Философский камень. Книга 2 - Сергей Сартаков 24 стр.


— Когда-то Алексей Платонович высмеял эту тетрадь. Говорил: глупости, черная магия, астрология и вообще философская путаница. Люда, прости меня теперь, когда я сам кое-чему подучился, я в этой тетради тоже многое с усмешкой читаю. Бесполезно искать концы у кольца. Отец твой это знал, а по существу, все же искал. И хотел убедить других: надо искать. Но я навсегда запомнил его вопрос: «Знаешь ли ты, что такое жизнь? И смерть? Знаешь ли ты, что такое „ничто“? И время?» Нет, не знаю. Давно и много учусь, а не знаю. Но я хочу знать. И если так и не узнаю, потому что к этому уже тысячи лет люди, стремятся и разгадали только малую частицу, то на какой-то шаг вперед, и я все же подвинусь. Помню и другие его слова: «Если передний сумел пройти два шага, почему идущий за ним по следу не сумеет сделать третий шаг?» Он, твой отец, подтолкнул меня идти и идти. За это спасибо ему!

Тимофей увлекся и, как всегда, увлекаясь, раскраснелся, стал размахивать руками.

— Ты еще раз прости меня, Люда, но для науки о мироздании, тайнах вселенной, к чему больше всего, мне кажется, тянулся твой отец, он сделал меньше всего. Правду, наверно, говорил. Алексей Платонович о нем: он бегал по кругу. Но то, что твердил он чуть не на каждой своей странице: «Хочу найти, и вы ищите, ищите», — это же здорово! Человек действительно не должен стоять на месте, он всегда должен искать, разгадывать тайны природы, разгадывать самого себя во имя чего он живет. Надо отвечать на этот вопрос, обязательно надо отвечать! И отвечать честно, перед самим собой в этом хитрить нельзя. Если скажешь: «Живу, чтобы только быть сытым», — сразу же убьет тебя стыд. А если и стыд не убьет, то больше ни о чем и не спрашивай себя и не гордись, что ты человек, — так живут, наверно, клопы. Слова из тетради твоего отца тогда меня несли к дому, будто на крыльях. И если бы не, Куцеволов…

— Не надо, Тима.

— Ладно, не буду о нем. — Тимофей устало отвернулся. — Ладно… Но меня бы все равно эта тетрадь из тайги повела. Не знаю, куда. Не знаю, и встретил ли бы я тогда комиссара Васенина Алексея Платоновича и встретил ли бы снова тебя. Алексей Платонович меня дальше повел, он сказал мне: «Мало человеку только размышлять о жизни, надо жить по-человечески, достойно». Этому и мама учила меня, но Алексей Платонович помог мне поверить в себя, в силы свои. А ты, Люда, ты… — Он сбавил голос, заговорил медленно, мягко. — Теперь я знаю, что такое любовь. И что такое человек. И почти уже знаю, что такое жизнь. А что такое смерть, если и не узнаю, очень жалеть не буду. /

— И я, Тима, — сказала Людмила.

На протяжении всего этого длинного вечера она так переволновалась, впадая то в грусть и тревогу, то испытывая радостный подъем, что сейчас сидела уже совсем обессиленная.

Ей хотелось упасть где-нибудь на мягкой зеленой лужайке, рядом с Тимофеем, крестом раскинуть руки и блаженно закрыть глаза. И в то же время она знала, что если вдруг сейчас понадобилось бы с ним пойти в какую-то неимоверно тяжелую и длинную дорогу, так сразу же бы встала и пошла.

— Людочка, спать! — заметив ее состояние, шутливо приказал Тимофей.

И Людмила послушно принялась готовить постель. Тимофей отошел к окну, стоял, заложив руки за спину, и вглядывался в темноту.

— А ты, Тима? — спросила она, как бы винясь перед ним. — Тебе разве не хочется?

— Хочется, Людочка, очень хочется. Но ты ведь помнишь, я сказал, что сегодня я должен написать и Мардарию Сидоровичу и Алексею Платоновичу. А раз я сказал — должен сделать.

Людмила сонно засмеялась, показала пальцем на ходики, звонко отщелкивающие на стене. Было уже четверть второго ночи.

— Тима, ты говорил об этом вчера и вчера же собирался писать. Все равно теперь ты не можешь вернуть время назад.

— Людочка, это называется софистикой, против чего всегда восставал Алексей Платонович, — тоже смеясь, ответил Тимофей. — Если не хочешь, чтобы я в письме наябедничал ему на тебя, возьми свои слова обратно. Писать я буду сегодня, сейчас. А если тебе нравится софистика, так я как раз только две минуты тому назад, то есть сегодня, сказал, что «сегодня я должен написать, и Мардарию Сидоровичу и Алексею Платоновичу». Припомни.

