А кто бы не махнул свои двадцать пять в паршивом институте на ее двадцать пять со всеми вытекающими обстоятельствами? Как и втекающими. Потому что ведь плечи, и поворот головы, и дыхание. И вообще.
Я смотрел на эту заочницу и думал – куда запропастилась моя собственная красавица? Я зря, что ли, отменил последнюю пару и притащился на эти похороны? Сама же меня заставила. Не успел даже продиктовать задание на следующий семинар. Как ветром всех сдуло.
– А что это вы здесь столпились? – сказала небольшая траурная старушка, входя на кухню. – Проходите в комнату. Надо у гроба. Там почти никого нет.
Я представил, как все мы протискиваемся вдоль длинного ряда табуреток, стукаясь коленками о гроб. И сколько раз тот, кто лежит в нем, протискивался точно так же. И стукал коленкой.
Мать в детстве объяснила, что выпадающие зубы во сне – это к чьей-то смерти. И сразу спросила – а кровь была? Беспокоилась за родственников. Еще часто снилось, что иду по грязи. В одних носках. По глубокой и жирной. Вокруг хлюпает и темно. Когда просыпался, всегда думал – лучше бы босиком. Почему в носках? При этом с возрастом – все чаще. И все реже – обнаженные женщины. К сожалению. Впрочем, множественное число неуместно. Они всегда приходили поодиночке. Никаких оргий. Скромное соитие «сингулярис». Хотя интенсивнее, конечно, чем наяву. Но ни разу с двумя. Видимо, Блок ошибся. Не азиаты мы. И где эта восточная кровь, которая дремлет у меня в венах? Хоть бы сны могли стать поразнообразнее. Впрочем, теперь уже все равно. Даже поодиночке почти не приходят.
Я оторвал взгляд от венков и от этих белых рук у него на груди и тут же наткнулся на взгляд Николая. Он сидел прямо напротив меня с другой стороны. От грусти в его лице уже ничего не осталось. Он подмигнул мне и кивнул в сторону двери в коридор. Я повернул голову.
* * *– Ненавижу похороны, – сказала она, когда мы вышли в подъезд.
– Ты опоздала. Я просидел тут уже полчаса.
– Ничего страшного.
– Где ты была?
– Слушай, не будь занудой. Ты мне больше не дипломный руководитель. Смотри, как меня подстригли.
Она повертела головой в разные стороны.
– Классно?
– Да, ничего.
– Ничего?
Она ткнула меня кулаком под ребра.
– Эй, осторожней! Больно!
– Еще не так получишь!
– Ну, хорошо, хорошо! Отлично подстригли.
– Молодец. Давай еще.
– Тебе идет.
– Еще! – она требовательно смотрела мне в лицо, сурово сведя брови.
– Ты самая замечательная красавица.
Вот это было проблемой. Все остальное прекрасно, а вот это – проблема. Детские игры. На автобусных остановках иногда приходилось просить ее взять себя в руки. Замечательно идиотская просьба. Откуда они у нее возьмутся? Руки – возрастной феномен. Хотя тоже не у всякого появляются. В смысле – для того, чтобы себя в них взять. Далеко не у всякого. Поэтому приходилось смотреть по сторонам с глупой улыбкой. Понятно, что все догадывались, почему она ведет себя так. Кто не догадывался, мог прочитать у меня по лицу. И охотно читали. Что им еще было делать? Все равно автобуса долго нет. А рядом профессор обнимается со студенткой. Пунцовый.
Но, в общем, довольный.
Еще раздражали словечки. Впрочем, хуже всего – идентификационная система. Они определяют друг друга, обмениваясь названиями музыкальных групп. Два-три английских названия уходят в одну сторону, и столько же – навстречу. На довольно приличной скорости. Дальнейшая реакция зависит от пола. Девочки хлопают в ладоши и смеются, мальчики стукают друг друга по плечам. Если совпало. В общем, довольно просто.
Хотя у собак еще проще.
