Философский камень. Книга 2 - Сергей Сартаков 17 стр.


Тимофей стоял и писал за конторкой в светлом зале Главного почтамта с высоким прозрачным потолком. За спиной у него бесконечно шелестели, шмыгали по гладкому каменному полу чьи-то шаги. То грузные, уверенные, и можно было представить себе постоянного здесь посетителя, тучного мужчину с туго набитым бумагами деловым портфелем. То легкие шаги, вприскочку, и это были, конечно, суматошные девчонки, никогда толком не знающие, в каком окошке продаются марки, конверты, в каком принимают заказные письма и в каком телеграммы. Словно лыжницы, шаркали усталыми ногами пожилые женщины, отягощенные сумками с провизией для дома либо зашитыми в полотно посылочными ящиками, которые им нужно было отправить на радость каким-то дорогим сердцу родственникам.

За стеклянными перегородками пощелкивали штемпеля, зал был наполнен ровным гулом голосов, здесь обязательно Сдерживаемых, приглушенных. И это все напоминало Тимофею первые дни приезда в Москву, когда он прибегал сюда с Володей Своренем в надежде получить адресованное до востребования письмо от Людмилы или комиссара Васенина;

Вот и вновь он Алексею Платоновичу укажет пока этот же адрес.

Писалось Тимофею легко, по настроению. И хотя из-под пера появлялись строки: «О Мешковых не знаю решительно ничего», «Может быть, завтра же схожу в Лефортовскую школу и выясню, уехал ли куда Сворень и как поживает наш умный начальник товарищ Анталов», «Допишу, брошу письмо в почтовый ящик и помчусь разыскивать Люду, скорее всего она у Мешковых», — вопреки всем этим «не знаю» он знал, что дурные вести его нигде не встретят. Не могут встретить.

Потому что все плохое уже позади.

Ему в этом письме не хотелось даже упоминать фамилию Куцеволова, не хотелось замусоривать свои собственные мысли и чистоту бумажного листа. Беляк теперь никуда не уйдет. И неважно, что когда-то там станут судить его, Тимофея. Бурмакина, — осудят все равно этого гада Петунина-Куцеволова! А сегодня…

Сквозь матовую стеклянную крышу солнце пригревало так сильно, что взять бы да и сбросить с плеч шинель, разостлать ее на полу в уголочке и под ровный шумок людских голосов сладко-сладко уснуть, как, бывало, в детстве спалось на травяном косогоре под перезвон Кирейской шиверы. А выспавшись, уйти бы куда-нибудь далеко в широкий-широкий луг, где пряно пахнет недавно прошедшим весенним палом, улыбчиво щетинится молодая травка и в голубом небе, захлебываясь благодарственной песенкой солнцу, кувыркаются жаворонки.

Он закончил письмо шутливыми словами: «…Ну вот, Алексей Платонович, я и еще повзрослел. И на правах уже совершенно взрослого приступаю сейчас к этим новым еще для меня обязанностям. Первейшая из которых — не чувствовать себя таковым и, не принародно, иногда позволять себе, допустим, проскакать шагов с полсотни на одной ножке. Именно сию минуту мне страх как хочется это проделать. Без шуток же, немедленно начну подыскивать работу — это не возбраняется, но такую, чтобы по-прежнему и учиться я смог (вторая постоянная обязанность человека). Обнимаю и в сотый раз повторяю свое тебе спасибо. Твой младший, очень уж взрослый брат Тимофей».

Заклеил конверт, опустил письмо в огромный, до плеч, ему деревянный ящик, поставленный у входной двери, и выскочил в слепящее солнце летнего дня, в трамвайный грохот Мясницкой улицы.

Через час Тимофей стучался в дверь комнаты Мешковых, гадая, застанет или нет дома Полину Осиповну. Еще в пути сюда возникла тревога: «А что, если уехали, как собирались, на Дальний Восток?» И отвергал эту мысль: «Как же тогда Людмила?: Где она?»

