«Пошел ты! – она несильно пнула его по ноге. – С тобой свяжись – точно в тюрьму посадят».
Она повернулась ко мне:
«Я же только до двери просила меня довести. А вы притащили этого идиота!»
«Ты теперь моя девушка, – все еще не выпрямляясь, сказал Гоша. – Меня Валерка просил за тобой присмотреть».
«Ага, разбежался! Сидишь у себя в дурдоме – вот и сиди. И Валерку своего после армии можешь позвать туда же».
«А вам большое спасибо, – язвительно сказала она, снова поворачиваясь в мою сторону. – Как я теперь там в следующий раз появлюсь? И так дежурный офицер пускать не хотел. Говорит – из-за вас одни драки».
«Но я же не знал…» – сказал я.
«Да, да. Целуйтесь теперь со своим Гошей!»
Она развернулась и быстро пошла в сторону стадиона «Динамо». Платье у нее на спине распахнулось, обнажив полоски бюстгальтера, но она уже не помнила ни о чем.
«Эй, стой! – крикнул Гоша. – Стой!»
Она, не оборачиваясь, показала в нашу сторону фигу.
«Вот дура! – сказал он. – Ну ладно, сама потом прибежит… А чего это она говорила, чтоб мы с тобой целовались? Вы что, целоваться с ней собрались?»
Голос его зазвучал настороженно.
«Да нет. Просто она попросила меня проводить ее до двери».
«А чего ты тогда к ней так прижимался? Откуда ты ее знаешь?»
«Я ее не знаю. Первый раз сегодня увидел».
«Да? А то смотри у меня, студент. Порежу на тряпочки».
Мы помолчали.
«Ты зачем бритву туда принес?» – наконец, сказал я.
«А ты хотел, чтобы они нас урыли?»
«А если бы порезал кого-нибудь?»
«Я и порезал».
Над головой у нас от резкого порыва ветра зашумели кроны деревьев. Где-то невдалеке два раза прогудел автомобиль.
«Не дрейфь, – сказал Гоша. – Это же я порезал. Ты тут совсем ни при чем… Хотя бритва, конечно, твоя… Зря ты мне ее оставил. Я же сумасшедший».
«Насмерть?» – спросил я, практически ничего не соображая.
«Откуда мне знать? Кровищи вроде бы много. Ладно, пошли. Надо возвращаться в больницу».
Запинаясь и не разбирая дороги, я двинулся следом за ним, но потом в хаосе завертевшихся у меня в голове обрывков мыслей, панического страха и каких-то незавершенных чужих фраз, я вдруг вспомнил о своем однокурснике.
«Ты адрес ему сказал?!! – зашипел на меня Гоша. – Тогда нам кранты. Понаедут кудрявые».
Так он называл милиционеров из-за их коротких стрижек.
«Слушай, у тебя деньги есть?»
«Зарплату вчера давали», – сказал я.
«Молодца. Двигаем на Киевский. В шесть утра будет поезд».
На вокзале он забрался с ногами на лавку и тут же уснул, а я всю ночь вертел головой, провожая взглядом каждого патрульного милиционера. Впервые за несколько месяцев мысли о моей Рахили покинули меня. Оставили рядом с безмятежно сопевшим Гошей.
* * *Обещанный Гошей-Жориком киевский рай обернулся безденежьем, проливным дождем, двумя мохеровыми кепками и огромным листом фанеры. Зарплаты, полученной накануне нашего бегства из Москвы, хватило совсем ненадолго. У моего спутника оказались весьма дорогие привычки. Первые три дня мы обитали в самых шикарных ресторанах. Гоша щедро раздавал мои деньги официантам, подмигивая мне каждый раз, как будто между нами был какой-то тайный сговор и как будто от этого подмигивания денег в моих карманах должно было становиться все больше. Но их становилось все меньше, а улицы Киева все сильнее напоминали каналы Венеции. Хотя я там никогда не был, чтобы судить наверняка. И даже подозревал, что теперь никогда и не буду.