— Это уже второй раз. Первый раз ты сказал вчера.

— Значит, вчера я и не сдержал своего слова. Бить Тимошку за это! А то слово, какое я дал сегодня, сдержу!

И легонько приподнял, бросил Людмилу на постель.

А сам, растирая ладонями виски, постоял, взял с кухонной плиты стопку бумаги, чернильницу, ручку, попробовал ногтем кончик пера и сел к столу.

29

С той самой поры, как только вернулась к Куцеволову способность ясно понимать, что вокруг него происходит, он привык считать: время работает на него. Но сколько ни тяни, все равно приблизишься к барьеру. И надо брать его. Или терпеть поражение.

Это Куцеволов тоже понимал с достаточной отчетливостью.

Дальше оставаться в больнице, симулируя беспомощного инвалида, было нельзя. Он старался — и делал это искусно — запутывать свою речь, обрывать ее неожиданно, ссылаясь на внезапное выпадение памяти; мог вообще, один раз что-то «вспомнив», в другой раз это начисто «забыть». Но все мускулы тела постепенно приобретали прежнюю упругость, послушность, силу, и скрывать это, отрицать очевидное, не вызывая к себе недоверия со стороны врачей, стало невозможно.

Врачи все чаще шутливо поговаривали прямо при нем и при Валентине Георгиевне; «Ребенок практически почти совсем здоров. Пожалуй, можно посылать и в первый класс, учить его начальной грамоте — азбуке и даже таблице умножения».

Слова эти означали, что ему, Куцеволову, трудно рассчитывать на полное восстановление памяти, прошлое, по всей видимости, останется для больного за границей сознания, но все новое будет достаточно прочно запоминаться.

Что ж, надо было покидать больницу.

Но там, «на воле», Куцеволова подстерегало гораздо больше всяческих обыденных сложностей. И самая наиглавнейшая из них — где ему жить, е кем ему жить.

Конечно, правильнее было бы сразу уйти к Валентине Георгиевне, но как уйдешь — не оформлен развод с Евдокией Ивановной. А в такой острый момент начинать семейный скандал с милой женушкой просто опасно. Но нельзя и Валюшу скомпрометировать, оказавшись у нее на положении сожителя.

Вернуться в прежнюю свою комнату к Евдокии Ивановне значило бы оскорбить Валюшу, нравственно упасть в ее глазах. А это тоже не сулило ничего хорошего. Нельзя любовь женщины испытывать таким жестоким образом. Давно известно, что она, эта любовь, при некоторых обстоятельствах легко превращается в ненависть. И тогда…

Хоть выходи из больницы и устраивайся посреди улицы.

Получить же в переполненной людьми Москве отдельную комнату — мечта совершенно несбыточная.

Он перебирал десятки разных вариантов и пришел к классическому решению; из двух зол надлежит выбирать меньшее. А наименьшим злом, казалось ему, было побыстрее развязаться с Бурмакиным. Тогда проще, без особого труда, а главное, абсолютно безопасно он оформит развод с Евдокией Ивановной.

Преодолеть эти два барьера — и гладкий путь к Валюше, а значит, и к прочному, спокойному положению в жизни, ему открыт. Больше того, опять будет открыт и надежный путь для продолжения тихой, мстительной войны против ненавистного ему общественного строя, с которым он никогда и ни за что не примирится. Куцеволов дал, наконец, свои показания следователю и стал просить его, по возможности, не затягивать дело. Танутров охотно согласился, а главный врач пообещал не выписывать из больницы до завершения судебного процесса. В эти трудные дни не помешает ему быть под медицинским надзором.

Все шло по строгому плану. Оставалось обдумать последнее: как держать себя на суде по отношению к Бурмакину, когда они станут друг против друга и будут глядеть один другому в глаза? Стремиться ли к наиболее сильному удару по своему противнику или проявить известное великодушие? Несомненно одно: Бурмакина не расстреляют. А значит, борьба с ним будет продолжаться. Что надежнее и длительнее обезвредит Бурмакина: тюрьма или гуманность, проявленная к нему? Пока, пока, на это самое острое время, конечно. А позже, так или иначе, не обойтись без радикального решения вопроса…

В эти дни его навестил Астанаев и принес пакет превосходно изготовленных документов. Куцеволов вычитывал в них каждую букву и запятую, рассматривал на свет и слов не находил для похвалы.

— Юрий Владимирович, вы просто добрый гений! Вы осчастливили меня, вернули мне душевное равновесие.

— Да полноте, Григорий Васильевич! Как изволите видеть: это обыкновеннейшие подлинники, оригиналы ваших, позабытых вами по небрежности документов. Всего-то и труда мне было, что разыскать их и получить в надлежащих местах.

Он посмеивался с такой тонкой иронией, что Куцеволов принял было его слова за чистую монету,

— Неужели и вправду, у Петунина могли быть… — начал он недоверчиво.

