Шуракальская орда шла безлюдными просторами Дикого поля. Повсюду огромная, в рост всадника с конем, трава, ковыль, типчак, тонконог. Лишь неподалеку от русел пересохших от летнего зноя речек встречался кустарник степной вишни, бобовника и чилиги. По утрам уже бывало прохладно, в ложбинах долго не рассеивался туман, но днем над желто-бурой степью висело жаркое призрачное марево. В траве гудели жуки, звенели осы, стремительно шныряли изумрудно-зеленые и серые ящерицы. Спугивая стаи шумных дроф и стада быстрых сайгаков, разгоняя волков и лисиц-караганок, крымцы неудержимо приближались к землям Тулы и Тарусы.
Глава 7
— Эй, молодец! Вишь разоспался! Вставай!..
Федор с трудом открыл глаза, лоб его покрыла испарина со сна, который так неожиданно прервался, почудилось, будто терзает его кто-то, душит…
— Ну и горазд ты спать, никак не добудишься, — перестав трясти пленника, сказал атаман.
— У него, Гордей, семь праздников на неделе! — поддакнул Митрошка, который с зажженной свечкой в руке стоял рядом.
«Принесла их нечистая, когда уйти замыслил!» — с досадой мелькнуло в голове Федора; нахмурился, глаза сощурились сердито.
— Что вздулся, будто тесто на опаре? — буркнул чернобородый, пристально разглядывая пленника; многозначительно продолжил: — Что, не узнал меня?!. А я тебя запомнил, молодец! И как завал ты первым кинулся растаскивать, а особливо — как с мечом на меня кинулся и руку рубанул… Припомнил теперь? Вишь, Митрошка, как оно нечаянно-негаданно случилось, — обернулся он к косоглазому лесовику. — Попал ко мне, Митрошка, ворог мой.
— Неужто тот самый, про которого ране сказывал?
«Узнал душегубец! Да не возьмешь ты порубежника!» — Федор выхватил спрятанный в тряпье нож.
— Брось это! — небрежно махнул рукой атаман. — Худа тебе не сделаю, не за тем пришел. Поговорить надо… Митрошка, выйди на час! — приказал он.
Лесовичок удивленно покосился на него, но без возражений покинул землянку.
Федор и Гордей остались одни. Молча разглядывали друг друга: пленник — настороженно, исподлобья, атаман — испытующе, с любопытством.
— Как звать-величать тебя, молодец? — первым нарушил молчание вожак.
— Тебе на что, Господу свечку за душу мою поставишь? — угрюмо спросил Федор, перевел взгляд с лица Гордея на открытую дверь, через которую был виден окутанный вечерними сумерками лес — частица такой заветной воли.
— Будет ершиться, — примирительно молвил чернобородый, заметив, с какой тоской посмотрел пленник на открытую дверь. — То я сказал Митрошке о враге в шутку. Ежели б порешить тебя думал, сюда бы не привел, на болоте прикончили бы за милую душу, чай, там тебя узнал. Подумал тогда, что взять с ратного человека. Да и знакомец ты мой еще с… — у него едва не вырвалось «с Кучкова поля!», но сдержался, не досказал.
Вот уже в третий раз сводила их судьба. В первый раз — в день казни сына последнего московского тысяцкого Ивана Васильевича Вельяминова…
Из Кремля осужденных повезли по Никольской улице Великого посада. Большая телега, которую тащили две низкорослые сильные лошади, была окружена конными дружинниками великого князя Московского. В ней находились двое, руки их были связаны за спиной. Один, молодой, угрюмо насупив рыжевато-белесые брови, сидел недвижно, глаза его, казалось, застыли. Второй, в годах, со свалявшимися седыми волосами и бородой, вертя головой по сторонам, бросал на стоявших вдоль улицы людей испуганные взгляды.
На Кучковом поле, куда наконец дотащилась телега, высился свежесрубленный помост. Вокруг него стояла конная и пешая стража в темных кафтанах и блестящих шлемах с высокими навершиями, с мечами в ножнах и копьями в руках. По всему полю, пестря разноцветными одеждами, толпился московский люд: бояре и боярыни в опашнях и летниках, ремесленники и торговцы в зипунах и кафтанах, бабы в сарафанах и душегреях, монахи в рясах, нищие в рваных рубищах.
На небе клубились тяжелые осенние тучи. Моросил мелкий холодный дождь. Было серо, пасмурно и тоскливо. Народ замер в тягостном, настороженном молчании. Такого в Москве еще не бывало. Впервые на миру, на людях должна свершиться казнь. И не каких-то там разбойников-душегубцев, а одного из первых бояр московских Ивана Васильевича Вельяминова, сына последнего московского тысяцкого, главы московской земщины Василия Васильевича, который умер несколько лет назад. Второй осужденный — Некомат-сурожанин, богатый московский купец, друг покойного тысяцкого. Великий князь Московский Дмитрий Иванович обвинил их в измене, в попытке отравить его с семейством. Боярская дума приговорила обоих к смерти.
