«Похоже, у нас клинический случай», — с огорчением подумал Редактор, машинально расплачиваясь за билет. В той же задумчивости он направился к турникетам, провёл перед зелёным глазом автомата картонной карточкой и дождался, пока прозрачные пластиковые двери откроются перед ним. До так называемой точки перехода всего лишь одна остановка. У него есть выбор: сделать пересадку на следующей станции и тем самым проверить на себе теорию Последнего Посетителя — или доехать до пересадки на внешнее кольцо. Оба маршрута примерно одинаковы по продолжительности.
Подошел поезд, мелодично прозвучал сигнал остановки и открывания дверей. Так и не приняв окончательного решения, Редактор шагнул в вагон, но проходить дальше не стал. «Что я себя уговариваю, на самом деле я уже всё решил. Ладно, дам ему последний шанс. Последний шанс для Последнего Посетителя — звучит неплохо», — с этими мыслями Редактор вышел на следующей остановке и решительно пересек платформу.
И ничего не почувствовал. Никаких неприятных ощущений или дискомфорта. И изменений в окружающей реальности он не заметил. Это доставило ему удовольствие и принесло успокоение. «Наплевать и забыть. А если завтра заявится, отправлю его в Общественную приемную Академии наук. Там с такими умниками научились быстро разбираться».
Следующий день выдался хлопотным. С утра Редактор забрал в автосервисе машину. Потом было совещание у Главного, потом встреча с членами городского совета, потом… потом что-то ещё. Приём посетителей начинался в 15.00, но он смог добраться до своего кабинета только в половине четвёртого. Прежде чем пройти к себе, Редактор окинул быстрым взглядом разношёрстную публику, пристроившуюся на стульях в коридоре. Вчерашнего стыдливого фантазёра там не было. «Похоже, я оказался прав», — удовлетворённо подумал Редактор, входя в кабинет.
За окном опять собирались тучи. Дождь, дав отсрочку на день, с маниакальным упорством добивался своего, но сегодня Редактора это не беспокоило. Под окном на привычном месте стояла любимая «Хонда», модель 1997 года. Свежевымытая, только что после тюнинга, машина ждала своего хозяина. «И никакой нам дождь вместе не страшен», — подумал Редактор. Приоткрыв дверь кабинета, он пригласил:
— Кто первый, пожалуйста, входите.
Пройдя к столу и усевшись поудобнее в кресле, Редактор потянулся к коробочке с разноцветными скрепками. Собирать причудливую змейку, крутить и перегибать скрепки, слушая очередную бредовую историю, — такая у него была в этой жизни привычка.
Андрей Буторин
ЙАЛОКИН
Я в больнице. В больнице? Да, именно в ней. Коридор — длинный, пустой, серый. Ни звуков, ни запахов. Почему я решил, что это больница? Я это знаю, вот и всё.
Не видно людей, лишь невзрачные блёклые стены: ряд дверей справа, квадраты света по левую сторону…
— Нет людей, нет больничного запаха, — прерывает меня лысый собеседник, и его мелкие бесцветные глазки превращаются в насмешливые щёлочки. — Почему же вы так уверены, что это больница?
Меня раздражает нелепость ситуации. Я у психотерапевта! Чувствую себя неуютно, мне неловко, стыдно, но эти сны, перепутавшиеся с явью, меня уже доконали. Вместо ответа прикасаюсь ко лбу, где наискось, от середины, из-под волос и почти до виска проходит багровое русло шрама.
— Да, я наслышан, — кивает доктор. — Случайный осколок.
— Случайный! — усмехаюсь я. — На войне не бывает случайностей. Это, скорее, закономерность. Я ещё легко отделался. Но по госпиталям и больницам поваляться пришлось. Я их теперь нутром чую, они мне в печёнку проросли!
— Ну, хорошо. Пока всё понятно. Раз у вас подобные заведения «в печёнках», то сниться они вам будут ещё долго. Продолжайте.