Астанаев расхохотался:

— Вправду, вправду, Григорий Васильевич! У каждой профессии есть свои тайны. Когда волшебник Кио мановением руки поднимает с дивана в воздух спящую женщину, и она, извините, словно дирижабль, парит в пространстве, а Кио несколько раз пропускает сквозь обруч сей дирижабль в. подтверждение того, что нет никакого мошенства, не спрашивайте, как это делается. Очарованные зрительницы убеждены: это действует мужская сила воли. И некоторые экзальтированные дамы, насколько я знаю, были просто взбешены, когда их мужьям не удавалось, проделать подобный же опыт с ними в домашней обстановке.

Куцеволов долго и благодарно пожимал ему. руку, зная, что о цене услуги Астанаева говорить оскорбительно. Все, что будет в моих силах сделать для вас, Юрий Владимирович, я сделаю, как только выберусь из этой проклятой больницы.

— Не сомневаюсь, Григорий Васильевич! У вас есть тоже, свои профессиональные тайны. Владея ими, вам, как иллюзионисту Кио, не всегда посчастливится «поднять женщину в воздух», но опустить опасного для себя мужчину в землю не так уж трудно.

Это было слишком.

Однако Астанаев обладал столь удивительно милой манерой, посмеиваясь, говорить двусмысленности, что Куцеволов даже внутренне на него не рассердился.

Принесенные документы Куцеволов хранил под матрасом. И нарочно вытащил их оттуда, положил на тумбочку, будто случайно забытые, в день, когда его должен был посетить Танутров для окончательного уточнения показаний. Пусть, бумаги ему помозолят глаза. Это ничему не повредит. А может быть, он их и полистает. Тогда бумаги эти еще верней врежутся в память.

Прав Астанаев: во всяком деле есть свои профессиональные тайны.

30

Танутров вошел и, конечно же; ища место, куда бы положить портфель, обратил внимание на документы, как попало брошенные на тумбочку. Полистал их, некоторые прочел, осуждающе попенял:

— Товарищ Петунин, что же это вы так небрежно с важнейшими бумагами обращаетесь? Упадут на пол, нянечка выметет.

— Вечная беда моя, — виновато сознался Куцеволов. — И раньше, бывало, суну куда-нибудь дома, а потом, хоть убей, не могу вспомнить. А теперь и вовсе, вот видите… — Он стал приводить бумаги в порядок, уголок к уголку, спрятал в тумбочку. — Это, знаете, Евдокия Ивановна принесла, наткнулась на них где-то в неподобном месте. Тоже чудачка. Принесла показать. Убрала бы сразу куда полагается.

— Женщины! — заметил Танутров, копаясь в портфеле. — Таково уж их свойство — полагать себя няньками для мужчин. — Он извлек последние показания Куцеволова, пробежался по ним беглым взглядом. — Добавить ничего не желаете, товарищ Петунин?

— Для этого надо вспомнить, что я вам раньше показывал, — беспомощно, развел руками. Куцеволов. И вообще хоть что-нибудь вспомнить.

— А вы знаете, товарищ Петунии, это ведь очень на руку Бурмакину, — сказал Танутров и сожалеюще и сочувственно. — При вашей забывчивости ему легче строить свою защиту. Не напрасно ли вы настаиваете на завершении следствия? Здоровье ваше хоть медленно, да улучшается. Зачем спешить?

— Если ночью муха у вас звенит на оконном стекле, она не дает вам спать, пока вы ее не прихлопнете. Так и у меня эта история. Как раз то, что она до сих пор не закончена, может быть, н не дает мне возможности быстрее поправиться. И врачи, между прочим, считают так. Понимаете, эти разные мозговые явления, условные рефлексы и еще черт те что. А Бурмакин пусть себе защищается на здоровье, я ведь не враг ему, парень он молодой, вся жизнь у него впереди.

— Альтруист вы, товарищ Петунин, — сказал Танутров. — При вашем характере, думаю, нелегко вам было работать следователем.

— Нелегко, — подтвердил Куцеволов. Но слово «альтруист» его неприятно резануло. Сам он его употреблял обычно лишь в презрительном смысле. — Легко — нелегко. Но разве это главный критерий? Человечность — вот что главное в отношениях к людям.

— Да, разумеется. Но не к преступникам. — Танутров тряхнул листом бумаги. — Позвольте напомнить, перечитать?

— Будьте добры.

Танутров читал медленно, а Куцеволов, полулежа в постели, соображал, надо ли ему вносить в прежние свои показания какие-либо поправки. Пожалуй, все же надо. Тогда отчетливее предстанут причуды потерянной памяти. И чем нелепее поправки, тем лучше. Да, да, только так. Он прищелкнул пальцами.

