Орлиный профиль Дугласа Макартура был опущен, подбородок прижат к груди, генерал спал. А Джин, подперев голову руками, весело сверкала глазами, явно потешаясь над происходившим на экране.
И он проводил меня до отеля, и уехал на любезно согласившейся доставить его Матильде в свой «Дельмонико», а я подумала, что опять пропустила закат над Манильской бухтой.
Утро, Лолы снова нет, зато напротив меня сидит та самая женщина редкой профессии, которая записалась в нашу картотеку сколько-то недель или дней назад.
Она потомственный мастер по закупке табачного листа для сигар. Из Илокоса, где вообще-то каждый — мастер этого дела.
Мона Барсана, довольно зловещей внешности — темнокожая, с длинной шеей, выше меня весьма намного, с высокими торчащими скулами, не голова, а череп, при этом обладательница этого черепа человек очевидной жилистой силы, здоровья и живучести. Сорок лет ей точно есть. Или больше. А еще похоже, что она долгое время может обходиться без еды и уже не раз пробовала. Причем не по своей воле.
— Счастливого Рождества, мадам, — говорит она и разворачивает кожаный сверток, в таких носят инструменты. — Я сделала то, что вы хотели. Но только здесь, в Маниле.
— Но вы же собирались, Мона, поехать на Рождество домой? На север?
Она горько вздыхает, лицо ее совершенно спокойно, глаза смотрят мимо моего уха, куда-то вдаль.
Я снова вглядываюсь в это странное лицо и, наконец, понимаю: она не только совсем не испанка, она даже не вполне чистая филиппинка. Там, за Илокосом, горы, там живут племена. И эта смесь крови словом «местисо» не называется, названий для нее вообще никаких нет.
Я беру первую с левого края сигару, вглядываюсь в бугры на разноцветной коричневатой поверхности, аккуратно нажимаю здесь и там, нюхаю: перец и еле заметная плесень. Откладываю в сторону. Еще одна сигара, покороче и потолще, формата «торо». Запах лучше, но на ощупь…
— Можно, Мона? — спрашиваю я.
— Все ваши, — подтверждает она.
Я разворачиваю… в общем, уничтожаю сигару и с неудовольствием смотрю, как неизвестный мне мастер распорядился связывающим листом, да это просто труха.
Мона смотрит бесстрастно, но я знаю: я прошла важное испытание.
— Сигарная фабрика на улице Аскаррага, — поясняет она без выражения.
— Так, а вот это что у нас? — беру я небольшую «корону».
— С фабрики «Компания хенераль де табакос де Филиппинас», — монотонно говорит она. — Лист с фабрики. Крутил мой друг. Дома.
— И это лист из Илокоса? — удивляюсь я.
— Начинка из Илокоса, — звучит ответ. — Покровный — из Кагаяна.
Так это же интересно. Совсем не легкая сигара, судя по запаху, тут сено и полевые травы, но еще и тот самый «скотный двор», по которому ты отличаешь «гаваны»…
— А следующую я даже зажгу, — бормочу я.
— И вот эту тоже, — подсказывает Мона. — Весь табак из Исабелы. Редкость.
Первый, чуть ласкающий язык осторожный глоток дыма. И я выясняю, что Илокос все-таки может давать хорошие сигары, но с неизбежной кислотой, а вот Исабела… Нежная, воздушная, классическая дамская сигара, но до странности лишенная аромата. А еще Исабела дает отличную тягу, этот человек умеет работать.
— Он живет на улице, — поясняет Мона. — На фабрике — на полставки. Ворует листы, крутит, продает друзьям. Он очень хорош.
Так, пора выяснять, сколько это ей стоило. Песо или два? Но Мона бесстрастно молчит. Ну, понятно.