Дверь открыла совсем ему незнакомая женщина, высокая, — черноволосая. Глянула строго и недоуменно.

— Вам кого?

И вдруг отступила, засветилась доброй улыбкой.

— Вы, не Бурмакин ли будете?

Теперь уже Тимофей смотрел на нее с недоумением.

— Бурмакин. Простите, а…

— Уехали они, давно уехали, — и широко распахнула дверь. — Да вы входите, Тимофей, входите. С мужем мы, двое детишек еще, эту комнату заняли. Бегают где-то ребята, а Ваня, муж мой, Иван Никанорович, не скоро с работы придет.

— Вы и по имени знаете меня? — удивился Тимофей.

Но тут же сообразил, что позаботились о нем Полина Осиповна с Мардарием Сидоровичем. Понимали, куда он, прежде всего, толкнется.

Женщина металась по комнате, подбирая разбросанные, где попало детские игрушки, сдергивая с веревки, протянутой из угла в угол, развешанное для просушки белье. И между этими хлопотами собирала на стол, расставляла тарелки, резала хлеб.

— Ну, ваш первый вопрос будет, конечно, о Людмиле. Живет за городом, по Северной железной дороге, — говорила она, не с такой плотностью нанизывая слова, как, бывало, Полина Осиповна, а все же чем-то и ее напоминая: — Фамилия хозяина у меня записана…

— Епифанцев! — радостно воскликнул Тимофей. — Знаю. Был у него.

— Точно — Епифанцев. Ну, как и чего с ней, сама расскажет, я ведь понаслышке, могу чего и напутать, заходила она в прошлом месяце, миленькая такая, говорила, ждет вас. А Полина Осиповна, уезжала когда, все наказывала: «Тимошка придет, ты заботой своей приветь его, как сына родного, иначе встретимся — голову тебе откручу». Это она вас так — Тимошкой…

— Да и вы можете. Я не против. Вас-то как зовут?

Все в этой комнате располагало к себе, как и прежде. Должно быть, сами стены здесь не терпят плохих людей. Тимофей снял шинель, по привычке повесил ее на знакомый гвоздь.

— Меня Марией зовут, Марией Васильевной. А друзьям вашим на Востоке живется славно, не горюют. Бывает, письма от них получаем. Про вас обязательно спрашивают. В прошлом году, перед самыми праздниками, заходил тоже военный. Красивый. Ну, фамилию никак не запомнила — с орденом на груди, — он не столько про вас, сколько про девушку вашу чего- то все выяснял, А больше не знаю, что вам и сказать. Спрашивайте… Ваня работает у меня вроде Мардария Сидоровича — столяром при Мытищинском заводе, мастер хороший. Ну, а я с ребятишками замоталась, приткнуть их вовсе некуда, в садик обещали взять, да мест пока свободных нету, вот и хозяйничаю по дому. Вообще, я портниха, швея, вот как тянут меня на фабрику по старой памяти. А не могу. И без дела любимого не могу, шью потихоньку, беру от знакомых. Вам, если: что понадобится, скажите — сошью, не испорчу. Да к столу, что же вы не садитесь?

— Мария Васильевна, спасибо! Я поеду сейчас к Епифанцевым.

Тимофею не терпелось. Вот и новая встреча с Людмилой будет у него в том же доме. Но теперь он уйдет оттуда с нею, а не с Куцеволовым. И обескураженно подумал: куда уйдет? Крыши-то над головой у него нет. Весь дом, все его имущество — эта шинель. Есть еще какая-то ерунда в чемодане — съездить в Лефортово взять, и то девать некуда. А проживать ему в школе хотя и позволят — по закону, пока следствие не завершено, так полагается, — но он сам не согласится. Товарищи его набора давно все разъехались к местам назначения. Курс обучения он тоже прошел полностью. Зачем ему приходить в казарму? Только ночевать? Быть не курсантом и не командиром лишь привлекать к себе любопытствующие взгляды новичков: ходит среди них «убийца». Ну, нет, если не прикажут оставаться в лефортовских казармах, сам он туда ни за что не попросится.