Психотерапевт откидывается на спинку кресла и складывает короткие пухлые ручки на солидном полушарии живота.
Я прикрываю веки.
Невзрачные блёклые стены: ряд дверей справа, квадраты света по левую сторону. Я подхожу к ближнему окну, выглядываю на улицу. Снизу мне машет… Аня! Анютка, Анюшечка. Как я люблю это имя! Особенно полное — Анна. Имя-палиндром. Не так уж много таких имён, если подумать. Разве что «Алла» придёт в голову сразу. Но «Алла» — слишком громко, развязно. «Анна» же — словно вздох, мягкое, задумчивое, чуточку грустное. Как и сама она — моя Анюша. Да нет, не моя. Лишь только в мечтах, да и то… Неправильные это мечты, нелепые, глупые. Когда спохватываюсь, гоню их от себя, но они настырны: возвращаются снова и снова. Но это когда Анны нет рядом. Сейчас же она — вот, всего лишь в нескольких метрах от меня. Улыбается, машет. Прямые тёмные волосы косой чёлкой закрыли левый глаз. Анюта отбрасывает их нетерпеливым жестом, и её орехового цвета глаза оказываются напротив моих, будто и нет между нами двух этажей. Улыбка живёт лишь на Аниных губах, глаза абсолютно серьёзны, в них плохо спрятаны волнение и тревога.
Она начинает что-то кричать мне, но я не слышу. Рука тянется ко лбу, пальцы скользят сверху наискось, к виску, словно ищут там что-то. Кожа ровная, гладкая, как и положено. Я продолжаю тереть лоб. Чего-то недостаёт. Что-то должно быть тут, под недоверчивыми пальцами, кроме гладкости кожи. Они будто помнят это и продолжают искать. Не находят.
Я опускаю руку и снова гляжу вниз…
— Минутку! — останавливает меня доктор. — Вы тёрли лоб, помня о шраме?
— Да ни хрена… ничего я не помнил! — раздражённо бросаю я. Усилием воли прячу злость. — Я хочу сказать, что о шраме я не только не помнил, я о нём вообще не знал. Ничего. Там ему не было места. Там я не был солдатом. Скорее всего — мелким чиновником, клерком.
— Ваша жена — программист, — бросает доктор. Уточняю:
— При чём тут моя жена? — до меня не сразу доходит, что я вообще не помню ни о какой жене. Но лысый уводит разговор в другую сторону:
— Вы вспоминали об именах-палиндромах. Почему?
— Да потому что «Анна» и есть палиндром. Такие имена — редкость, я же говорил.
— Вам не кажется, что вы невольно переносите это качество — редкость имени — на его обладательницу? — подается вперёд доктор. Я опять начинаю злиться:
— Мне не кажется. Она и есть редкость. Единственная. Лучше всех! — спохватившись, умолкаю. Но тот словно не замечает этой вспышки, спокойно продолжает:
— Не думаю, что подобные имена столь уж редки. Вот вы ещё вспоминали «Аллу»… — он надолго задумывается, потом удивлённо выдыхает: — И правда, редкость. Разве что «Ада» ещё, да мужское одно, и то уже позабытое, — «Тит».
Я ухмыляюсь. Как-то я указал Ане на редкое свойство её имени. Она тут же «перевернула» моё. «Йалокин», — засмеялась тогда Анюшка, и я подхватил её смех: «Ага, Йолупукки. Финский Санта-Клаус». — «А что? — удивилась Аня. — Ты ведь и правда Клаус!» — «Только не Санта», — скривил я в улыбке рот. «Санта, Санта!» — зажала Анюша мою гримасу ладошкой.
Я вздрагиваю, выдернутый из воспоминаний голосом доктора:
— Так что там у нас было дальше?
Я снова гляжу вниз. Анна по-прежнему машет мне.
