Приблизившись после двух стаканов портвейна к этому самому пониманию уже практически на расстояние вытянутой руки, я неизвестно зачем поднял голову от своего шашлыка и наткнулся на весьма интенсивный взгляд пары темных и очень тревожных глаз. Разумеется, вся эта темнота и тревога принадлежали моей растворившейся в бурных шестидесятых Рахили. В эту шашлычную ее привело, очевидно, то же самое, что и меня – недоверие к слишком поспешно наступившему «завтра». Как все нормальные советские люди, мы должны были испытывать прилив оптимизма при мысли о «завтрашнем дне» и всяких его свершениях, но, как несостоявшиеся стиляги, как неудачливые муж и жена, как не встретившиеся у колодца Рахиль и Иаков, мы просто стояли в этой шашлычной и молча смотрели друг на друга, как будто взглядом можно хоть что-нибудь изменить.
Совершенно забывшись, я уронил на пол кусочек мяса, и Вера прыснула, сообщив мне тут же, что я «окосел». Ей было весело, потому что она тоже пила портвейн. Хотя сначала немного стеснялась.
Когда я выпрямился с этим несчастным кусочком мяса в руке, Любы в шашлычной уже не было. Сквозь огромное боковое стекло я увидел, как вдалеке мелькнул ее плащ, но он только мелькнул и немедленно растворился среди других плащей. С утра обещали дождь.
На следующий день меня вызвали в деканат прямо с экзамена.
«Вам звонят из Совета Министров», – сказала мне секретарь, заглядывая в аудиторию.
«Откуда?» – сказал я.
«Але, Койфман, ты меня слышишь? – это был голос Любы. – Койфман, кто это вчера с тобой был? Ты что, теперь ходишь по ресторанам?»
«Это не ресторан, – сказал я, посмотрев на сидевшего передо мной замдекана, который изо всех сил делал занятое лицо. – Ресторан был напротив. Через дорогу. И, вообще, я принимаю экзамен. Мне не совсем удобно сейчас говорить».
«Ха! Тебе всегда неудобно. Что это за тетка была с тобой?»
«Это моя жена».
На том конце провода помолчали.
«Ты знаешь, я должен вернуться в аудиторию, а то они сейчас начнут списывать», – сказал я.
«Можно подумать – ты им математику преподаешь. Пусть списывают. Больше узнают. Так вот почему тебе был нужен развод. Как ее зовут?»
«Вера».
«Молодец. Только в третий раз не женись, пожалуйста, на Наде. Ты что, специально ее подбирал?»
«Нет, это она меня подобрала. В прямом смысле… На улице… Вернее, в метро… То есть до этого еще на танцах».
Я чувствовал, что немного запутался, и к тому же замдекана уже перестал притворяться, что заполняет зачетные ведомости, и с большим интересом смотрел мне прямо в лицо.
«Я не могу сейчас с тобой говорить, Люба, – сказал я. – Оставь мне свой телефон, и я потом тебе позвоню».
«Как будто ты не знаешь, что у меня нет телефона. Обещают поставить на будущий год».
«Ну, тогда оставь мне тот номер, с которого ты говоришь сейчас. Это где-то в Совмине?»
«Сдурел, что ли? Кто меня туда пустит? Я вашей секретарше наврала. Просто так она тебя звать не хотела. И знаешь… Не надо мне никуда звонить. Передавай привет своей среде».
«Кому?» – сказал я.
«Жене номер два. Она у тебя точь-в-точь как среда».
«В каком смысле?»
«Не такая страшненькая, как понедельник, но и не такая симпатичная, как пятница. Про субботу-воскресенье речь не идет. В общем, береги себя Койфман. Не увлекайся другими днями недели».
Но я не послушал свою Рахиль. Хотя имя третьей моей жены все-таки оказалось не Надя.
* * *После происшествия с кварцевой лампой я еще несколько дней забавлял своим лицом студентов и соседей у себя во дворе. Мало того что лицо было загоревшим ровно наполовину, оно к тому же оказалось загоревшим под Новый год.
– Готовитесь к карнавалу? – спрашивали коллеги на кафедре и подмигивали, как будто от этого мне должно было стать ужасно смешно.