Боже мой, кто бы говорил. Собачьего в каждом из нас навалом. И не всегда от этого бывает противно. Бежишь себе в стайке за нею, бежишь. Может, и повезет.
– Зачем ты заставила меня сюда прийти?
Она вынула сигарету из синей пачки.
– Мне надо было кое-что тебе сказать.
– Здесь? На похоронах?
В это время дверь из квартиры открылась пошире, и оттуда шагнул Николай. Он встал посреди коридора и смотрел прямо на нас.
– Знакомьтесь, это моя жена.
Мне ведь надо было хоть что-то ему сказать. Он не сводил с меня взгляда.
– Я знаю, – сказал он. – Ее зовут Наташа.
– Знаете? – Я повернулся к нему.
– Ненавижу похороны, – сказала она. – Когда я умру, пусть меня сожгут…
– Вы что, знакомы с моей женой?
– Или вообще отвезут куда-нибудь на необитаемый остров…
– Подожди, Наталья! – Я попытался ее остановить.
– Да, мы знакомы, – наконец сказал он. – Мы с ней встречаемся, когда у вас лекции.
– Подождите… – начал я. – Это что, такой глупый розыгрыш?..
– Я ухожу от тебя, Слава, – неожиданно сказала она, давя каблуком едва зажженную сигарету. – Я ухожу от тебя к нему. Прости, но я не могла тебе сказать об этом дома.
Я смотрел на них и не знал, что говорить. В голове – абсолютная пустота. И в животе немного щекотно. Как на качелях. Но, в общем, давно уже не качался.
Неожиданно я подумал, что те дети во дворе, наверное, совсем замерзли. Мы простояли молча целую минуту, и я наконец выдавил из себя:
– Понятно. А вы… вы… давно познакомились?
Не самый умный вопрос. Учитывая обстоятельства.
* * *В таком возрасте не спать ночь – уже не шутки. В три часа начинает тошнить от папирос, а утром, выйдя на улицу, не узнаешь мир. Что-то блестит под ногами, во рту противно, голова болит, и в целом удивительно – зачем тебе это все в твоем возрасте. Потому что ты, в общем-то, давно не куришь.
И тут тебе еще говорят, что нет. Что все-таки лучше с ним. Что так будет хорошо для нас обоих. И ты успеваешь подумать: «для нас» – это для кого? Для меня с ней или для нее с ним? Или для него со мной, потому что прекратится вся эта ерунда и непонятность? А может, и не прекратится.
И ты говоришь – ага, только это мои пластинки. Зачем ты их туда понесла? Обойдется без моих пластинок. Будете заниматься этим в тишине. Не под моего Элвиса Пресли.
В таком возрасте не спать целую ночь – привет здоровью.
И тут вдруг ты думаешь – а какого, собственно, «хэ» ты не ложился?
– У вас мешки под глазами, – сказала она, поворачиваясь от балконной двери.
Ей нравилось смотреть на снег, который только что выпал. Но теперь ей пришлось смотреть на меня. Не та уже чистота, что у свежего снега, но белизна еще будет. В окружении венков и цветов. Если самому заранее подсуетиться.
А кто еще побежит по этим делам? Теперь уже некому.
– У вас мешки.
– Да-да, а у тебя живот.
Она улыбнулась и погладила себя по этому шару. Большой круглый шар. Как в самом начале романа Жюля Верна. Они летели на нем через океан, а потом шар лопнул, и они попали на остров капитана Немо. Где он сидел со своей подводной лодкой. Как будто вылупились из этого шара. То-то обрадовался капитан. Мифология.
– Кого ждете?
– Не знаю, – сказала она. – Денег на УЗИ нет. И в очереди долго сидеть, а я часто в туалет бегаю. Но Володька хочет мальчишку.
– Володька всегда много хочет.
Год назад, например, ему хотелось, чтобы я умер. Так и сказал: «Чтоб ты сдох». Импульсивный мальчик. Впрочем, не знаю, как бы я сам себя вел, если бы мой отец отколол такой номер.
– Наталья Николаевна сказала мне постирать…
– Она тебе звонила? – я даже не дал ей договорить.