Непостижимым образом оказываюсь на нижнем пролёте лестницы. Рука еще на перилах. Сверху ложится ладонь Анны. Маленькая, теплая, нежная, родная. Случайность? Нет, она не убирает руку. Смотрит мне прямо в глаза, словно ищет что-то там, в глубине. Не выдерживаю, отвожу взгляд. Не могу, не верю…
Аня вдруг отдёргивает ладонь и обвивает мне шею руками. Я стою замерев, не шевелясь, только сердце колотится гулко и часто. Мне хочется, чтобы Анна всю жизнь вот так висела на мне. Но почему? Зачем она сделала это? Не могла, не должна была совершить столь странный поступок моя серьёзная, избегающая даже шутливых объятий, любимая.
Мне становится ужасно неловко. Чтобы спрятать глаза, поднимаю к ним запястье с часами…
— У меня снова вопрос, — дотрагивается до моей ладони доктор. — Вы сказали, что Анна избегает объятий. Почему?
— А почему она должна обниматься со мной? Кто я ей? Брат, сват… любовник? — я нервно всхохатываю. — Если я её… если я испытываю к ней какие-то чувства, это вовсе не значит, что и она должна испытывать подобное ко мне.
— Но ведь она… — вскидывает брови доктор и замолкает, вновь уронив их к переносице.
— Что «она»? — я невольно напрягаюсь.
— Н-нет, ничего, — опускает глаза толстяк.
Что-то тут явно не то, но мне почему-то не хочется ничего выяснять. Становится неприятно и даже… страшно. Мне не нравится это, и я спешу продолжить рассказ.
Я поднимаю к глазам запястье с часами. Половина десятого. Что?! Но ведь мой теплоход… Он уже отходит! Бегу к причалу, заполненному провожающими. Так и есть — между бетонным краем и белоснежным бортом уже пара десятков метров! Угрюмый матрос почти вытянул на палубу трап — две грубо сколоченные доски с поперечными брусками-ступенями.
Что-то тут явно не то, но мне почему-то не хочется ничего выяснять. Становится неприятно и даже… страшно. Мне не нравится это, и я спешу продолжить рассказ.
Я поднимаю к глазам запястье с часами. Половина десятого. Что?! Но ведь мой теплоход… Он уже отходит! Бегу к причалу, заполненному провожающими. Так и есть — между бетонным краем и белоснежным бортом уже пара десятков метров! Угрюмый матрос почти вытянул на палубу трап — две грубо сколоченные доски с поперечными брусками-ступенями.
Машу руками, кричу. Толпа на берегу подхватывает мои вопли, кто-то орёт: «Поворачивай взад, пациента забыли!» На теплоходе незамедлительно реагируют. Судно теряет ход, останавливается, сдаёт задом. Вновь выдвигается трап. Облегчённо перевожу дух. Но замечаю вдруг, что я уже не у края причала. Между мной и надвигающимся белым бортом — толпа, которая больше не кажется доброжелательной. Люди толкаются, матерятся; каждый стремится оказаться поближе к трапу, который уже почти касается нижним краем бетона.
Я снова кричу и тоже бегу к трапу. Пытаюсь бежать; ноги становятся ватными, воздух словно сгущается. С ужасом наблюдаю, как недавние провожающие отчаянно рвутся стать пассажирами; карабкаются по трапу, сталкивают в воду менее расторопных, лягают напирающих сзади, бьют кулаками в перекошенные, раззявленные в панической ярости рты.
«Их можно понять, — неожиданно думаю я, — ужас войны превращает людей в скот. Каждый сам за себя. Спасайся, кто может. Наверное, этот теплоход последний».
А ведь и правда последний! И скоро тут всё превратится в кроваво-огненный ад. А я? Как же я?! Я не солдат, я простой обыватель! Я нежен, хрупок, я беспомощен и беззащитен! И я хочу жить!
Животный ужас захлёстывает меня, подстегивает, удесятеряет силы. Я снова рвусь к краю причала и вдруг слышу сзади:
— Йалокин!
Боже, я забыл про Анну! Спасая шкуру, забыл о любви. Значит… значит, я не любил… не люблю? Ведь нет ничего на свете сильнее любви; ни война, ни инстинкт самосохранения не могут, не должны победить её, затоптать, загубить, заставить забыть.