— Мона, — говорю я, вытаскивая из стола конвертик с деньгами. — С Рождеством. Это задаток и мое предложение работы. Вы можете с этими деньгами исчезнуть, и намного беднее я не стану. Но лучше бы вам съездить к родным в Илокос. И вернуться ко мне с редкими, настоящими листами. Отдать их потом вашему другу, который знает, что дальше делать.
— Раньше лучшие сигары содержали добавки из Бенгета, — говорит она. — С гор. С редких, особых, грядок.
— Там, где золотые шахты?
— Да. Растили племена. Сейчас забыли, потеряли. В долине Кагаяна закупщики пытались табак третьего класса определять как пятый. В Исабеле то же самое. Китайцы скупают все на вес. Табак с Висаев в сигары тоже раньше добавляли. Сейчас все плохо. Нам нечего есть.
Ну, последнее я знала и без нее. Они запутались. И прежде всего потому, что после отмены табачной монополии некому стало бороться за зарубежные рынки. В результате изготовители сигар, как говорит Мона, «живут на улице», а нет качества — нет и рынков для высокоценных сигар. И так далее. Плохо. Но интересно.
— Так, Мона, — сказала я. — Одна сигара мне нужна мужская, но небольшая. «Корона». Ароматная, но не очень тяжелая. Ни на какую другую не похожая. С листом из Бенгета, от племен. А вторая — длинная, как панателла, но не слишком тонкая, вроде вот этой из Исабелы — и не совсем никакая, а как бы…
Я покрутила пальцами.
— Возвращайтесь, Мона, — вздохнула я. — Тогда и ваш друг, кто знает, больше не будет жить на улице. Веселого вам Рождества.
Так, подумала я. А потом мне нужен будет человек, какой-то абсолютно и всемирно известный человек, который попробует ту сигару, которую я в итоге сделаю, и скажет… что скажет? Да пусть даже ничего.
На коробке — рука в белой перчатке, моя сигара. Надпись: он продегустировал ее такого-то числа, такого-то года. И всё. Кто этот «он»? Генерал Макартур, который никак не может прийти в себя после смерти мамы, — и вся страна, эта страна, а не Америка, сочувствует ему? Но почему сразу не замечтаться о вершине всех вершин. Кто у нас главный денди и главный герой-любовник эпохи? Принц, прекрасный принц, которого почему-то считают безумно красивым. Эдвард, вечный наследник британского престола, с его цилиндрами, плащами, потрясающей улыбкой, множеством подруг и этой его разведенной американкой. И огромными грустными глазами.
Кстати, он ведь был здесь, в Маниле. В 1922 году. И получил во время игры в поло знаменитый шрам над бровью.
И вот он приезжает сюда еще раз, за новым шрамом, и я… Что — не смогу сделать так, чтобы он, пусть из вежливости, поднес к губам мою сигару? Я — и чего-то не смогу?
А с другой стороны, вот же я сижу тут и не только ничего не могу сделать (пока) по части японских шпионов, но так до сих пор и не знаю, надо ли это вообще кому-либо.
А пока я сидела и занималась непонятно чем, приблизилось Рождество и застало меня врасплох. И Новый год, вечный праздник.
Я могла бы заметить, что уже больше недели как школьники не ходят стайками по Интрамуросу по утрам, зато везде проснулись школьные медные оркестры.
Наверное, стартом было шестнадцатое декабря — начало грандиозных месс Агинальдо, а с ними пришел праздник Симбанг Габи, рождественские две недели. Оркестры в тот день начали маршировать по всем улицам и дворам — а я их не заметила.
После шестнадцатого декабря манильцы идут в китайские ресторанчики, где на рассвете едят бичо-бичо прямо со сковородки, и еще буче. Бичо-бичо — это хрустящий стебель непонятно чего, обвалянный в сахаре, он сочетается с чаем или шоколадом, а буче — знакомая с детства китайская штука, жареные шарики из теста, внутри красное монго, то есть десертная фасоль.