И вот на Кучковом поле появились великий князь и его брат Владимир Серпуховский с ближними боярами. Велено было начать казнь. Некомата повели первым. Он был в разодранной до пояса рубахе и шел, не сопротивляясь, едва переставляя ноги, дрожа от холода и страха. До самого помоста Некомат держался, но когда поп торопливой скороговоркой отпустил ему грехи, а подручные палача начали натягивать на его голову мешок, заскулил на все поле. Раздался глухой удар топора, плаха окрасилась кровью.
Пришел черед Ивана Васильевича. Он шагал в окружении княжеских дружинников, высоко подняв голову, глаза его не отрывались от плахи. Быстро взошел на помост, оттолкнув плечами стражу, закричал:
— Не за свою обиду я крамолу против князя Дмитрия ковал! Не потому, что не дал мне Дмитрий стать по праву московским тысяцким, когда преставился мой батюшка!..
На него набросились несколько человек, схватили, поволокли к плахе. Народ зароптал, в разных концах Кучкова поля надрывно заголосили бабы. Толпа пришла в грозное движение. Стражники обнажили мечи, выставили копья.
На какой-то миг Вельяминов уже у самой плахи снова сумел вскочить на ноги, истошно воскликнул:
— За права и вольности ваши, москвичи!..
Его повалили на помост, прижав лицом к доскам, крепко держали, пока священник читал молитву. Но, когда стали надевать на голову мешок, он опять успел выкрикнуть:
— За вас, москвичи, смерть принимаю!..
Неожиданно какой-то чернобородый монах в надвинутом на глаза капюшоне, а им-то и был бывший стремянный молодого Вельяминова, а ныне атаман лесовиков Гордей, проскочив между двумя стражниками, ринулся к помосту и закричал:
— Я с тобой, Иван Василич!
Богатырского сложения рука дружинника тяжелым камнем упала на плечо чернеца; держала, будто мальчонку.
— Не дури, отче, так и голову потерять можно.
— Держи его крепко: должно, лазутчик вельяминовский! — заорал второй воин с большим шрамом через всю щеку. Но богатырь, схвативший монаха, воспользовавшись тем, что в это мгновение внимание всех было приковано к помосту, где стражникам наконец удалось скрутить Вельяминова, шепнув: «Беги, отче!» — толкнул того в толпу…
Сверкнул взнесенный в руках палача топор, и окровавленная голова Ивана Васильевича скатилась на помост.
Отовсюду послышались негодующие возгласы, жалостливые восклицания, громкий женский плач.
Тем временем Гордей успел покинуть Кучково поле. Но Федора, того самого богатыря-воина, который спас его, на всю жизнь запомнил.
Второй раз они встретились во время схватки разбойников с порубежниками на окраине Коломны. Гордей, признав Федора, от удивления на миг замешкался и не успел отразить его удар. А тому и в голову не могло прийти, что между монахом, который бросился к помосту во время казни молодого Вельяминова, и атаманом душегубцев могла быть какая-нибудь связь… Но Гордей пока не хотел открыть пленнику, что они давние знакомцы: «Прежде переговорю с ним, проведаю, что за человек, как мыслит…»
— Да и удаль твоя мне полюбилась… — после затянувшегося молчания протянул атаман с ухмылкой.
Федор не ожидал, уставился на того недоверчиво: «Что ему надобно? Не инак пришел поиграть, будто кот с мышей?» Но все же спросил:
— Пошто ж на болоте не отпустил и тут держишь?
— Вишь шустрый! Поначалу я тебя попытаю. Как звать все ж тебя, скажи, молодец?
Порубежник решил было не отвечать, но тут ярче вспыхнуло пламя свечки, которую перед уходом примостил на бревне Митрошка. Что-то похожее на участие, а может, это ему только показалось, уловил пленник в глазах лесного атамана и неожиданно для самого себя невольно ответил:
— Федором, сыном Даниловым.
— Вона что! Тезки, выходит, родители наши. А ты, должно, дальний, по разговору видать. Вроде не с Волги и не с Рязани. С верховских земель, что ли?
— Со Сквиры я, что возле Киева.
— Далеко тебя занесло! — удивленно покачал головой Гордей, поинтересовался: — А в Коломну как попал?
— После мамайщины.
— Так ты, молодец, и на Куликовом поле был! Чай, давно уже из Киева?
— Годов десять как переехали.