— За-за-за-за-быыыылииии!!! — исступленно вою я, видя, как вновь задираются вверх перечёркнутые множеством деревяшек-ступенек доски, как отступает белоснежная стена спасения от опустевшего причала. А я не могу остановиться. Я всё бегу и бегу, нелепо вскидывая ватные ноги в воздушном киселе. И он милосердно заползает мне в уши, затыкает их холодными, липкими бирушами, и я уже почти не слышу полустон-полушёпот:
— Йалокин!..
Я замолкаю. Пытаюсь прийти в себя. Получается плохо. Частично я всё еще там — на причале, бегу к отплывающему теплоходу. И мне кажется, что сидящий напротив лысый толстяк — не более чем мираж, сновидение. Наступает именно то состояние, что и заставило меня обратиться к нему. Полуявь-полусон, не-явь, не-сон, или, ещё точнее: «Где явь? Где сон?»
«Может быть, и Анна мне всего лишь приснилась?» — с обречённой надеждой думаю я. Мысль о любимой, которую предал, заставляет меня очнуться полностью. Резко, разом, рубящим ударом топора отрезая сон от яви. Или… явь ото сна?
— Ну, ну! — оказывается, доктор уже вылез из кресла и склоняется надо мной. — Очнулись? Вам плохо?
— Нормально, — бурчу я под нос, злой на себя за проявленную слабость. — Я в порядке. И у меня всё. Если вот это, — обвожу я вокруг руками, — не продолжение сна.
Толстяк хихикает, вновь опускается в кресло и хитрова-то-блаженно щурится:
— Знаете, а ведь ваш сон ничем особо не примечателен. И вот этот разрыв, когда пропадает больница и появляется корабль, тоже, по сути, логичен. Больница— здание — пассажирский теплоход. Это ведь сходные понятия. Куда-то опаздывать во сне — обычное дело. Война — это отголоски вашего прошлого. Тоже где-то как-то нормально…
— А предавать любовь — тоже нормально? — сжимаюсь я в судороге подступающего гнева.
Доктор прячет глаза под мясистыми складками век. Лысина его покрывается капельками пота, он смахивает их ладонью и говорит, глядя в сторону:
— Прошу извинить меня, но я должен задать этот вопрос… — Он замолкает, сопит, подбирая слова, и я не выдерживаю:
— Да спрашивайте же, черт вас дери!
— Вы изменяли жене? — выпаливает толстяк и вжимается в спинку, будто ожидая удара.
Вполне возможно, я бы его и ударил. Будь у меня жена. Тогда, наверное, вопрос толстяка оскорбил бы меня. Но жены нет. Есть лишь любимая, которую я предал во сне. И которую продолжаю любить наяву. Любить, не признаваясь ей в этом. Хотя, конечно же, Аня давно обо всём догадывается. Но я не собираюсь говорить с ней о любви. Потому что не хочу ломать ей жизнь. А ещё потому, что она не любит меня. Не может она меня любить! Не бывает на свете чудес.
Скрипнув зубами, бросаю:
— У меня нет жены.
Доктор хмурится. Снова отводит взгляд.
— Вы успокойтесь, голубчик, — бормочет он. — Всё в порядке, вы не спите.
— Я надеюсь, — хмыкаю я, не понимая, к чему он клонит.
— Всё в порядке, — повторяет психотерапевт. Теперь в его голосе слышится больше уверенности. — Успокойтесь, расслабьтесь, забудьте ваш сон и вспомните.
— Что? — начинаю я злиться по новому кругу.
— Ну, для начала, с кем вы сюда пришли. Кто ждёт вас там. — Доктор тычет пальцем-сарделькой в сторону обитой рыжим дерматином двери. Я нервно выхохатываю:
— Же… на?
Толстяк расплывается в улыбке и умилённо кивает. Словно перед ним любимое чадо, впервые сказавшее «папа».
