показал привратнику кулачище, тот все равно замотал головой, бормоча: «Баджармарам, хеч джюр баджармарам!» Тогда гочи разжал кулак, на ладони лежал серебряный рубль.
Служитель цапнул монету и, озираясь, быстро помахал: живо, живо!
Скоро они уже были в отдельной мыльне: небольшой комнатке, сплошь выложенной изразцовыми плитками. Снизу из решеток поднимались клубы раскаленного влажного пара.
— Это помойка кидай! — сказал Гасым про фандоринские лохмотья. — Штиблет тоже кидай.
— А в чем же я п-пойду?
— Ты теперь будешь не русский, а дагестан. Вот. — Гочи достал из узла бешмет, папаху, мягкие сапоги, еще какую-то одежду. — В Баку дагестан много. Легко прятаться. По-нашему они не говорят. У дагестан каждый аул свой язык. Никто дагестан не понимает. Сам дагестан другой дагестан не понимает.
Неплохая маскировка, подумал Эраст Петрович, с удовольствием сбрасывая лохмотья.
— Голова седой, тело молодой, — сказал Гасым, обстоятельно разглядывая голого Фандорина. — Крепкий тело. Как кяндирбаз, кто на базар по веревка ходит.
— По веревке я тоже немного умею, — скромно признался Эраст Петрович, польщенный комплиментом.
Гасым посмотрел ниже.
— Э, стыд какой! Никогда такой не видал! Возьми полотенце, закрой скорей! Увидит банщик — выгонит.
Это он про обрезание, точнее про его отсутствие, догадался Фандорин и последовал умному совету — повязал вокруг бедер полотенце.
Что до Гасыма, тот в природном виде напоминал медведя: огромный, заросший бурой шерстью, с круглым брюхом и толстенными ляжками.
Долго, очень долго драил себя Эраст Петрович жесткой мочалкой и пемзой.
Потом и его, и Гасыма пригласили на массажный стол. Два жилистых молодца принялись давить лежащих коленями и ступнями, бить локтями, мять и щипать, выворачивать суставы.
Фандорин, стиснув зубы, терпел. Гасым кряхтел и ухал.
Наконец измывательство закончилось. Пошатываясь, не ощущая собственного тела, Эраст Петрович встал на ноги. Он чувствовал себя легким до невесомости — хоть взлетай к потолку. И очень чистым, словно выполз из старой кожи. Но волосы все равно как следует не отмылись. Оттянув прядь со лба и закатив кверху глаза, Фандорин увидел, что прежняя благородная белизна не вернулась.
— Сейчас цирюльник идет, — сказал Гасым, поглаживая щетину у себя на макушке. — Буду голова и щеки брить. А ты борода не брей, дагестан не положено. Только голова брей.
— Н-наголо? — в первый миг ужаснулся Эраст Петрович. Но сказал себе: а что еще с этой паклей делать?
Еще час спустя они сидели на открытой веранде, выходившей в тенистый сад, где посередине журчал маленький фонтан, и пили чай. То есть чай пил Фандорин, а Гасым к чашке почти не притрагивался — он ел. Чуреки, халву, сушеные фрукты, орехи. Время от времени облизывал пальцы, порыгивал, говорил: «Ай, хорошо».
И действительно, было хорошо. Свежий ветерок приятно ласкал бритый, непривычно чувствительный скальп. Посмотреться в зеркало отставной статский советник пока не осмелился. Сидел он по-турецки, привыкал к кавказской одежде.
— Не буду тебя звать «Агбаш», — сказал Гасым. — Будешь Юмрубаш, Круглый Голова. Э, чашка так не надо держать! Ты больше не русский. Надо, как это, манеры хорошие, а то люди увидят, не поверят, что ты мусульман.
— «Хорошие манеры» это как?
— Зачем шапка снял? Уважаемый человек всегда шапка сидит. Чай тихо пьешь, невежливо. Вот так пей. — Гасым с шумным хлюпаньем отпил из чашки. — Понял?
Фандорин тоже попробовал. С третьей попытки получилось неплохо.
— Кушать пилав будешь — только правый рука бери. Никогда левый. Три палец бери, вот так. Ладонь не пачкай. Борода вырастет — хорошо хна красный цвет красить. Перс так делает, дагестан, который из далекие горы, тоже любит. Никто не подумает, что ты русский…
Слушая инструктаж, Эраст Петрович осмысливал ситуацию, в которой оказался. Когда на благородного мужа обрушивается несчастье, первое, что он делает, — говорит судьбе «спасибо» и пытается извлечь пользу из новых обстоятельств.
А польза безусловно была.
«Враг уверен, что меня больше нет. Значит, можно не опасаться новых нападений. Это раз.
Нелегальное положение и маскировка открывают новые возможности, дают полную свободу маневра. Это два.
У меня появился очень сильный союзник. Теперь я обойдусь и без Шубина. Это три».
— Где скрывается Однорукий Хачатур? — перебил он учителя хороших манер.
— Откуда знаю? — Гочи положил в рот большой грецкий орех, легко разгрыз его и выплюнул в ладонь скорлупки. — Домой приду, завтрак буду кушать. Потом узнаю. Сегодня узнаю. И мы сделаем, что надо сделать.
Верить ему или нет, было непонятно.
— Если Хачатур твой враг и его так легко найти, почему ты до сих пор с ним не расквитался?
— Раньше я один, а их восемь. Это много. Ты двух убил, одну ранил. Их стало пять. Это мало. А нас два. Это много. Не волнуйся, Юмрубаш, кушай чурек. Сегодня мы все армяне убьем.
— Скажи, вы с армянами всегда так ненавидели друг друга? — спросил Эраст Петрович.
— Про это много брехня врут. Никого не слушай, меня слушай. Я тебе правда расскажу… — Гасым шумно отхлебнул, вздохнул. — Русские чиновники всегда, сто лет, за армяне были. Потому что армяне крест носят, Библия читают. Но армяне не только Библия, армяне другие книжки тоже читают, а от книжки в голова ветер дует. Кто книжки много читает, начальство не уважает, хочет всё другое сделать. Рэволюция хочет. А начальство рэволюция не хочет, начальство хочет, чтобы тихо и порядок. Десять лет назад в Баку был губернатор Накашидзе. Он был грузин, а грузины только чуть-чуть лучше, чем армяне. Накашидзе-губернатор вместе с Охранка захотел армяне напугать. Чтобы забыли рэволюция. Охранка сказала глупые и жадные люди (у нас такие тоже есть): можно армяне немножко грабить и резать. Когда начальство разрешает резать, это легко. Стали резать, грабить. «Немножко» не получилось, потому что немножко резать никогда не получается. Начальство говорит: хватит, а люди еще хотят. Тогда солдаты стрелять стали. А на Кавказ стрелять начнешь — стрельба нескоро кончится. Люди обиделись, убили главный генерал, который приказ давал. Армяне обиделись на Накашидзе-губернатор, тоже убили. Из-за глупые и жадные мусульмане армяне на все мусульмане обиделись. Стрелять стали. Тогда наши на армяне еще больше обиделись. Всё, теперь сто лет стрелять будем. Это Кавказ. Мы не любим армяне, армяне не любят нас, все вместе не любим русские. Раньше в Баку все рядом жили. Гуляй кто где хочешь. Теперь нет. От Баилов мыс до Ольгинская мусульмане живут, дальше к север армяне живут. Гулять можно, но лучше не надо.