— Здравствуй, Рещикова! сказала, оправляя сбившуюся во время прыжка гимнастерку. — Как ты здесь?
Людмила не ответила. Беспомощно оглянулась. С платформы по скрипучим ступеням лестницы спускались к лесу немногочисленные, приехавшие в одном поезде с нею жители поселка.
Через минуту они останутся совсем одни. Даже Алехи Губанова нет. Почему Нюрка Флегонтовская на этот раз ехала без него? Или Алеха не захотел, не успел спрыгнуть е поезда?
Быстро сгущались сумерки. Вдали, у переезда, засветился в окошке сторожевой будки первый огонек.
— Как ты здесь оказалась Рещикова? повторила свой вопрос Нюрка. — Ты здесь живешь?
— Живу — глухо ответила Людмила.
И не знала; что ей делать дальше.
Пойти домой — значит повести за собой и Нюрку. Ведь не зря же та спрыгнула с поезда, а дома сегодня нет никого, и Тимофей приедет еще не скоро. Стоять здесь на одиноком, пустом помосте и разговаривать… О чем? Нет у нее никаких слов к этой злой и несправедливой…
— А я: тебя раза два на Северном вокзале издали: видела, — спокойно говорила Нюрка. — И все ты из виду как-то терялась^ Ты что, из Худоеланской после пожара прямо сюда?
Вот что ее интересует: пожар у Голощековых! Обрадовалась, что поймала, хочет куда-то за руку ее свести. А ведь об этом давно уже и Танутров знает. Выстрел мимо, пустой.
— Прямо сюда, — с вызовом сказала Людмила.
Теперь, когда стало ясно, чего надо Флегонтовской, страх неизвестности прошел, и появилось желание ни в чем ей не покоряться.
— Меня и Леху в Москву учиться послали. На агрономов будем готовиться — прежним ровным тоном говорила Нюрка и сделала несколько шажков по платформе, как бы приглашая и Людмилу пройтись с ней рядом. — А ты здесь работаешь? Где?
— И учусь и работаю. А где — какое тебе дело?
Она и не заметила, что невольно потянулась за Нюркой, идут обе, прибавляя шаг, к концу платформы, где лестница со скрипучими ступенями спускается к железнодорожному полотну.
— Дела, конечно, мне нет никакого. — Нюрка несердито вздернула плечами. — Просто хотелось с тобой поговорить, узнать, как живешь. — Она усмехнулась: — Ведь землячками дружка дружке приходимся.
Людмила сбежала вниз по ступеням.
Слово «землячка», больно кольнуло ее. Всплыли в памяти Нюркины приговорные слова: «Стой на месте, где стоишь, осиновым колом в землю врастай»! Кол осиновый ей, что ли, землячка?
А Нюрка уже опять, оказалась с ней рядом. Засунув руки в карманы куртки, шла вдоль стальных путей, отбрасывала носком сапога крупные угловатые куски спекшегося шлака.
— Леха мне говорит: «Наверно, Рещикова со страха из Худоеланской сбежала». Голощековы ведь тогда на тебя показали.
— Ну и что, пусть показывают! Может, и ты им еще помогла! — воскликнула Людмила. — У меня в Худоеланской, кроме вечного страху — ничего другого не было. Ты обо мне сама себя спроси: Кто меня больше всех в страхе держал? Кто меня осиновым колом в землю вбивал?
— Вот увидела тебя в Москве первый раз на вокзале и спросила себя… Потому и сейчас с поезда спрыгнула.
Нельзя было, понять, чего же хочет от нее Нюрка.
По мере того как гуще становились сумерки, ярче светился огонек в окне сторожевой будки. Не замечая, они шли в сторону переезда.
Видно было, как зашевелились, опускаясь, темные в темном небе шлагбаумы. И можно было различить медленно нарастающий гул где-то еще вдалеке идущего тяжелого поезда.
Нюрка вышагивала молча, ожидая, как отзовется Людмила на ее слова.