Потому что то ли из-за дождя, который никак не мог кончиться, то ли из-за бездомной неприкаянности и постоянного присутствия Гоши-Жорика, а может быть, из-за картин драки с курсантами, вертевшихся у меня в голове почему-то задом наперед, как в неисправном кинопроекторе, со мной стало происходить что-то странное. Мой мозг отказывался воспринимать реальность всю целиком, и вместо этого впускал ее лишь урывками. Фрагменты менялись местами, выскакивали из своих гнезд, лица переходили от одного человека другому, улицы путались, Гоша-Жорик болтал, кто-то смеялся, и, кажется, это был я, мозаика не совпадала, и весь предполагаемо реальный мир стал ускользать от меня, как знаки препинания с печатной машинки Джойса. Впрочем, быть может, я всего-навсего заболел. Кажется, Жорик посмотрел на меня в какой-то подворотне и неожиданным голосом Робертино Лоретти сказал – эй, да ты весь горишь, крендель. Или потрогал, а не сказал.
Взаимосвязи между структурами рушились постепенно, как мосты в осажденном городе, по которому бьет дальнобойная артиллерия. То есть сначала проваливался переход из одного места в другое – вот мы сидим на скамейке, и вот я уже возле каких-то ворот, – а чуть позже стали исчезать и сами эти конечные пункты. То есть вот мы опять сидим на скамейке, а потом ничего, пустота, или голос Жорика, монотонный как город в котором пропадают улицы или как текст в котором все меньше этих крючочков запятых и точек и заглавных букв и глазу уже не за что зацепиться но он тем не менее продолжается этот текст как и жизнь хоть ты из нее почти вывалился или если не вывалился то плывешь где то сбоку параллельно этому голосу и он все рассказывает какие замечательные у него друзья и как они нам помогут но они не помогают а дают вместо этого лист фанеры и никто тебе не объясняет зачем просто говорят лезь в трамвай и ты лезешь и люди ругаются потому что ты всех толкаешь и вообще тесно но на улице гоша говорит молодца посмотри сколько нащипали давай крендель вот едет еще трамвай пара часов работы и хватит на ужин а потом ночевать но ты не понимаешь где ты ночуешь и ночуешь ли ты вообще потому что у фанеры края и рукам очень больно и кто-то кричит в середине вагона украли и потом гоши нигде нет он появляется на конечной и говорит чуть на спалили брось ты эту фанеру чего вцепился пальцы аж побелели пойдем я тебе куплю кепку а то совсем промокнешь но тебе страшно потому что у него бритва и ты не знаешь как вернуться домой и курсант с перерезанным горлом или не горлом и фицджеральд и его сумасшедшая сара фрэнсис скотт с двумя тэ то есть шотландец а не скотина которая на убой и соломон аркадьевич делает любе аборт чтобы она не носила ребенка который не от еврея и рахиль стоит у колодца и доктор головачев поит ее верблюдов и гоша говорит пойдем. вот тут снова всплывает первый знак препинания как подводная лодка под перископ но люки пока закрыты кругом корабли противника и ты ощущаешь радость оттого что можешь об него запнуться то есть препнуться не о перископ конечно потому что по воде почти никто не ходил а просто об знак препинания и тебя не так быстро несет но пока еще не заглавные буквы и все же это возвращает надежду хотя ты не понимаешь хочешь ли ты ее возвращения или нет. а гоша уже почти реальный и надевает тебе на голову кепку и на нем точно такая и он рассказывает про московских воров которые полюбили мохеровые кепки и никак не могли понять почему милиция в гуме так быстро их вычисляет а милиция забиралась на третий этаж и смотрела вниз с галереи и как только в мохеровой кепке она его цап и гоша стоит и смеется над недогадливыми московскими щипачами. но здесь в киеве можно потому что у местных другой фармазон или фасон просто трудно запомнить из-за того что гоша часто произносит такие слова а ты стоишь и смеешься. Не над московскими фраерами а оттого что гоша реальный и ты понял его рассказ и кепка все равно от дождя не спасает и нельзя было выдумать ничего глупее, чем ее купить. А еще оттого, что знаки препинания как будто вернулись. И даже заглавные буквы. То есть снова появились мосты.