Злость мгновенно улетучивается. Мне становится страшно. Я вскакиваю и начинаю возбужденно лепетать:
— Да поверьте, ну нет у меня жены! Вот, смотрите, у меня и кольца обручального нет! — я вытягиваю правую руку и замираю. Глаза мои пялятся на распростёртую в воздухе ладонь, но я отказываюсь им верить. На безымянном пальце… блестит золотой ободок.
Всё. Я не выдерживаю. Кольцо добило меня. Хватаю толстяка за лацканы пиджака, начинаю трясти:
— Что это? Что?! Твои дурацкие методы? Пока я был в отключке? — пытаюсь сдёрнуть кольцо, но оно сидит мёртво, словно вросло в палец. — Тупой идиот! Сволочь! Скотина! — я выплёвываю в лицо доктора и некоторые другие слова, но тот, надо отдать ему должное, выдерживает мой натиск достойно. Ждет, пока я успокоюсь, и подходит к рыжей двери. Открывает, говорит кому-то за ней:
— Анна Михайловна, будьте любезны, зайдите!
Дверь распахивается. В проём шагает… Аня. Анютка.
Анюшечка. Моя любимая.
Глаза закатываются к потолку, я вижу, как быстро он удаляется, жду удара пола о спину и…
Падаю в белую пустоту. Передо мной по-прежнему сидит доктор. Нет. Не доктор. Вообще непонятно кто. Почему-то не могу сфокусировать взгляд на фигуре напротив. Зато, опустив глаза, вижу на себе нелепый красный полушубок с белой каймой. Она сливается с фоном, и кажется, что ноги мои, в чёрных сапожках с блестящими пряжками, отрезаны и парят отдельно от тела. Я невольно шевелю ими, чтобы развеять неприятную иллюзию. Ноги охотно отзываются. Зато я не помню, кто я такой.
Вслух я ничего не говорю, но ответ получаю сразу:
— Как кто? Йолупукки, конечно.
— Нет-нет, Йалокин! — внезапно вспоминаю всё. Мой нечёткий собеседник отмахивается:
— Да какая разница! Главное, что ты можешь то, чего не могут другие. Значит, ты и есть этот… Санта-Клаус. Тирли-динь, тирли-динь, тирли-тирли-динь! — гнусаво поёт Расплывчатый.
Я в очередной раз начинаю злиться:
— Да какого!.. Что я ещё там могу? Кто ты вообще такой?!
— Я-то не всё ли равно кто? — голос Неясного тоже становится злым. — А вот ты — пакостник! Наворотил, напутал, понимаешь.
— Что я напутал? Что наворотил? — я отчётливо понимаю, что шутки кончились. Но совершенно не могу понять, чего от меня хотят.
— Где сон? Где явь? — говорит Нерезкий моим голосом. И добавляет грустно и тихо: — А любовь? Всё-таки есть? Или она лишь сон, вымысел, нелепая ошибка? — голос становится сухим, жёстким, чеканным. — Выбирай. Исправляй. Мир потерял равновесие, расфокусировался. Он на грани исчезновения. Из-за тебя.
— Да почему из-за меня-то?! — взываю я то ли к туманному незнакомцу, то ли к белой пустоте вокруг.
— Да потому что ты — Йалокин. Йолупукки. Санта-Клаус. Просто Клаус, без Санта. Какая разница? Всё равно выбирать тебе.
— Что? Что мне выбирать? — мой голос предательски дрожит. Я сдаюсь. Мне ничего не остаётся.
— Где сон, где явь. Как решишь — так и будет. Но если ошибёшься… Мало не покажется. Всем. И тебе тоже. И Анне.
Я наконец-то понимаю. Моя болезнь, где сон перепутался с явью. Каким-то образом она повлияла на реальность. Поставила мир на грань исчезновения. И я должен понять, что же в моей жизни сон, а что явь. Где настоящий мир: там, где я со шрамом на лбу, или там, где, обрубив любовь, шрам пересёк сердце? Чушь, бред, нелепость!