— Так… — начала Людмила,
И остановилась, прислушиваясь к далекому перестуку колес. Здесь, вот где-то здесь боролся Тимофей с Куцеволовым. Какая сила привела ее с Нюркой именно сюда? Вот они тоже стоят друг, против друга к обе выжидают чего-то. И катится встречный поезд, будто напоминая: кому-то одному из них на земле места нет. Так хотелось Куцеволову. Так хочется, наверно, и Нюрке Флегонтовской.
Но эта под поезд не толкнет, она хуже сделает. Она может! Потому что она прямой свидетель оттуда, из Худоеланской.
И, словно продолжая вслух эти свои быстро промелькнувшие размышления, Людмила придвинулась к Нюрке настолько вплотную, что та отступила на шаг и другой.
— Что я тебе сделала? Зачем ты пристала ко мне? Или и вправду места тебе на земле мало, пока и я по этой земле хожу! — Людмила говорила торопливо, иногда срываясь на крик, но, не вымаливая жалости к себе, а требуя справедливости, только справедливости. — Нашла ты меня. Ну, радуйся! Сверх того, что в Худоеланской на меня наваливала, чего еще хочешь прибавить? Пожар? Так знает, знает уже об этом следователь, бумага ваша подлая прежде тебя в Москву пришла. Ну чего еще? От Тимы хочешь меня оторвать, посадить в тюрьму? Так брось меня тогда под поезд лучше! Вон он идет! — За переездом возникла черная махина паровоза, несущего желтый сноп слепящего света впереди себя. — Брось меня под колеса здесь, вот здесь как раз, где и Тиму хотел загубить каратель этот проклятый! Ну? Толкай на рельсы! А силы и злобы на это у тебя не хватит — уйди! Не вытягивай кровь по капельке! Или сразу, или прочь ступай! Сама я, не жди, под поезд не кинусь. Ты мне велела в землю осиновым колом врасти — врасту! Только не осиновым колом, а березкой живой! Как вот эти деревья кругом…
Она показала в сторону леса. И последние слова ее потерялись в железном грохоте поезда, пролетающего мимо, стелющего холодный пыльный ветер вдоль насыпи. Нюрка рукой, согнутой в локте, заслонила лицо.
И так они застыли на месте, пока мимо них проносился, пощелкивая колесами на стыках рельсов, как бы слитый в одну серую полосу, тяжело нагруженный состав.
Казалось, ему не будет конца. Когда набегали кое-где включенные в середину поезда открытые платформы, давящий уши звук немного спадал, но тут же из темноты возникали высокие черные вагоны, и он вновь ударял в виски, словно молотом.
Людмила отвернулась. И все равно от ощущения где-то совсем вблизи за спиной у нее бегущего поезда кружилась голова. Нюрка силой оттащила ее в сторону, на свободный рельсовый путь.
Поезд прошел, постепенно затих стук колес. Как бы догоняя его, накатилась волна теплого воздуха.
Людмила устало махнула рукой:
— Уходи…
Нюрка откинула голову, оглядела темное небо с редкими точечками, первых вечерних звезд.
— Ты назвала: Тима, — сказала она по-прежнему ровно, будто все время они обе, с Людмилой так вот мирно и беседовали. — Он кто тебе?
— Какое тебе дело? Ты и на него ведь писала в Лефортовскую военную школу. — И снова вскрикнула: — Муж мой!
— Помню, — медленно выговорила Нюрка. — Теперь я вспомнила. Писала. А про какую бумагу, что, у следователя, ты говоришь? Тебя за пожар этот судят?
— Бумага из сельсовета, что дом Голощековых я подожгла. А судят не меня — судят Тиму. Поймал он Куцеволова, того карателя, который…
Волнение сдавливало ей голос. Она знала, что зря говорит, зря что-то пытается объяснить, рассказать этой бесчувственной и безжалостной женщине, почти ее одногодке, сверстнице, и такой далекой от нее, знала — и не могла удержаться. Надо было вылить, выплеснуть настоявшуюся боль.