Но ненадолго. Как будто вынырнул на поверхность – глотнул темный воздух, и от него внутри головы стало темней, чем снаружи. И сразу назад. Ноги в водоросли. На дне клубятся скользкие как угри только я никогда угрей в жизни не видел может быть на картинке в том учебнике в пятьдесят четвертом году но это был ведь учебник анатомии и в нем ожидались голые женщины но оказались одни скелеты и не было там никаких угрей значит путаница и ты упрямо лезешь под юбку и гоша говорит смотрите крендель ожил и тот кто в юбке смеется вернее та потому что она в женском роде первое склонение окончание а как в кабинете у зубного врача откройте рот скажите а и ты знаешь что будет больно но рот все равно придется открыть потому что это окончание женского рода и женский род носит юбки если он не шотландец не скотт но эта говорит что норвежка хотя откуда здесь взяться варягам одни хохлушки правда у этой акцент или она мне всего лишь снится и я лезу под юбку как скот как скотина в моем личном сне а раз это мой сон что хочу то и делаю отвяжитесь.
* * *По словам Гоши, я «косорезил» шесть дней, в то время как для меня это событие длилось не больше минуты. Просто минута оказалась очень насыщенной. Норвежская девушка, как выяснилось, действительно существовала. Она подобрала нас на берегу Днепра, где я разговаривал на английском языке с милиционерами, а Гоша прятался невдалеке, но не убегал. Сказав младшему сержанту, что я ее больной брат, и показав ему норвежский паспорт, она привела нас к себе в общежитие для иностранных студентов Киевского университета.
Почти все эти студенты были кубинцы, и мы с Гошей остались жить в комнате с большим портретом Фиделя Кастро. Первое, что я услышал, когда более-менее пришел в себя, был монолог Гоши-Жорика о том, что он тоже хочет такую сигару, как у «команданте».
Норвежку звали Вельма Холькскъяйер. Гоша произнести ее фамилию не мог, поэтому просто говорил «ведьма». Но, разумеется, только тогда, когда она уходила на занятия, и мы пробирались через коридор в ее комнату, где были хотя бы стулья. Вельма хорошо понимала русский язык.
Хотя и вправду была некрасива.
«У вас очень хороший язык, русский, – говорила она, глядя на себя в зеркало. – Мне нравится идиома «С лица воду не пить». Я только не сразу ее понимала. Я думала – какая на лице вода? Может быть, слезы? Но потом уже понимала. Хороший язык. Много смыслов. А тебе какая любимая идиома? Я правильно говорю?»
Она говорила неправильно.
И не в смысле построения русской фразы, а в том, что настойчиво продолжала обращаться ко мне. Гоша-Жорик сообщил ей, что я тоже «студент», и она надеялась достучаться.
Только я не мог ей ничем помочь. Мне нравилась масса русских пословиц, мне нравился ее голос, мне нравилась наша комната, где у окна над матрасом висел курящий Фидель, мне нравились все эти шумные кубинцы, которым после фестиваля молодежи и студентов не хватило мест в московских институтах, и они веселой кучей явились сюда, в Киев, – мне нравилось все, но я не мог ей об этом сказать.
После того как я раздружился с реальностью, а потом она вдруг снова вернулась в виде этой кубинской неразберихи, у меня из головы исчезли слова. Я просто не мог заставить себя произнести ни звука. Молчание опустилось на меня, как камушек на могилу еврея. Нравится или не нравится – все равно не вылезешь и не уберешь. Лежи и помалкивай.