— До свидания, Мария Васильевна!

— И не думайте! Голодного я вас, Тимофей, никуда не отпущу. Пока там еще до Епифанцева этого доберетесь, сто раз поесть захочется. Садитесь, тут не обед у меня, рано еще, ну вот редиска свежая, мясо холодное, хлеб с маслом, чайник сейчас закипит. — Мария Васильевна глядела на него умоляюще. — Там-то вас тоже, наверно, не очень пирогами да пышками кормили. Вы с этим Епифанцевым давно дружите?

— В глаза даже не видал, Мария Васильевна! В доме-то у него один раз всего побывал.

— Ну, вот те нате! Как еще вас там сразу приветят? Вдруг хозяйки нет дома или еще что. Ну, покушайте, я вас прошу. А может, полного обеда дождетесь? Я тогда побыстрее чего сготовлю.

Тимофей подсел к столу. Было бы просто невежливо отказаться, причинить огорчение этой славной, заботливой женщине, так сохранившей постоянную доброту и сердечное тепло этого дома. Да и голод, между прочим, его давно уже одолевал.

— Ну, а про себя вы чего-то совсем не рассказываете, — ласково попеняла Мария Васильевна, обрадованная тем, что Тимофей принял ее приглашение. Налила ему стакан очень крепкого чая, посмотрела на свет. — Из морковки, малость прижженной. Употребляете? Кирпичный как-то в редкость теперь в магазинах, а у спекулянтов — денег не напасешься.

— В тайге жил я когда, Мария Васильевна, березовый да черносмородиновый чай мы заваривали. Очень вкусно! — Тимофей отхлебнул из стакана. — Вообще, каких только чаев я не пивал! Все чаи хороши, если пьешь у хороших людей.

— Ну, это выходит, будто нас нахваливаете. — Мария Васильевна покраснела. — Это вы напрасно так, с первого же часа. Понять человека, говорят, пуд соли с ним съесть надо.

— Ну, это выходит, будто нас нахваливаете. — Мария Васильевна покраснела. — Это вы напрасно так, с первого же часа. Понять человека, говорят, пуд соли с ним съесть надо.

— А морковного чая одного стакана достаточно. — Тимофей улыбнулся. День выдался такой замечательный, светлый и теплый. И как-то совсем не думалось: о завтрашнем дне, каким тот будет, где он его встретит, — Вы, Мария Васильевна, просили меня о себе рассказать. Да Полина Осиповна, уж я чувствую, столько рассказала, что мне и совсем добавить уже нечего.

— Было, конечно, рассказывала она, — согласилась Мария Васильевна. — Потому и я сразу к вам так, всей душой; А послушать человека самого — всегда интереснее. Да вы кушайте, Тимофей, пожалуйста, кушайте!

Вспомнила, что в буфете у нее стоит пастила. Вскочила, принесла. Посоветовала: очень хорошо с горячим чаем.

— Детишкам поберегите, Мария Васильевна, — сказал Тимофей. — Они любят сладенькое.

— А потом зубы болят, — весело возразила Мария Васильевна. И успокоила: — Да вы насчет моих сорванцов не заботьтесь. Ради них ведь и живем на свете. Для себя не знаю как, а им всегда первый кусочек. Только все чего-то я вас с толку сбиваю. Ну, рассказывайте.

Присаживаясь к столу, Тимофей думал: «Стаканчик чая — и побегу». Сел только из уважения к хозяйке. Но получилось так, что он и не заметил, как в разговорах пролетело больше часа. Да, собственно, рассказывал-то о себе не он, а больше сама Мария Васильевна. Повторяла слышанное от Полины Осиповны,

Тимофея это забавляло и трогало. Говорила Мария Васильевна явно о нем. И в то же время словно бы о каком-то третьем человеке, которого сейчас нет с ними за столом. Иногда он пробовал поправлять Марию Васильевну, и та с готовностью вскрикивала: «Ну да что же это я! Вам-то, понятно, лучше знать — рассказывайте», — но после нескольких слов Тимофея тут же опять в нетерпении перебивала его.