Раньше там, в Худоеланской, Нюрка ее даже и не слушала, локтем в грудь заносчиво отталкивала в сторону. Теперь стоит застывшая, немая. Так слушай, слушай!
Людмила говорила быстро, путаясь в словах, захлебываясь слезами. И то возвращалась к золотым дням своего детства в Омске или к тому, что ей запомнилось на страшном пути через заснеженную тайгу; то говорила об угрозе, нависшей над Тимофеем, и тут же — о радости, какую она нашла с ним.
Она припомнила и жизнь свою у Голощековых; и как терзалась прилипшим к ней обидным прозвищем «белячка»; и как сама же Нюрка повсюду ей путь пересекала; и как теплом своим ее согрели люди здесь, в Москве; и как столкнула судьба Тимофея с нею и с Куцеволовым; и как ярится против Тимофея следователь, потому что в этом и ее, Нюрки Флегонтовской, есть тоже работа…
— Ну, вот ты спрашивала, спрашивала… — Грудь у Людмилы ходила ходуном. Еще немного — и броситься на Нюрку, отхлестать ее по щекам за все унижения, за всю прошлую муку. — Ты спрашивала? Ну вот, я тебе и сказала. Так носи же это в себе! И пусть теперь это жжет тебя. Если ты не из камня, не из этого перегоревшего шлака…
Людмила оттолкнула Нюрку и побежала вниз по откосу насыпи, как попало, без тропы, цепляясь платьем за. колючки шиповника, уже сбросившего листву.
В лесу ее опять настигла Нюрка. Схватила за плечо.
— Стой, Рещикова!.. Людмила… Люда, стой!..
Она держала ее крепко, от быстрого бега и сама тяжело переводила дыхание.
— Ты все мне сказала… Спасибо! Дай и я тебе скажу… Тебя искала, о тебе думала. Затем и с поезда сошла… Виновата я перед тобой… Думала, меньше я виновата, за Леху своего боялась я, а выходит… Прости! — Нюрка сняла руку с плеча Людмилы. — Разговор, вижу, у нас не получился. Но ты, Людмила, тоже знай: могу со зла, сгоряча либо из ревности ну просто все сделать! А подлости, так, чтобы от ясного ума, я подлости не допущу. Мне этого собственная совесть не позволит. Мне, этого комсомольская моя совесть не простит. Ладно. Ты гонищь меня. Пойду я. В чем провинилась перед тобой исправлю. На это характер у меня всегда есть; А может, и еще увидимся…
Нюрка; повернулась и торопко пошла в лесную темь, отводя и обламывая мешающие ей ветки.
Людмила стояла ошеломленная, не в силах: понять, что же произошло, почему так с ней сейчас разговаривала Нюрка Флегонтовская — Анна Губанова.
Уже совсем затих шорох ее шагов, стороной пролетела стая горластых грачей, мешая друг другу, они принялись рассаживаться на вершинах оголенных берез, а Людмилу не покидало состояние какой-то опустошенности.
За лесом тонко просвистел паровоз, это подходит пригородный из Москвы. С ним может приехать Тимофей. И уедет Флегонтовская.
— Нюра!.. Нюр!.. — отчаянно закричала Людмила.
По лесу, прокатилось громкое эхо. Грачи сполошно сорвались с берез и закружились хороводом, ища себе новое место ночлега.
Людмила побежала к остановочной платформе. Но пригородный поезд отошел от нее прежде, чем она успела подняться по скрипучим ступеням.
24
Предположения Федора Вагранова не оправдались. Он твердо. рассчитывал на повышение или, во всяком случае, на большую награду., Убить изменника при его попытке пересечь границу — это не часто случается.
И, тем не менее, проходили дни, а полковник Ямагути к себе Федора не-вызывал. Он только передал ему свою очень короткую словесную благодарность через поручика; Тарасова. И все.