– Да, вчера вечером. Пришлось сказать Вере Андреевне, что звонил однокурсник.
– Вчера вечером?
Значит, заранее все было решено. Даже насчет стирки побеспокоилась. А говорила, что ей нужно время.
«Не мучай меня. Я сама запуталась. Мне надо решить».
До утра времени попросила. А сама вечером уже позвонила Дине, чтобы я тут не сидел один с грязным бельем. Как Кощей Бессмертный. Интересно, кто ему стирал, когда от него уходили жены? Или не уходили? Что-то он там прятал от них в своем хитром яйце, и они из-за этого с ним оставались. Опять мифология.
– По форме живота можно определить, – сказал я.
– Да? – у нее глаза стали круглые.
– Только я не помню, какая форма что должна означать. У тебя какая форма?
Она встала напротив зеркала и прихватила рукой широкое платье сзади. Живот обозначился, как гора.
– Большая форма, – сказала она. – Очень большая.
– Значит, девочка.
– Почему? – она, не оборачиваясь, смотрела на меня в зеркало – как я там сижу сзади нее на диване и даже рукой от усталости пошевелить не могу.
– Потому что вам, девочкам, всегда больше всех надо.
* * *На самом деле я точно знал, кто там сидит у нее в животе. И дышит через пуповину.
– Пойми, – сказала по телефону Люба. – Все твои проблемы оттого, что ты наполовину еврей. И твой сын наполовину еврей. И твой внук… Или это будет внучка?
– Не знаю, – сказал я. – У них нет денег на УЗИ.
– Вот видишь. Ты даже не знаешь пол своего внука.
– Я знаю, что это будет наполовину еврей.
– Ха! – коротко выдохнула она на другом конце провода.
Я, собственно, женился на ней когда-то из-за этого «ха!». Она, разумеется, не хотела и сопротивлялась, потому что она никогда ничего не хотела и всегда сопротивлялась, но я был очарован этим звуком. Не мог ничего поделать. Хотя разница в возрасте составляла почти десять лет. Не в ее пользу.
– Вот видишь. Ты даже не знаешь пол своего внука.
– Я знаю, что это будет наполовину еврей.
– Ха! – коротко выдохнула она на другом конце провода.
Я, собственно, женился на ней когда-то из-за этого «ха!». Она, разумеется, не хотела и сопротивлялась, потому что она никогда ничего не хотела и всегда сопротивлялась, но я был очарован этим звуком. Не мог ничего поделать. Хотя разница в возрасте составляла почти десять лет. Не в ее пользу.
А может, наоборот, в ее.
Потом, когда уже пожили вместе и я упоминал о ней в ее отсутствие, меня всегда удивляла массивность слова «жена». «Моя жена ставит чайник на крышку сковороды, когда жарит курицу». Или – «у моей жены точно такое же платье». Как будто говоришь о великане. А на самом деле ее платье всегда было на два-три размера меньше того, которое обсуждалось. И полный чайник был тяжеловат для ее руки. Но такова природа слов. Некоторые из них придуманы для маскировки. Поэтому требуется усилие, когда говоришь «жена». Чтобы не воспринимать это как другие. Те, кто ее не видел.
– Ты где там? – сказал ее голос у моего уха. – Уснул?
– Я здесь, – вздохнул я. – Можно с тобой увидеться?
– Вот еще! Будешь плакаться на свою разбитую жизнь? Неудачники меня не интересуют.
Плюс, конечно, глаза Рахили. Куда без них? На один звук «ха!» я бы, наверное, не купился. Во всяком случае, не так бесповоротно. Но тут уж взыграло. Как у Иакова рядом с колодцем. Впрочем, Иакова внутри меня было всего лишь наполовину. Зато Лаванов снаружи вертелось достаточно.
– Как твой отец? Не согласился еще ехать в Америку?
– Я еду без него. Он умер.
– Очень жаль.
– Не ври. Ты всегда его ненавидел.
– Я?
– Да, ты! Антисемит несчастный.