Но к карнавалу я не готовился. Люба, которая в обычное время с радостью разделила бы веселье моих коллег, и день и ночь подтрунивала бы над моим несчастьем, теперь не проявляла к нему ни малейшего интереса. Наблюдая за ней, за тем, как она молчаливо переходит из комнаты в комнату и перекладывает давным-давно уложенные, готовые к отъезду вещи, я вспоминал немецкого, кажется, теннисиста по имени Макс Виландер, который ушел из спорта на следующий день после того, как стал первой ракеткой мира. «Я потерял инстинкт хищника», – объяснил он, и его объяснение теперь вполне подходило и моей растерянной, уставшей от бесконечной конфронтации с миром Рахили.
– Все будет хорошо, – говорил я. – Уедешь ты в свою Америку.
Но она ничего мне на это не отвечала.
Единственным человеком, способным в это время понять мое состояние, оказался волею случая Николай. Вдвоем мы составляли с ним вполне замечательную пару, которая радовала окружающих своим видом еще больше, чем это удавалось мне одному. Объединявшая нас симметрия относительно переменчивой сердцем Натальи нашла наконец свое прямое и непосредственное выражение на наших лицах. Отличие состояло лишь в том, что от этой полосы на лице он почему-то выглядел еще более рельефно и мужественно, а я все чаще хватался за сердце и глотал валидол.
– Не пей так много таблеток, – говорил Николай. – Пей лучше водку. Помогает от всех болезней.
Мы стали встречаться с ним очень часто. Во всяком случае, чаще, чем мне хотелось бы видеть эту его загоревшую половину лица. Он поджидал меня после занятий во дворе института и вел потом в какой-нибудь ресторан, где почти никогда не платил, и мне было неловко перед официантами, потому что он заставлял их бегать за этими графинами практически без конца.
– Ты так сопьешься, Койфман, – сказала однажды мне Люба. – И откуда у тебя столько денег? А еще говоришь, что полгода зарплату не получал.
Но денег действительно не было. То, что мне дал Николай во время третьей или четвертой встречи, я ему сразу вернул.
– Как знаешь, – сказал он, убирая в карман серый конвертик. – Я думал, не помешают.
После нашего совместного похода к врачу он несколько раз обращался ко мне с какими-то безобидными просьбами, и я с готовностью их выполнял, поскольку надеялся, что он все-таки поможет Любе и Дине. Но он на эту тему упорно молчал. Я пытался как-то неловко сам об этом заговорить, и мои слова всякий раз повисали в воздухе. Или служили поводом для начала нового разговора, не имеющего никакого отношения ни к безмолвным переходам Любы из комнаты в комнату, ни к смешливому голосу Дины в телефонной трубке. Этой девушке, казалось, вообще было на все наплевать.
Николай приносил мне какие-то письма на английском языке, в которых, на мой взгляд, не было ничего интересного. Кто-то писал, что стоит чудесная погода, что цены невысоки и что девушки вокруг, наоборот, приветливы и красивы. Для меня это была полная чушь, но Николай спрашивал о подтекстах, о психологическом состоянии того, кто написал эти письма, и вообще постоянно просил охарактеризовать этого человека.
– Он не писатель, – сказал я ему, прочитав первое же письмо.
– Это мы знаем, – усмехнувшись, ответил мне Николай.
Примерно через неделю после начала наших стилистических упражнений он сказал, что больше не будет ждать меня около института, и дал номер телефона, по которому я сам должен был ему теперь звонить. Это был не его домашний номер. Те цифры я знал наизусть.
– Все правильно, – сказал он. – Это служебный. Пора, профессор, вписываться в контекст.
Быть может, я ответил ему слишком резко, поскольку был уже второй графин, и до этого я разругался с деканом, и официант весь вечер как-то странно на меня посматривал, да и вообще. Но Николай отреагировал все-таки чересчур бурно.
Выговорившись по жидовской тематике, он сообщил, что размажет меня по стенке, что я импотент и что, в конце концов, я сам к нему прибегу «на карачках».
– Ну кому ты, б…, еще нужен?
С этим я не мог не согласиться.
Тем не менее листок с полученным от него телефонным номером я из своей записной книжки выдрал, а потом, смутно покачиваясь от горя и от выпитой водки, для надежности разорвал на клочки и долго втаптывал в снег у Любиного подъезда.
Следующая неделя прошла мимо меня как во сне. На кафедре отметили Новый год, но я сослался на сердце и ушел еще до того, как начали составлять столы. От запаха принесенных кем-то салатов меня мутило. Я чувствовал этот запах весь день. Даже во время лекции в самой дальней от кафедры аудитории.