— После мамайщины.
— Так ты, молодец, и на Куликовом поле был! Чай, давно уже из Киева?
— Годов десять как переехали.
— Родом из купцов аль поповичей?
— Из крестиан-подсоседков мы — по-тутошнему, из сирот.
— То знатно, чю ты нашего роду-племени! — удовлетворенно воскликнул атаман.
— Из душегубцев? — обиделся Федор. — Николи не было у нас таких сродников.
— А ты колюч, однако! — Глаза Гордея сверкнули сердито. — Не гневи Господа, когда к тебе по-душевному слово молвят! — Резко шагнул к пленнику, хватил о пол своей дорогой поярковой шапкой, закричал зло: — Кто тут меж нас душегубец, как ты обозвал?!
Федор даже не пошевелился, спокойно встретил его яростный взгляд.
Лесной атаман остановился в полушаге, стараясь подавить гнев, опустил голову — не для того пришел, чтобы расправиться с острожником, на уме у него было другое, молвил потише:
— Люд бедный, холопы — вот кто. Мыслишь, легкую жизнь в разбойных ватагах ищут? Есть такие, да их раз-два и обчелся. Остальные от княжьей неправды да засилья боярского и монастырского сбежали. Кому охота избу свою, женку с малыми детишками и родителями старыми бросить, да по лесам и болотам псом бездомным, бродягой скитаться?.. Клепу, что к тебе приставлен, взять. Жил молодец под Тарусой. Князь удельный Тарусский захудалый, а на Дмитрия Московского или Олега Рязанского схожим быть хочет. О поборах говорить нечего, всюду такое. А тут еще повадился князь в их места на охоту. С ним псарей, соколятников, конюхов, других холопов видимо-невидимо, и каждый норовит урвать с сирот. Девкам же на божий свет лучше не показываться. В избе всех посели, утробу наилучшим насыть, а сам в шалаш иди да с голоду пухни. Корми коней, собак, давай подводы, на ловы зверя ходи. Ну и довели сирот до того, что вымирать, как мошкара от морозу, стали…
Рассказывая, атаман то и дело поглядывал на пленника, хмурился: потемневшее от невзгод загорелое лицо Федора казалось безучастным, временами оно напоминало вожаку каменное изваяние на степном кургане… «Вишь молчит!» — сердился он, но продолжал говорить:
— Пошли тогда сироты князя слезно молить, чтобы не ездил к ним час какой, пока они снова на ноги станут. Так их псами потравили!.. На Клепу кобель с телка ростом накинулся. Да не на того попал. Что ему кобель, когда он один с рогатиной на медведя ходит. Ну и придушил княжью тварь… Тут уж подручные князя на молодца набросились, стали плетьми хлестать. Озлился он тогда и вовсе, ударил кулаком одного, да так, что тот Богу или же черту душу отдал! — не без гордости за силу и удаль товарища воскликнул Гордей и, помолчав, сказал тихо: — А Клепу князь повелел заковать в железо и бросить в яму. Задумал, чтоб другим неповадно было, драть с него живого шкуру прилюдно, а женку с детишками по миру пустить и охолопить… Ну, что теперь скажешь? — снова повысив голос, впился он взглядом в лицо пленника. — Уразумел, кто такие душегубцы?
Федор молчал, сначала ему хотелось спросить: «Как же то Клепа живой остался?» Но раздумал: «Может, скорей уйдет…»
Гордей пристально смотрел на него, ожидая ответа. Не дождавшись, присел на дубовую колоду рядом и угрюмо произнес:
— Нет, видать, не уразумел ты, молодец, а жаль… — И со свойственным ему резким переходом от одного душевного состояния к другому продолжал:
— Не испытал ты, должно, на себе, как измываются князи и бояре над людом простым! Многое бы я мог тебе поведать, да только ни к чему сие! — махнув рукой, заключил он.
Федор продолжал молчать. Нельзя сказать, что он остался безучастным к рассказу Гордея. Но очень уж необычно сложилась судьба его самого…
Глава 8
Верст на сорок к югу от Тарусы, стольного города удельной земли, на небольшом холме, заросшем клевером и ковылем, расположился сторожевой острог. Высокий частокол, через который не проберется ни конный, ни пеший, окружает несколько землянок и деревянную башню. Снаружи укрепления защищены речкой Упой и глубоким кольцевым рвом, наполненным водой. К югу от острога простирается бескрайняя степь, поросшая желтовато-серой травой. С севера к холму вплотную подступает темно-зеленая дубрава. Дальше к ней примешивается ель и сосна, а густой подлесок — буйно разросшиеся кусты лещины, крушины и ежевики превращают все в труднопроходимые, глухие дебри.