А сам Тарасов, пожимая руку Федору, сказал:
— Ты должен был взять Косоурова живым.
Федор понял по его лицу: Тарасов догадывается, в чем дело, и, если так, не дождаться ни повышения, ни награды.
Та ненависть к Ефрему, которая безраздельно владела Федором с момента, когда он оказался отброшенным спиной на колючую проволоку, вернулась с новой силой. Ефрем, даже мертвый, еще раз перешел ему дорогу.
Теперь Федор ненавидел уже и поручика Тарасова и полковника Я. магути. Они могли бы это оценить иначе, выше: солдат Вагранов убил собственного друга. Разве мало — убить своего близкого друга?
Но отплатить Тарасову и Ямагути он ничем не мог. Слишком недосягаемы были они для Федора. Скрипи зубами, шепчи в кулак поганые слова — вот и вся твоя злая радость. А в затылок, как Ефрему, им не выстрелишь, если не хочешь, чтобы потом тебе выстрелили в грудь.
Он и раньше держал себя отчужденно и если пускался в откровенные, разговоры, так только с Ефремом. Пока того не съела злая тоска.
Но тогда, хотя откровенности полной уже и не стало, безответно ругать Ефрема, над ним хорохориться было какой-то отдушиной злобе, возможностью проявить свою власть над рабски послушным тебе человеком. Теперь для Федора начисто поломался сложившийся за много лет уклад его казарменного бытия.
В строю, шагая на учебные занятия, на стрельбища, перемолвиться Федору уже было не с кем. Те, кто оказывался рядом с ним, не заговаривали первыми, а он тоже не знал, что может сказать своему соседу.
Да и вообще с ним не хотели разговаривать. Федор и это понял: свои, русские; не могут простить ему кровь Ефрема. Измени Ефрем сто раз армии Маньчжоу-Го, солдатом которой он стал, в их глазах все же он не был таким преступником, с которым может и должен расправиться свой же.
Перейдя границу с остатками разбитой белой армии, все эти люди отказались от родины. Взяв в свои руки чужое оружие, и повернувшись с ним лицом к земле, которая их вскормила, они дважды предали ее. Но они это делали, полагая, что там, за чертой границы, осталось лишь некое, пространство, временно захваченное большевиками, а сами они от родины не отказываются, не предают ее, наоборот, берегут в сердце своем и уносят с собой, как уносили на носках сапог пыль дорог русской земли.
Они так думали, отождествляя родину с ничтожной группой подобных им беглецов из России, видя в японцах и белокитайцах своих, союзников, а в тех ста пятидесяти миллионах, кто вместе с ними не перемахнул через границу, — своих врагов, расплывчато носивших общее имя «красные»,
И все же Ефрем для них был больше «свой», чем полковник Ямагути. И меньшими врагами казались «красные», мирно живущие на родной им земле, чем те, которые здесь убивают «своих».
На Федора теперь все смотрели с опаской, как на врага.
В свободное от занятий время, когда солдатам позволялось бродить по склонам ближних сопок, петь песни, резаться в карты, Федор пытался войти в общий круг. Но песни как-то сразу стихали, глядь, и круг уже поредел, люди разбрелись кто куда.
Однажды Федор подсел к играющим в карты. Банкомет, тот самый, который когда-то наделил Ефрема «счастливым» трефовым тузом, подвинулся, давая место. Но подвинулся так, чтобы Федор оказался от него далеко, не коснулся бы его даже плечом. Это Федор мстительно отметил в своей памяти.
Он проигрался в пух и прах. И карта не шла, и смекалки не было. А банкомет, сгребая выигрыш с разостланной на земле шинели, брал деньги, проигранные Федором, словно змей или лягушек. Во всяком случае, так мерещилось Федору.
Не раз уходил он один туда, где прежде, бывало, бродили они вместе с Ефремом. Садился под куст орешника и думал угрюмо.