– Что тебе приготовить на Новый год? – спросила меня Люба, думая о чем-то своем.
– Не салат, – ответил я. – Что угодно.
Без пяти двенадцать мы включили телевизор и посмотрели в лицо Ельцину. Он пообещал, что все будет хорошо.
Когда пробили куранты, Люба сказала, что я слишком много пью. И совсем не закусываю.
– Почему ты не ешь?
– Я ненавижу салаты.
– Надо было сказать.
– Я говорил.
– Да? Странно. Я почему-то не помню.
Она по-прежнему не могла найти себе места. Переходила из комнаты в комнату, вздыхала, украдкой вытирала слезы и время от времени начинала ворчать:
Она по-прежнему не могла найти себе места. Переходила из комнаты в комнату, вздыхала, украдкой вытирала слезы и время от времени начинала ворчать:
– Ну что ты ходишь за мной? Что тебе не сидится? Невозможно от тебя спрятаться, чтобы погоревать хоть чуть-чуть. Ползаем по квартире, как… два таракана. Ноги бы хоть поднимал. Шаркаешь – просто оглохнуть можно.
Но у меня не хватало сил оставить ее в одиночестве. Моя душа старого таракана прилепилась к ее душе, и я с трудом переносил увеличение физической пустоты, которая возникала между нами во время ее странствий по комнатам.
– Тебе что, нечем заняться? У тебя лекции завтра нет?
Когда я позвонил Николаю на его домашний номер, он жизнерадостно рассмеялся:
– А я тебе говорил, профессор, сам прибежишь, а ты мне не верил. Так что еще неизвестно, кто лучше анализирует. Привет, как дела?
– Я согласен на твое предложение, – сказал я.
– Да ты что?!! – он снова заливисто рассмеялся. – А уже поздно, профессор. Поезд ушел.
– Как ушел? Почему поздно?
– А вот так! Опоздал ты. Я из конторы намылился уходить. Тема есть замутить свой бизнес. Могу тебя, кстати, взять курьером. Зарплата все равно будет больше, чем сейчас у тебя, потому что у тебя сейчас, видимо, ровно ноль. Точно? Так что все твои переживания – псу под хвост. А ты ведь переживал? А, профессор? Переживал или нет?
– Я не знаю.
– Переживал, переживал. Ты мне не вкручивай. Мучился там, наверное, как принц датский – продавать душу дьяволу или не продавать, придержать, пока вырастет предложение. Но не вышло. Смешной ты, профессор.
– Почему?
– Да потому что не получился из тебя Фауст. Душа твоя никому не нужна. И никакого дьявола на самом деле вообще нету.
– А кто есть?
Он помолчал и потом опять засмеялся:
– Ельцин Борис Николаевич – вот кто!
– Всего хорошего, – сказал я.
– Эй, ты погоди трубку класть, – закричал Николай на другом конце провода. – Я с тобой не закончил.
– Что еще?
– Пойдешь ко мне на работу?
– Нет.
– Я так и знал. Все-таки я тебя люблю, профессор. «Врагу не сдается наш гордый «Варяг»!
– Ты знаешь, у меня сейчас не то настроение. Передавай Наталье привет.
– Да ты погоди! Ты ведь хотел за невестку и за первую жену просить?
– Да, – я насторожился. – А что?
– А то. Ни за кого уже просить не надо.
– Мне кажется, я не очень тебя понимаю.
– Да брось ты, профессор! Чего непонятного? Все уладилось без тебя. Зря ты волну гнал. Я же тебе говорил – все твои переживания яйца выеденного не стоят. Иди лучше на работу ко мне. Я твоим мозгам найду применение. Насчет курьера я пошутил.
– Подожди, подожди, – сказал я. – Как ты говоришь? Все без меня уладилось? Я не понимаю. У Дины и Любы все в порядке?
– Да и было в порядке, профессор. Ты просто не можешь голову поднять и вокруг оглядеться. Живешь на какой-то своей волне, а жизнь мимо тебя. Ты в нее не попадаешь.
– Да подожди! Что ты расфилософствовался!
– А ты думал, тебе одному можно? Нет, профессор. Я до Горбачева в Пятом управлении, между прочим, работал. Знаешь, какие зубры шли через нас? Титаны. Сейчас уже все в Оксфорде преподают. Тебе и не снилось.
– Да, да, я понимаю. Ты лучше скажи про Любу и Дину.