Она помолчала и потом добавила:
– Можешь зайти. Только учти – у нас похороны.
Вот так. Значит, и здесь меня поджидала сюжетная рифма. Как в случае с моим педстажем и возрастом Натальи. Тем самым возрастом, которого надо достичь, чтобы заманить меня на какие-то чужие нелепые похороны и сказать: «Я ухожу от тебя».
А до этого специально подстричься. И стоять там в этом подъезде с сигаретой в руках. И смотреть на меня. И говорить: «Я ненавижу похороны», и еще: «Я хочу, чтобы меня сожгли».
А я не хочу. Вообще не хочу умирать. Я не хочу, чтобы меня сжигали.
У Любиного отца на эту тему был большой сдвиг.
«Ни в коем случае не в крематорий!»
Это когда ему было меньше, чем мне сейчас.
«Папа, вам еще рано говорить об этом».
«Еврею никогда не рано говорить о крематории. Ни ему самому, ни его близким. Пора бы уже понять, молодой человек!»
Любу бесили эти разговоры, но она молчала. Слишком густая кровь. Из Сибири вернулись только в начале шестидесятых. И тут как раз подвернулся я. Со своей первой главой диссертации о Соле Беллоу в рваном портфельчике. Мечтал съездить в Америку и познакомиться лично. Просто хотелось пожать руку. Но им пока было не до Америки.
Забайкалье, Приморский край. Захолустные городишки. Кажется, какое-то Бодайбо.
Сослали еще до войны, когда разгоняли хасидское духовенство. Люба родилась уже там. Хорошо, что тетя ее отца была санитаркой в отряде Лазо. Из-за этого Любу принимали в пионеры на берегу Амура. Рядом с памятником героям Гражданской войны. Генеалогия, в конце концов, важна при любом режиме. И галстук ей повязывал секретарь райкома. Склонялся по очереди к этим кнопкам, трясущимся на холодном ветру. Шесть русых головок и одна темная. Люба смотрела на него и щурила от солнца черные, как две маслины, глаза. Неумело заслонялась салютом. На Иакова он, наверное, не был похож.
Ее двоюродную бабушку звали Лена Лихман. В семье к Лазо относились тепло. Не потому, что Лена Лихман была у него санитаркой, а потому, что его сожгли.
Люба в Приморье подружилась с хулиганами. У них она научилась курить «Беломор», не сминая гильзы, плевать через зубы, щелкать пальцами и говорить звук «ха!». Для меня этого набора оказалось более чем достаточно. Даже когда Беллоу объявили сионистским писателем, я долго не горевал. За полгода написал диссертацию о пессимизме Фицджеральда и продолжал, не отрываясь, смотреть в эти глаза Рахили. Первая глава о Беллоу так и осталась первой главой.
Но вскоре она назвала меня антисемитом. Как-то вдруг неожиданно сошла с ума и заявила, что не станет со мной спать, если я буду «непокрытым». Я не хотел заниматься любовью в шапке, и все это закончилось некрасиво.
Сначала я думал, что она просто чересчур увлеклась этими Йом Кипурами, Рош Хашанами и Талмудом, но потом как-то ночью открыл глаза и увидел у нее в руке нож. Выяснилось, что в меня вселился диббук, и от него необходимо избавиться. У диббука даже было имя. Ахитов бен Азария. Он сидел у меня внутри и снова планировал восстать против царя Давида. Моя Рахиль хотела его остановить. Она не любила предателей.
Со временем кризис у нее прошел, и в больнице ее держали совсем недолго, но по возвращении она все же побрилась наголо и заявила, что будет носить парик.
В общем, мы прожили вместе всего полтора года. Моя Рахиль, как и должно быть, осталась неплодна, и после нее наступило время Лии. Хотя в Пятикнижии, кажется, было наоборот.
* * *– Койфман, ты никогда не знал священных текстов, – сказала Люба, глядя на меня в зеркало огромного шкафа. – Выучил всю свою литературу, а настоящих книг в руках не держал. Кому они нужны, эти писатели? Они все выдумывают.