И все же он спохватился: пора. Сердечно поблагодарил хозяйку за угощение, снял с гвоздя шинель и заколебался — не хотелось надевать в рукава: день такой теплый. А иначе по городу нельзя, достоинство Рабоче-Крестьянской Красной Армии даже в одежде, в выправке своей, соблюдать он должен.

Мария Васильевна заметила его колебания.

— Да ты что же это, Тимоша, — за разговором незаметно как перешла она на это, привычное Тимофею в этих стенах обращение, — ты зачем же собираешься шинельку на себя напяливать? Вроде вижу я на улицах воинов в гимнастерочках. Запаришься.

— А на руке шинель нести не положено, Мария Васильевна, — объяснил Тимофей.

— Ну и пусть себе висит она на гвоздике! Даже припоздаешь, так вечера все равно теплые, не озябнешь.

— Я не знаю, где придется ночевать мне сегодня. Может быть, как раз шинель на этот случай пригодится.

— То есть где же тебе еще ночевать? — Мария Васильевна, занятая мытьем тарелок, остановилась в крайнем удивлении. — Сколько мы с тобой разговаривали, и ни к чему? Жить-то тебе негде, я же все давно поняла. Снимай, снимай, вешай обратно шинельку свою.

— У меня в Москве есть много товарищей. Поищу, думаю, выручат. — Тимофею было неловко. Зачем он солгал? И радостно. Совсем незнакомые люди, а с готовностью предлагают свое гостеприимство.

— Вот когда найдешь, тогда и разговор будет новый. Где они, твои товарищи? А у нас хоть и тесновато, — Мария Васильевна оглянулась, стала тут же планировать, — да что же, сообразим чего-нибудь. Сорванцов своих к окошку подвинем, тебя устроим в самый уголок. Проживем.

И не дала, никак не позволила взять с собой шинель. Добилась твердого обещания, что ночевать он будет только у них, пока не сыщет для себя жилища получше.

17

Тимофей остановился. Над ним высоким столбом толклись комары, но не кусали — признак устанавливающейся ведренной погоды. Здесь, за городом, на опушке березового леса, перемешанного с ельником и рябиной, дышалось особенно легко, напоминало Тимофею его родной Кирей.

Обгоняя его, протопал неуверенными, тяжелыми шагами мужчина в распахнутой косоворотке. Кепкой, скрученной в дудочку и зажатой в руке, он похлопывал себя по груди, не то нагоняя прохладу, не то просто от удовольствия.

— Денечек, да? — спросил хвастливо, будто он подарил Тимофею хорошую погоду, — Как, товарищ военный?

— Отличный день, — согласился Тимофей, все еще не трогаясь с места.

— А папа римский кулаками сучит, крестовый поход против нас все шибче подогревает. В Мемеле фашисты подняли бунт против власти. К большой войне, говорят, что ли? Когда вы дадите по рукам фашистам да крестоносцам, этим всяким? Читал сегодня газеты?

— Нет, не читал, — сказал Тимофей.

— Надо читать. — Мужчина сделал рукой круг в воздухе. — Долго ли злой силе такую вот тишину, благодать в мире порушить? Смотри, на вас, на нашу армию, ведь вся надежда! А мы, у станков заводских, надо будет — не подкачаем.

Он был немного навеселе. Тимофей проводил его сочувствующим взглядом — пришлась по душе доверительность, с какой тот обратился к нему.