А может, я еще не до конца был уверен в подлинности того, что вернулось. Кто мог гарантировать, что вот это и есть реальность? Сигара, а позади нее – борода и Фидель.
Поэтому Гоше-Жорику пришлось отдуваться за нас двоих. Он говорил и говорил без умолку. Наверное, боялся, что нас могут выгнать. Впрочем, Вельма тоже от него не отставала. Скорее всего, она старалась использовать наше присутствие в сугубо лингвистических целях. На занятиях в университете ей не хватало практики языка, а кубинцы по-русски говорили совсем плохо. В этом отношении Гоша всегда был к ее услугам. Тем более что, как выяснилось, он мог объяснить ей такие вещи, о которых я понятия не имел.
«Халява» означает что-то бесплатное, – говорил он Вельме, и украдкой успевал подмигивать мне. – Происходит от еврейского слова «халеф», что означает «молоко».
«Интересно, – говорила она. – Но почему молоко бесплатно?»
«Потому что его давали в тюрьме. Зэкам. Зэк – это значит «ЗэКа», то есть заключенный. Им давали там бесплатное молоко. Очень давно. Когда был Мишка Япончик. Слышала про Мишку Япончика? Все бандиты в Одессе были евреи. Потом стали красногвардейцами. В гражданскую войну чекисты из них сделали целый полк. Но они разбежались. Налетчика в окоп не посадишь».
«Что такое «налетчик»? Пилот?»
«О-о, милая, да ты вообще ничего не знаешь. Чему вас эти профессора там учат?» – В его голосе звучало явное неодобрение по адресу всей системы высшего образования в СССР.
Гоша вздыхал, как будто собирался взвалить на себя чей-то чужой и, разумеется, непосильный труд, качал головой, пожимал плечами, снова подмигивал мне и начинал свою лекцию. Не знаю, как Вельме, но мне временами было забавно. Я даже забывал иногда, что не говорю. То есть я все-таки продолжал молчать, но скорее не потому, что не говорил, а потому, что слушал. Из-за этого, очевидно, я начал испытывать по отношению к Гоше-Жорику не совсем понятное мне самому чувство благодарности.
«Айсоры приезжают на гастроли в Москву, потому что у них в Средней Азии срока большие. Дома у себя за квартирную кражу они мотают по полной, а в Москве кодекс мягче. Трешкой обходятся, вот и едут. Прут как тараканы из всех щелей».
Вельма уже не спрашивала, что значит «айсоры» или «трешка», потому что Гоша проводил предварительное занятие для введения новой лексики. С точки зрения методики преподавания он отрабатывал наш кров вполне профессионально.
«Прямо с вокзала и прут. Как инженеры с такими тубусами. А в тубусах – инструмент. Очень интеллигентно. Вышел из поезда, огляделся. Хоп – и квартирка! Оттуда уже в ресторан».
Скоро на его лекциях стали засиживаться и кубинцы.
«Вот, дорогие товарищи пламенные революционеры, – обращался к ним Гоша. – Нам, конечно, до вашего опыта экспроприации далеко, но и мы кое-чего умеем. Батисты у нас, к сожалению, нет, но кого пощипать – это всегда найдется».
Меня лично больше всего заинтересовала его теория цикличности преступлений. Гоша-Жорик утверждал, что на зоне прибытие новых заключенных имеет сезонный характер. Обитатели тех мест в общих чертах заранее знают, по какой статье осуждены прибывающие в то или иное время года. Цикличность в интерпретации Гоши привязывалась к основным праздникам.