И они все это поедают сладким утром, болтают друг с другом, по всем селам и бедным кварталам расцветают на ветках пятиконечные вифлеемские звезды из бумаги. А где же я была, когда эта утренняя сладость пришла в город, как эпидемия?
Да ведь и раньше могла бы понять, что вот-вот кончится время — тринадцатого декабря толпа крестьян захватила Реколлетос, которая всегда была церковью аристократов, и на булыжном дворике перед ней устроила здоровенный сельский рынок. Отсюда уносят особенно нежную курицу детям. И свежие яйца, дикий мед. Это значит — скоро Рождество.
Я этого не заметила, но мир изменился необратимо. В церквях — дамы в черных вуалях и белых терно, их темнолицые кабальерос — в белых полупрозрачных серрада, с панамами в руке. У каждого где-то в кармане льняной платочек, особо чистый — его в нужный момент развернут, чтобы стать на колени.
А иногда они сотнями бело-черным веером выходят на булыжник Интрамуроса, радуются прохладному солнышку, смотрят на меня ленивыми благостными взглядами, даже удивляться не хотят — наверное, американка, у нее свой бог.
Здесь вдруг стало очень много людей. Вся Манила обходит семь великих церквей Интрамуроса, из каждой выливаются процессии, их забрасывают розами с балконов вторых этажей, с подоконников свешиваются флаги, на ярком солнце горят почти невидимые огоньки свечей.
У Августина на кривых плитах площади эта толпа расступается, ее медленно разрезают плывущие над головами статуи Марии и Иосифа на каррозе. Хор молит дать им приют в теплом доме, но не дают, придется рожать в хлеву.
Из громадных ворот, там, где отец Артуро, доносятся звенящие голоса: придите, пастухи — Vamos, pastores, vamos a Belen… И вот я стою на краю толпы, мимо плывет серебряная, заваленная цветами карроза, ко мне чуть склоняется статуя в платье жестким конусом, с бесстрастным девическим лицом Лолы, по бокам два живых ангела с длинными трубами, торчащими в стороны, каррозу тащат манильцы в белых рубашках, статуя покачивается и уплывает, уплывает к Калле Реаль.
Потом будет двадцать четвертое декабря, Ночебуэна, в полночь миса де Галло, воскресенье после Рождества — праздник Святого семейства, для мужей и жен, особенно для беременных; последнее воскресенье декабря — праздник покровителя Эрмиты, Нуэстра сеньоры де Гуйя, и еще День поэта Хосе Рисаля — весь город соберется на Лунете, на параде королев Рисаля, но это будет только бледная тень великих карнавалов февраля.
И — Сан-Сильвестр, Новый год, ночное бдение перед причастием, «Те Деум», полуночная месса. Точка. Утром едят поспас — скучный куриный суп с рисом, вздыхают и ждут тех самых февральских карнавалов.
Переживу праздники и я. У меня исчез муж, я боюсь даже подумать о красавце с серыми глазами, да и он с грустью избегает меня.
— Отец Артуро, я согрешила. Я грущу в праздник, я думаю о том, мой ли это бог выплывает из ваших ворот, о том, кто я вообще — португалка или что-то другое, и где мои другие боги.
Его смех доносится из-за бамбука исповедальни. Он рассказывает о том, что мне не уйти от праздника, потому что праздник был сначала, а имя бога — уже потом. Когда вы зажигаете рождественские огни, говорит мне отец Артуро, помните, что пришел праздник света — день, когда рождается солнце, противоположность солнцестоянию 24 июня. В Риме 24 декабря было праздником Митры, бога солнца. Рождественское дерево исходит от неопалимой купины, его смысл в огне и огнях. Амалия, вы ведь не поскупились с подарками? Сезон их раздачи кончается только шестого января — это Двенадцатая ночь, а когда-то этот день был Рождеством. Но вы же не перестаете верить только оттого, что знаете — другие люди верили в другие огни задолго до вас?