Нет, совесть не мучила его. И, разглядывая крупные волосатые свои пальцы, он мысленно и с раскаянием не искал на них пятен крови. Жалко друга ему тоже не было. Просто карта, которую он поставил на Ефрема в хитрой человеческой игре, была бита. Мертвый Ефрем мешал ему больше, чем живой.
Со склона сопки, теперь уже совсем пожелтевшей, иссохшей, Федору хорошо была видна большевистская сторона: земля, которую прежде ногами своими он так любил топтать, и люди этой земли, которых он теперь до исступления ненавидел.
Федор давно уже приучил себя к мысли, что на эту землю иначе как с пулей, штыком и пожарами не вступишь. И он ждал этого часа. Не тех мелких пограничных стычек, после которых лишь ярость вскипает сильнее, а настоящего, большого боя, сметающего целиком красные полки, советские села и города. А если не это — так хотя бы тайно взорванные склады, мосты, пущенные под откос поезда.
Полковнику Ямагути тоже этого хочется, но полковнику хочется захватить чужую землю, тогда как ему, Федору, вернуть свою. И если Ямагути посылает солдат ползти на брюхе, чтобы взорвать мост, тем самым, дразнит большевиков и ищет поводов для открытого боя, а тогда и захвата чужой земли, то он, Федор, ползет на брюхе, чтобы причинить красным боль, чтобы мстить им за отнятую лично у него землю.
Хорошо служить под. флагом Маньчжоу-Го, если есть надежда на повышение и, значит, все-таки и на жизнь повольготнее; если есть надежда вступить в большую войну и отобрать у красных свою землю; если есть надежда, хотя бы на. ощутимую месть. Быть вечным солдатом и совсем ни на что не надеяться — можно кончить так, как кончил Ефрем.
И Федору вдруг подумалось, что не надо ползти через границу, чтобы потом на коленях вымаливать у красных прощения, как это хотел сделать Ефрем. Прощения не получишь. Но можно ведь жить среди них, а делать свое дело. Для себя.
И для полковника Ямагути. Таких людей посылают на ту сторону, и не каждого из них удается схватить красным пограничникам. Почему не попросить об этом Ямагути?
Эта мысль все сильнее и чаще стала одолевать Федора. Он уже видел себя за чертой границы, видел, как и что он там станет делать. А тогда ему привиделось и еще, как совершенно явное, то, чем он, и сам не очень-то веря в серьезность, соблазнял Ефрема, — чемоданы капитана Рещикова, надежно припрятанные под амбаром. Он так туго забил их к дальней стене и накрепко, загородил доской, что только совершенно дикий случай может помочь, кому-нибудь их найти. Тем более, что и хозяев дома он, Федор Вагранов, в живых не оставил.
Над чемоданами этими, пока находился в сознании, капитан трясся так, словно были они набиты чистым золотом. Скорее всего, золотом, драгоценностями и набиты: настолько тяжелы. Кто скажет, какое богатство было у капитана? Жена его ехала в беличьей шубке. А мог капитан где-то еще и хапнуть, ограбить банк. Другие так делали.
Спаяв воедино две эти заботы — попроситься у Ямагути в Россию и завладеть там чемоданами Рещикова, — Федор обрел опять определенность в жизни.
Он знал теперь, к чему стремиться.
25
Заложив руки за спину и напружинив прямую короткую шею, полковник Ямагути прохаживался по кабинету.
Федор стоял навытяжку, ждал вопросов.
Лицо у Ямагути было непроницаемо. Наконец он остановился.
— Сордат, совершивший, подвиг, достоин уважение, — сказал он. — Это верно, что другие сордата Вагранова не уважают?
— Они завидуют, господин полковник, ответил Федор. — Не каждый солдат способен на подвиг.
— Это хоросо. — Ямагути слегка склонил голову набок. — Нехоросо, когда сордаты ргут.
— Виноват, господин полковник. Сказал не точно. Есть и такие, которые жалеютКосоурова.
Ямагути удовлетворенно засмеялся. Подошел к столу, взял лист бумаги, карандаш.