Ранним утром, когда густой туман еще плотно окутывал землю, дозорный на сторожевой башне острога услыхал отдаленный конский топот.
«Должно, дозорная станица, самый час ей возвращаться», — ничуть не тревожась вначале, решил он. Громко зевнув, расправил плечи под отсыревшим кафтаном, подумал, что скоро его сменят и он сможет хорошо выспаться. Но топот усиливался, и это наконец все же обеспокоило воина и заставило тщетно пялиться в белесую пелену. Он перешел к другому краю открытой площадки башни. Ничего не разглядев и оттуда, бросил нерешительный взгляд на сигнальную доску и снова прислушался. Шум стал еще явственней и громче…
Не колеблясь больше, дозорный поднял железный, с шаровым набалдашником прут и несколько раз ударил по доске. Над спящим острогом понеслись резкие, рваные звуки. Через минуту-другую из землянок стали выбегать люди. Часть бросилась седлать лошадей, остальные собирались на небольшой площади перед единственной избой в остроге, где жил воевода.
Кутаясь в наброшенный прямо на нижнюю рубаху длинный темный плащ, на пороге избы появился коренастый, невысокий человек в синей бархатной мурмолке. Мельком окинув взглядом площадь, где строились воины, прищурился на плывущие в тумане неясные очертания башни-сторожи. Приставил ладони к седым, свисающим по углам рта усам, громко крикнул:
— Эй, дозорный, что там?
— Конные в степи! А чьи — не видать. Может, станица, а скорей не она — топот дюже сильный.
— Далече?
— Верст пять, должно. Идут на острог.
— Следи зорко. Увидишь что, кричи сразу! — приказал воевода, озабоченно нахмурил широкие полуседые брови.
Людей в остроге было мало. Две станицы несли в степи дозорную службу: первая еще не вернулась, а вторая только вчера ушла ей на смену.
«Должно, возвращается первая станица. Не с чего вроде бы сполох поднимать. Да неспокойно вокруг. Вот и купцы проезжие сказывали, будто на той неделе по муравскому шляху ордынцев прошла тьма. Оно, конечно, далеко отсюда, ребята мои из сторожевых станиц их не проворонят, но надо ко всему быть готовым…»
Тем временем уже все воины-порубежники, оставшиеся в остроге, выстроились перед воеводской избой. На левом крыле, держа оседланных коней в поводу, стоял сторожевой дозор, который по тревоге направлялся в тарусские города и села, чтобы предупредить жителей о татарском набеге.
Невольно любуясь ими, воевода раз-другой обвел дозорных пристальным взглядом.
— Василько! — подозвал он молодого воина в кафтане, надетом на кольчугу, и шлеме с защитной сеткой-бармицей, которая почти полностью закрывала его лицо. — Должно, возвращается станица. Но авось да небось к добру не доведут. Бери дозорных и гони в степь. Ежели враги, проведай, сколько их, и скачи на Тарусу. Одного пошлешь в острог, остальные пусть гонят к прирубежным городам! — И, озабоченно покачав головой, добавил: — Гляди в оба. Туман-то какой!..
Василько и дозорные вскочили на коней и направились к воротам острога. Между землянками мелькнули кафтаны порубежников и скрылись из вида. Проводив их взглядом, воевода подозвал рослого длиннобородого воина, который стоял впереди остальных, и приказал ему:
— А ты, Фома, расставь воинов по стенам. В угловые башни добавь ратного припаса стрел, камней, бревен. Воротным стражам скажи, чтоб никому не отворяли без моего наказа… — и тихо молвил, обращаясь сам к себе: — А я поднимусь на башню, развидняется вроде.
Пока воевода взбирался по крутой лесенке высокой сторожевой башни, тяжелые дубовые ворота отворились, выпуская конный дозор. Гуськом они выехали из крепостцы и тотчас растаяли в тумане. Лязгнули железные засовы, и острог погрузился в настороженную тишину, изредка нарушаемую звоном оружия и ржанием лошадей.
Покинув острог, дозор спустился с холма и вскоре достиг берега у брода, где река Упа, круто изгибаясь к востоку, нанесла в русло много ила и образовала перекат. Здесь Василько решил перейти реку. На середине лошади почуяли глубину и, недовольно фыркая, погрузились в воду. Оставив на противоположной стороне дозорного — совсем еще юного, безбородого и безусого Никитку, порубежники поскакали вдоль заросшего ивняком берега, все больше удаляясь от острога. Снова переплыли Упу и оказались впереди рва, опоясывающего холм. Всадники резко свернули от берега и помчались к небольшой дубовой роще, что темным расплывчатым пятном возвышалась над степной равниной, и вскоре достигли ее.