Знаете что, Амалия, говорит он, забудьте о ваших грехах, вы же знаете, что они смешны. Когда-то на Новый год нагружали всеми прошлыми грехами и ошибками козла и отпускали его под грохот барабанов и вой дудок. Вся Манила будет грохотать в этот день, вы не услышите своего голоса, хотя китайцы скажут вам, что это они такое придумали, чтобы отгонять своих демонов. А еще Новый год — это день Януса, который смотрит вперед и назад, в старый год и новый. Наконец, мы считаем, что Новый год — это мальчик, и в этот день все двери и ворота должны быть открыты. Не закрывайте ваши двери, выбирайте себе имя бога, но приходите в нашу церковь, дочь моя, она всегда открыта для вас.
Я целую его руку (без того самого перстня), медленно иду среди цветов сампагиты и огней, горящих среди рядов скамей. Отца Артуро ждет… опять этот старый китаец с седым ежиком волос и несгибаемой головой, подпертой стоячим воротничком. Его зовут… да, кажется, Ли. Живет он здесь, что ли? Там, на галереях, где ходят монахи, сколько угодно места.
— Вы были правы, Лола, — мужественно говорю я ей. — В этой стране в это время года и правда никакой работы быть не может.
Да, я учусь. Когда-нибудь из меня получится настоящая филиппинка, и даже местиса. И учеба продолжается: Лола скромно дарит мне какую-то коробочку с бантиком, произнося «счастливого Рождества». А я достаю из ящика стола ее заветный конверт. Зарплата и бонус.
Но конверт — это я была обязана по закону. Или обычаю. А вот что-то в обмен на коробочку надо было предусмотреть, стащить чей-то подарок с моего подзеркальника в отеле, обменялись же мы сувенирами со всей компанией Вики, включая семейство Урданета, бедная Матильда так и колесила по всему городу, развозя это хозяйство. Хотя что значит — обменялись. Сначала подарки начали поступать ко мне угрожающим темпом, я удивилась. Потом поняла, что придется делать то же самое, тщательно избегая соблазна переупаковать некоторые коробочки и послать слегка в другие адреса: эти штуки здесь наверняка знают и будут болтать друг с другом и смеяться надо мной.
Так или иначе, Лола никак не показывает, что считает мой недосмотр большой обидой. А тут как раз появляется Эдди и тоже произносит это самое «счастливого Рождества». Вручает мне толстую бумажную трубку, завязанную красно-зелеными рождественскими лентами.
И я даже знаю, что это такое, медленно кладу на стол и понимаю, что, если развяжу — уйду туда, к палубам, реям и снастям, с головой.
Помнится, я сказала раньше, что куплю у него такой чертеж. Он молодец, догадался. Быстро вскидываю голову, пытаюсь понять, кто он сейчас: тот, кто хочет, чтобы прошлого как бы не было, или ему просто нельзя показать Лоле, что у нас с ним проблемы. И не вижу ничего — темные глаза смотрят прямо, высокий лоб, приглаженные волосы на прямой пробор.
А для него подарка у меня тоже нет. И Лола от своего стола смотрит и все замечает.
Эдди в этот декабрьский день — и мы с Лолой тоже — еще не знает, что произойдет сразу после новогодних праздников. Произойдет следующее: ко мне придет запрос на целую команду людей, особенно хорошеньких девушек, участниц конкурсов красоты, любых. Но и хорошеньких мальчиков тоже. И когда мы с Лолой его исполним, окажется, что моя компания — впервые и всего через два месяца после начала работы — выйдет в прибыль. Если у тебя, вопреки разуму и реальности, бизнес поначалу пойдет хорошо, постарайся скрыть свое изумление.
Но произойдет все это потому, что люди понадобятся для только что зарегистрированного фонда «Инфанта Филиппина». Они будут создавать красочные буклеты и плакаты, заново обрабатывать журналистов. Показывать им списки людей, которые вошли в попечительский совет фонда: знакомые имена. Один из братьев Элизальде, и кто-то из знакомых мне Морено (не банкир), и еще политики — Рохасы, Акино, Гингона… В конце, маленькими буквами — «исполнительный директор Эдуардо Урданета».