И все-таки слова рабочего чем-то задевали. Может быть, тем, что он, Тимофей Бурмакин, не только газет не читал сегодня, но он, по сути дела, и не военный, в обиходном смысле этого слова, потому что с воротника у него петлицы спороты; и пока еще не рабочий от станка, как этот нечаянный его собеседник, а так — просто лишь гражданин. Вдобавок подследственный…

Но он тут же подавил эту мысль. Станет он и рабочим и петлицы на воротничок себе снова нашьет. День сегодня погожий, вот что главное. Комары толкутся в небе долго будут дни хорошие. Люди попадаются тоже только хорошие. И дорожка, та же самая, только нынче, не тоскливая и слякотная, ведущая в неизвестность, а знакомая, радостная.

Людмилу он увидел еще издали, как только тропинка вывела из лесу к стоящим в ряд маленьким домикам, словно бы взявшимся за руки и готовым выбежать через зеленую поляну к нему навстречу.

Немного приседая, Людмила красила штакетную оградку. Водила плавно кистью, и, когда вскидывала ее вверх, рука обнажалась почти, до плеча. Солнце посылало свои лучи через оградку. Уже невысокое, очень яркое, оно, должно быть, мешало ей, било в глаза сквозь просветы между планками. Людмила поеживалась, то и дело досадливо крутила головой, отмахивала со лба надоедливо сползавшие волосы.

Вот через эту зеленую полянку перейти…

— Люда! — позвал он вполголоса, зная, что это тихое слово на таком расстоянии, конечно, до нее не долетит.

А девушка, по удивительному совпадению, вдруг опустила руку с кистью, выпрямилась во весь рост и, немного потягиваясь, разминаясь, повернулась лицом к нему. Повернулась, замерла на мгновение, и кисть выпала у нее из руки. Сделала шаг, другой, видимо, никак не доверяя глазам своим, и опрометью бросилась навстречу Тимофею.

— Тима! Пришел?

Людмила повисла у него на шее, принялась безудержно целовать.

Они забыли, что стоят на тропинке, по которой то и дело проходят люди к железнодорожной платформе и кое-кто легонько посмеивается. Кроме торжественно застывшего леса, немо протянутых к ним узорчато-разрезных рябиновых листьев, настороженных еловых лапок и никлых тонких ветвей березы, в этом мире, сейчас таком светлом и теплом, для них не существовало ничего.

Потом они взялись за руки и, медленно переступая, будто жалея топтать ногами мелконькие полевые цветы, побрели вдоль опушки.

— Люда, тебе хорошо? — спрашивал Тимофей. Но об этом можно было и не спрашивать, об этом говорили ее лучащиеся радостью угольно-черные глаза. Удивительно красивой и желанной была она.

— А тебе, Тима? — спрашивала, в свою очередь, Людмила.

И Тимофей только крепче стискивал в своей ладони ее пальцы, тонкие, но жестковатые от тяжелой работы.

Они брели, не зная куда. Но так вот, рядом, готовы были обойти хотя бы и весь шар земной. И не имело значения, будет ли все так же ласково светить предзакатное солнце или захватит в пути холодная, непроглядная ночь, — только бы вместе, и только бы двигаться, открывая для себя все новые и новые дали. Так они вышли к железнодорожному переезду с высоко задранными в небо полосатыми шлагбаумами. Поляна и опушка леса здесь пересекались замощенной булыжником дорогой, которая круто всползала на переезд.

По ту сторону насыпи виднелись домики другого дачного поселка. Блестящие рельсы убегали и вправо и влево совершенно одинаково, как бы навязывая извечное раздумье всех перепутий: куда повернуть?

Тимофей глянул влево. Там, далеко, была Москва, одарившая его многими знаниями, многими своими щедротами великого города. Но ближе — остановочная платформа, та самая, когда осенней ночью…

А вправо? Родные края. И горькие, суровые, но больше все-таки счастливые годы его жизни; там был и самый близкий друг его, комиссар Васенин, Мешковы, и все это в такой фантастической дали, что лишь представить ее — кружится голова.

Назад Дальше