— Простите, но вот какая, и очень яркая, картина сейчас видится мне. Бурмакин вошел в кабинет, показал записку. Людмилы Рещиковой и стал расспрашивать, как проехать к Епифанцеву. Мы вместе сели в поезд и когда. — Он задумался. — Позвольте, что же было дальше? Да, мы потом сошли на какой-то платформе… Он говорил… Нет… Оборвалось… Что говорил этот юноша?… А вот поездка мне очень отчетливо видится…

— Увы, дорогой товарищ Петунии, никуда вы с Бурмакиным вместе не ездили. Вы с ним впервые встретились только в домике Епифанцева. Все это точно проверено. А вот оттуда ушли уже вместе.

— Нет, нет, как же так! Я могу вам в мельчайших подробностях описать вагон, в каком мы ехали. Окно было разбитое, в правом нижнем углу выпал небольшой осколок, я все старался отодвинуться, прикрыться от сквозняка, и Бурмакин предложил поменяться местами…

Зажав между коленями сложенные вместе ладони, Танутров тихонько покачивался и грустно улыбался.

— Увы, увы! Это когда-то вы ехали в таком вагоне и с кем- то другим.

Куцеволов немного поспорил и сдался. Откинулся на спину, устало закрыл глаза.

— Ну, тогда, кажется, ничего нового я не смогу добавить. Извините, чуточку закружилась голова.

Прощаясь, Танутров совсем мимоходом бросил:

— Фамилия Флегонтовская или Губанова вам ничего не говорит? Нет, безусловно. Еще одна свидетельница у Бурмакина объявилась! Но, разумеется, по обстоятельствам дела никаких показаний не может дать. Только, так сказать, положительная аттестация самого Бурмакина и его подруги жизни. Записывать от нее нечего, а рвется в суд.

— Причислите тогда, пожалуйста, и меня к этой категории свидетелей, — отозвался Куцеволов. — По обстоятельствам дела я тоже ничего существенного показать не могу, а Бурмакин и мне представляется славным малым. Рещикова тем более.

Он остался очень доволен своим ответом. Пожалуй, такая линия и на суде наиболее выигрышная. С одной стороны, молодой, резкий, одержимый idee fixe маньяк, жаждущий его, Петунина, крови; с другой — спокойный, мягкий, умудренный жизнью человек, доброжелательный даже к своему случайно лишь несостоявшемуся убийце. Превосходно! Прямо-таки по евангельскому образцу: «Если тебя ударили в правую щеку — подставь левую». Это впечатляет. Бурмакин будет, вероятно, подобен летящей пуле. Надо, чтобы эта пуля встретила на пути не металл, который она бывает способна пробить, а тюк ваты, в которых сразу же гаснет ее гибельная скорость.

Следователь к нему, к Петунину, весьма расположен и явно настроен против Бурмакина. Вот эту атмосферу и нужно сохранить на суде. Нужно привлечь симпатии всех на свою сторону: не только председателя трибунала и прокурора, но и защитника и любых свидетелей со стороны Бурмакина. Применить приемы японской борьбы джиу-джитсу: подчиняясь — побеждай.

И если Бурмакин предпочтет по-прежнему неистовствовать, тем хуже для него, он сам накличет на себя беду: изуродованная жертва его нападения, как непреложный факт, будет у всех стоять перед глазами.

Он еще раз полюбовался на превосходно изготовленные Астанаевым документы, перебрал в памяти разговор с Танутровым, логически проверил самым придирчивым образом задуманную тактику своего поведения на суде и убедился, что все правильно, все надежно, хорошо. Все предусмотрено, ни в чем нет даже малой доли риска.

И вожделенно подумал о сравнительно близком будущем, когда Бурмакин сядет в тюрьму, Евдокия Ивановна получит отставку, милая Валюша будет при нем и сам он приступит к прежней своей работе, еще более окруженный светлым, ореолом мученика и честного борца за Советскую власть.

Подумал, что надо будет ему поближе, хотя и со всей осторожностью, сойтись с Астанаевым, чей великолепный талант во многих делах может весьма и весьма пригодиться, как тихое и в то же время сильное средство борьбы с борцами (ему понравилась игра слов) за эту самую Советскую власть. Подумал, что и с Бурмакиным — потом! — ему придется еще немало повозиться.

Вдвоем по рельсам с ним уже не прогуляешься, а давать Бурмакину разгуливать одному после тюрьмы долго тоже нельзя.

Позвали на обед.

Больничные харчи были прескверные, и Куцеволов всегда подкреплял их приношениями Евдокии Ивановны и Валентины Георгиевны. Но в этот раз он хлебал пустые щи и ел мясные котлеты, сделанные на три четверти из размоченных сухарей, с таким удовольствием, будто обедал в первоклассном ресторане.

Назад Дальше