– На невестку твою администрация магазина заявление забрала почти сразу. Они же понимают, что им с нее ничего не получить.
– Но как же… А тот милицейский капитан мне сказал…
– Ты, видимо, пообещал ему что-то, – усмехнулся Николай. – Вот он в тебя и вцепился. Наврал он тебе насчет заявления. Просто ты ему зачем-то был нужен. Обрати внимание, профессор, все хотят тебя поиметь. Хочешь, мы его накажем?
– А Любины документы на выезд?
– Там еще проще. Кто-то их по ошибке положил не на тот стол. У нас ведь тоже не машины работают. Обыкновенные люди. Может человек ошибиться? А, профессор? Может или нет?
– Я думаю, может, – сказал я. – Человеку свойственно ошибаться. И что, она теперь имеет право уехать?
– Когда угодно.
– Хорошо, – сказал я. – Спасибо тебе.
– Да мне-то за что?
– Нет, все равно спасибо.
* * *Природа благодарности непостижима. Кто-то разбивается для тебя в лепешку, не спит ночами, рыдает, говорит «Боже мой», а ты испытываешь прилив бесконечной нежности не к этому «кто-то», а к ободранному коту, который скользнул тебе из подъезда навстречу и нехотя зажмурил глаза в ответ на твое заискивающее «кис-кис». Ты думаешь и думаешь об этих вещах, и даже не очень радуешься, или, наоборот, очень радуешься, но сам этого не понимаешь, когда тебе сообщают о том, что жена твоего сына, которой ты так хотел помочь, но не помог, родила наконец, и даже не одного ребенка, а целую двойню, и теперь не надо расстраиваться, что вот хотел внука, а получилась девочка, или наоборот, потому что есть и то и другое – два человека, он и она, и оба они остаются. А ты идешь дальше. И смотришь, как та, которую ты любил всю свою жизнь, усаживается на чемоданы и говорит, что надо присесть и что прощание будет коротким, потому что краткость – сестра таланта, но ты не согласен, поскольку Чехов был очень скромным, и он имел в виду, что краткость всего лишь сестра таланта, а не сам талант, и значит, прощание должно быть долгим. И тогда вы едете вдвоем в аэропорт, туда, «откуда ни один не возвращался», и ты успеваешь подумать – а нужны ли кавычки, и в какой момент цитата становится больше, чем бесконечный коридор зеркал в культуре, а та, которую ты любил, гладит тебя по руке, и ты не можешь вспомнить, когда еще с ней такое случалось. И потом, стоя рядом с огромным черным табло, на котором шелестят белые буквы, ты думаешь про все эти буквы, про все эти города, где несколько часов назад тоже кто-то прощался, а сейчас подлетает, и стюардесса в динамике говорит: «Пристегните ремни». И в общем, ты уже сам не прочь пристегнуться, потому что даже в аэропорту воздушные ямы или, быть может, летчик попался плохой, и все куда-то плывет, включая табло, пассажиров и даже тот голос, который вдруг говорит: «Что-то ты приуныл. Может, тебе плохо». Но ты отвечаешь, что хорошо, и тогда она рассказывает анекдот, историю, чтобы тебе не было грустно, и в этой истории тоже про путешественников, про одного старого-старого еврея, который никогда не отправлялся в дорогу один, потому что он очень боялся всего на свете, но на этот раз он поехал, потому что билет был только на одного, или путевка, и Сара сказала, что больше путевку уже не дадут, и дети тоже сказали, и даже внуки, и вот тогда он сел в поезд. А в поезде он очень переживал, и, чтобы не переживать, начал кушать, и скушал сначала курочку, потом бутерброд, потом немного картошки, а когда все закончилось, он стал макать палец в соль и облизывать этот палец, но нервничать он все равно не перестал. И вот поезд остановился на маленькой станции, и неизвестно было, сколько он должен был там простоять, но старый еврей решил, что успеет, и сошел на платформу, чтобы купить еды, а пока там ходил, подошел другой поезд, и теперь надо было бежать в обход, но старый еврей был уже очень старый и быстро бегать уже не умел, поэтому он опоздал и остался на этой станции. И уже наступила ночь, и он совершенно не знал, что ему делать, но потом увидел небольшой огонек и пошел, и там оказалась почта. А когда он спросил – можно ли послать телеграмму, ему очень вежливо сказали, что да. И он взял такой маленький бланк, посмотрел на него, подумал и написал: «Сара, где я? Беспокоюсь».