«После 8 марта идут за убийство. Причем косяком. Убийства в основном бытовые. На почве ревности. Работяга сидит дома, а жена празднует у себя в коллективе. Профком, местком, тосты, цветы. Восемь часов – ее нет, девять часов – ее нет. А он уже сходил в магазин. Собирается, и – к ней на работу. А там не пускают. Вахтер, все дела. А наверху в окнах какие-то мужики курят. Ну и пошло. Одно за другое – чего, кто, куда – или камнем по башке, или пику с собой взял заранее. Но бабы не понимают. Поэтому на 8 марта мрут как мухи. Неосторожно».
Перед последним словом он делал паузу, а произнося его, неодобрительно качал головой.
Май, по словам Гоши, был месяцем изнасилований.
«Сначала 1-е, потом 9-е. Одни выходные. Люди на пикниках. Компаний в лесу много. Шли мимо, туда-сюда. Она потом смотрит – чулки порвали, конфеты все унесли. Бегом в милицию. Ей за чулки обидно. И денег никто не дал. Сразу писать заявление. А эти – по сто семнадцатой. Или за групповое. Как она там напишет».
Празднование годовщины Великой Октябрьской социалистической революции вело за собой приговоры по делам об уличном грабеже.
«Холодно становится, – говорил Гоша. – Народу шапки нужны. А дорогую ну как ты купишь? На нее где-то деньги надо найти. Поэтому – цоп сзади! И побежал».
Слушая его, я попытался применить подобный принцип цикличности к анализу некоторых классических текстов и с удивлением обнаружил, что с его помощью открываются такие детали, о существовании которых я до этого даже не подозревал. Наблюдения Гоши-Жорика вполне могли стать основой для нового метода литературного анализа. Эта мысль удивила меня так сильно, что я встал со своего места и начал ходить по всей комнате от окна до двери.
«Эй, крендель, – сказал Гоша обеспокоенным голосом. – У тебя что, опять началось?»
Но у меня не началось. Просто я снова стал думать о литературе. И это, в общем-то, был хороший знак.
Я размышлял также о том, в какую из Гошиных категорий теперь попадаю я сам, сделавшись, очевидно, преступником, и каким образом вся эта цикличность связана с неизбежностью. Потому что любые ритмические процессы, любое постукивание пальцем по столу в конечном итоге намекает на бесконечность, а уж ее-то избежать никому на свете не суждено. В том виде, во всяком случае, в каком нам ее предлагает смерть. Будь ты хоть самым неритмическим чуваком или чувихой на свете. И никакие персональные качества в счет не идут. Человек, разумеется, может повлиять на исторические сюжеты, но их окончательным ритмом ему не овладеть. Просто не хватит дыхания. Ни в ритмическом, ни в физиологическом смысле. Персональное участие ограничивается постукиванием по столу. Легкой паузой между фразами «раз» и «два» на уроках ритмики в средней школе. В лучшем случае – возможностью увеличить цикл с десяти до двенадцати, назвав июль или август в свою чувацкую честь и отодвинув, скажем, октябрь с восьмой позиции на десятую. Но октябрь ведь от этого все равно не перестанет быть «октябрем», и из него по-прежнему будет настырно выглядывать цифра восемь. Как щупальца из осьминога.
Octopus, октаэдр, Октавиан.
Этот наследник Цезаря, кстати, оказался довольно последовательным чуваком. В приступе тоски по цикличности как средству избежать забвения присмотрел для себя именно восьмой месяц, что и предполагалось его первоначальным именем – Октавиан. Видимо, был восьмым ребенком. Насчет Августа пришло в голову значительно позже. Когда уже предал всех, кого можно было предать, и почувствовал, что заавгустел. Овидий, скорее всего, идею принес. Все правильно, императорские хлеба надо отрабатывать. Тем более если нацелился на его симпатичную родственницу. После нее, разумеется, – в ссылку. Хвала Юпитеру, что ничего не отрезали. И кропать «Скорбные элегии». «The pangs of dispraised love». Это мы тоже всё проходили. Не только у Шекспира, естественно. Хотя, какая там ссылка – на Черном море? Сиди на берегу, стишата кропай.