– Слушай, а может, я все-таки сяду вместе со всеми без головного убора?
– Не в моем доме, – отрезала она и протянула мне соломенную шляпу своего умершего отца.
– Какая-то она легкомысленная, – сказал я, глядя на свое отражение.
– Ха! Папа никогда не был легкомысленным человеком. Это просто у тебя такое лошадиное лицо.
– Лошадиное?
Я посмотрел на себя внимательнее.
– И еще ты катастрофически постарел, Койфман. Просто скукожился.
Я перевел взгляд на нее. Она едва доставала мне до плеча. Такое ощущение, что раньше была повыше. И лицо стало в морщинах. Но глаза все те же.
– Ты знаешь, мне как-то неприятно смотреть в такое большое зеркало, – сказал я. – У тебя есть что-нибудь поменьше? Мы ведь только подбираем шляпу. Нет чего-нибудь такого, куда входит одна голова? Чтобы только лицо отражалось.
– Я не могу пустить тебя в другие комнаты. Там люди. И у них у всех на головах что-нибудь есть. Мы тут, между прочим, хороним моего отца.
– Я помню.
– А ты пришел в своей ободранной зимней ушанке. Может, ты в ней хочешь сесть с другими людьми за стол? Чтобы на меня потом вся Америка показывала пальцем? Смотрите – это та самая Люба Лихман, у которой на похоронах отца сидел человек в ушанке. К тому же он ее бывший муж, – она замолчала на секунду и перевела дыхание. – Я тебе тысячу раз повторяла – купи нормальную шапку. Нельзя ходить с кроликом на голове. Даже если ты всего лишь наполовину еврей.
– Средства не позволяют. Ты же знаешь, в институте зарплату никому не дают уже семь месяцев.
– Поменяй институт.
– Ситуация везде одинаковая.
– Поменяй страну. Сколько можно твердить, Койфман, – нельзя быть таким пассивным. Ты же профессор, в конце концов!
Я снова посмотрел на себя в зеркало и усмехнулся.
– Профессор, – повторил я следом за ней.
Она выстрелила в меня темным взглядом и хотела что-то добавить, но потом все-таки промолчала.
– Вот эта, наверное, подойдет, – сказала она, вынимая из шкафа темно-зеленую фетровую шляпу. – Надень.
– Я не могу в ней сидеть, – сказал я. – Это же шляпа дяди Гарика.
– Конечно, это шляпа дяди Гарика. Ну и что? Почему ты не можешь сидеть в его шляпе?
– Он меня ненавидел.
– Послушай, – она устало опустила руки. – У меня сегодня был очень тяжелый день. Я занималась стряпней, я встречала гостей, я готовилась к тому, что придешь ты, и у меня начнутся неприятности. Пойми, тебя ненавидело столько людей, что тебе уже должно быть все равно, если у тебя на голове вдруг окажется шляпа кого-нибудь из них.
Я надел шляпу и посмотрел в зеркало. Получилось весьма и весьма. Дядя Гарик любил выглядеть эффектно.
– А помнишь, как он упал со стула? – сказал я. – Говорил о чем-то важном и так размахивал руками. А потом – хлоп! – и сидит под столом. Мы так смеялись.
– Я не смеялась.
– Смеялась-смеялась.
– Я повторяю тебе – я не смеялась.
– Да ладно, перестань тогда. Сама чуть не лопнула от хохота. А бедный дядя Гарик сидел с такими испуганными глазами, и в руках у него была вилка.
Она старательно хмурила брови, делала строгий взгляд, но в итоге не удержалась.
Когда мы отдышались от смеха и я перестал кашлять, а она вытерла слезы с лица, я снова посмотрел на нас в зеркало.
– Что еще? – настороженно сказала она, заметив мой взгляд. – Других больше нет. Или в этой – или пойдешь домой.
– Надо же, – медленно сказал я. – К себе вот такому я уже абсолютно привык. И даже не представляю, что может быть как-то иначе… Но вот… с тобой вдвоем… Все это выглядит не так… Не так привычно…