Эдди умный, скажет в моей голове голос маленькой ведьмы Кончиты Урданета. Он и правда умный, он заставил семью и всю эту компанию платить ему какую-то зарплату — ну, пусть ненадолго.
А потом появится лицо — на всех буклетах и плакатах. Лицо прекрасной женщины, инфанты Филиппин.
Но это будет лицо Фели Урданеты, легендарной красавицы, которая в конкурсах не участвовала никогда.
А потом, совсем потом проект купит, кажется, золотопромышленник Хауссманн. Или кто-то еще. Но меня уже здесь не будет.
А пока что… Я сижу на столе, точнее, прислонилась к нему. Я все придумала.
— Эдди, Лола, — давайте поговорим о еде. Что вы очень любите? Что едят в эти дни?
— Ленгуа эстофада, — мгновенно и по привычке не думая отзывается Лола. — Это язык в оливково-винном соусе. И еще все, что делают с лонганизой, — такая красная колбаска, в ней много майорана и чеснока, немножко пахнет вином.
— Лола, — осторожно останавливает ее Эдди, — Амалия спрашивает о чем-то другом.
Он сам не очень понимает, о чем, поэтому осторожно пробует:
— Ну, илоканцы — народ не очень богатый, а вот как едят в такие дни в Пампанге… там есть знаменитые вещи. Думан, молодой зеленый рис, почти клейкий. Поливается горячим шоколадом. Когда начинают его есть — значит, скоро Рождество.
— Путо бумбонг, — перебивает его Лола с лихорадочным блеском в глазах. — Вот это и правда рождественское блюдо, из редкого красного риса, рис засыпают в бамбуковые стволы, молотым, варят, потом ствол раскалывают, стукают — и выпадает такая сигара красноватого клейкого риса. Посыпают тертым кокосом, поливают теплым, понимаете — теплым! — растопленным маслом, немного сахара.
— Разноцветный булаканский рисовый пирог!!! — со страстью отвечает ей Эдди. — Вот настоящий шедевр!
А мы давно, все трое, уже в калесе, а Матильда уже везет нас через реку, к Эскольте.
— Так, — говорю я, чувствуя себя доброй, но не совсем молодой и поэтому мудрой феей. — Но все, что вы описали, вряд ли продается в магазинах. Вот хотя бы в том — в «Эстрелла дель Норте».
— «Эстрелла»? — дрогнув голосом, отзывается Эдди.
А Лолу уже не остановить:
— Вы говорите о городском рождественском столе, я поняла! Рыбка бангус, конечно, и ветчина в сладком желе, и обязательно рыба апахап, поскольку дороже ее не бывает. В центре стола поросенок — лечон, а на отдельном столике десерт. Кроме того риса, что я уже назвала, есть тибук-тибук. Как бы желе из пальмового сахара и буйволиного молока, сверху сладкое кокосовое молоко. Ну и лече флан, точино дель сьело, туррон де касуи…
Глаза ее горят нездоровым огнем.
— А то, что несут из здешних магазинов в хорошие семьи, — перебивает ее начавший все понимать, но боящийся разочароваться Эдди, — это — обязательно, обязательно! — хамон де фонда из Австралии, завернут во что-то вроде наволочки.
— Вот этот, Эдди?
— Вообще-то лучше тот, э-э-э, потому что… Он более правильно вареный и подсахаренный.
Эдди все еще боится, что потом я заберу пакеты и, с благодарностью, повезу их в отель. И ведь правильно боится — заслужил и видит, что я это понимаю. Но не верит, что я окажусь такой дрянью.
Нож аккуратно нарезает невесомые ломти. «Достаточно, сеньора?»