Очень сильный пол (сборник) - Александр Кабаков 25 стр.


«Господа, я вынужден сделать официальное заявление после безответственного…»

…а, мать их, переводчик заглушает!..

«…никаких незаконных операций… правительство демократической России… отношения, установившиеся между Данией и нашей страной… благодарю вас».

Он выключил телевизор. Все же это не бред, подумал он, все это было – их приезд вечером, сволочь Сашка, разговор с Журавским, пресс-конференция. Жизнь кончилась, уже ничего нельзя исправить, как после смерти, подумал он. Ну и слава богу. В конце концов, тут, в Христиании, он видал мужиков и постарше, живут как-то. И наверняка далеко не у всех порядок с документами. Если бросить пить – а на что будешь пить-то? вот и хорошее следствие нищеты, – печень восстановится довольно быстро, а прочих органов может хватить надолго. Наконец отпущу косицу, давно хотелось.

Только две мысли вызывали нестерпимую боль – о ней и о собаке. Разговор с Журавским вспоминался уже вполне спокойно. Ну, допустим даже, что и было… А, черт! Ну трахнулась. Чепуха. Он прислушался к себе – действительно, представлять это было почти терпимо. Невозможно было терпеть другое: сознание, что уже никогда, никогда в этой жизни она не примчится, задыхаясь, на Преображенку, не проскочит в ванную, не выйдет оттуда в его рубахе, достающей ей до колен, не мелькнут из-за отошедшей полы еще мокрые волосы, русые, почти не скрученные в кольца… И Лелька, милая Лелька не подляжет к ним!

Надо лететь в эту, как ее, в Пальму, подумал он – и заснул.

Он не слышал, как по пахнущей дезодорантами лестнице поднялись трое, как один из них вставил отмычку в дверь Яновой квартиры, долго и безуспешно крутил – пока не открылась дверь на этаж выше и не послышались тяжелые шаги толстой соседки Яна, вдовы знаменитого копенгагенского архитектора, не слышал, как ссыпались все трое вниз, захлопали дверцы «пежо», и, когда машина тронулась, один из взломщиков, почти не двигавший правой рукой, сказал тому, кто действовал отмычкой: «Ну, хрен с ним, Коля. Сам здесь с голоду сдохнет… Теперь-то наших здесь и без него – девать некуда… мудило».

Он не слышал ничего, он спал первым сном после окончания жизни.

* * *

Новость она услыхала утром, в лифте, но сначала не поняла, о чем и о ком идет речь.

– Приложил, в общем, он всех наших здорово, – сказал малознакомый ей парень, кажется, редактор из издательского отдела, другому, вовсе ей не знакомому, продолжая, видимо, рассказ.

– И что же теперь? – почему-то понизив голос, спросил незнакомец.

– Останется, – твердо ответил редактор, – что ему здесь делать…

Они оба засмеялись и замолчали, переживая рассказ. Она вышла на своем четвертом и оглянулась – мужчины смотрели ей вслед, но тогда она не поняла почему и вошла к себе в комнату довольная: все-таки эти узкие брюки по совсем новой моде она еще может себе позволить…

Через полчаса все объяснил муж. Позвонил, сказал веселым, совершенно несвойственным ему обычно голосом:

– Ну, ты уже знаешь, конечно? – И, не дожидаясь ее ответа, продолжал: – У нас ребята возмущаются, матом его несут, считают, что всем нам, делу вообще, он повредил, что все его откровения на руку только патриотам из Института славянской истории. А я считаю, молодец, мужественный мужик, а то ваш Плотников с Журавским одурели совсем, почище прежних цековских академиков…

– Я не понимаю, о чем ты говоришь, – перебила она, уже почти понимая, уже поплыв, уже теряя дыхание. – Кто возмущается? Кто молодец?

– Ты не знаешь?! – искренне изумился муж. – Да этот же… приятель твой! Вчера днем собрал прессконференцию, рассказал, что Журавский, Плотников и этот ваш с ними… сапог… приехали туда с главной целью деньги партийные выручить. Скандал! Ночью, оказывается, все голоса передавали. А сегодня уже и в наших газетах есть… Говорят, сразу после пресс-конференции он ушел из гостиницы – и с концами.

– Ага, – сказала она, не слыша своего голоса, – молодец.

И повесила трубку. Вчера, после его звонка, она часа два сходила с ума, будь проклята эта Венеция, обернувшаяся вот чем! Тогда, два года назад, конгресс казался таким привлекательным, ее впервые включили в команду столь высокого уровня, в конце концов, это было ее профессиональным признанием… И вот теперь расплачивается, и хоть было бы за что… Но постепенно успокоилась. Ну ладно, не первая же их ссора, он и раньше ревновал ее страшно, особенно к начальству, липнувшему, надо признать, действительно постоянно: любят старички пухленьких и светленьких. Вернется – помиримся, а может, и сам к вечеру опомнится, а завтра снова позвонит… Но в начале одиннадцатого вдруг остро закололо в груди, стала задыхаться, девочки заволновались – ой, вы вся прямо красная, может, у вас давление? – она им казалась вполне инвалидного возраста. И до самого вечера кружилась голова, а ночью не спала ни минуты, думала – из-за жары…

Потом в комнату стали одна за другой заглядывать подруги и просто знакомые, пытались рассказать услышанные по радио и вычитанные в газетах подробности, она поняла, сколько же народу на самом деле знало об их отношениях. В буфет, конечно, не пошла, вместо этого по прожаренному солнцем стеклянному переходу на уровне третьего этажа перебралась в новый корпус, зашла в библиотеку, взяла еще не разобранные утренние газеты, стала искать сообщения, прочла в одном месте, в другом… И все поняла.

Бедный, несчастный ее мальчик! Испуганный, затравленный этими негодяями – может, действительно приезжали к нему домой, что-то требовали? Довели до того, что ему показалось, будто убил этого засранца Сашку Кравцова, а тот вон, живехонек, отвечает в Копенгагене на вопросы нашего корреспондента: «Это не более чем фантазии довольно талантливого, будем справедливы, но неуравновешенного и легкомысленного человека…»

Да еще и от ревности потерял окончательно рассудок… Что же он пережил, если решился… Для него это же все равно что самоубийство, она знает… Журавский, тварь, подонок!.. И ничего, ничего она теперь не сможет сделать…

Она почувствовала взгляд – от соседнего столика на нее смотрела Валя, секретарша Плотникова, воспользовавшаяся отсутствием хозяина и заглянувшая полистать «Бурду». Она попыталась улыбнуться этой незлой девке и вдруг почувствовала, что уже давно плачет, слезы текут по щекам, размывая и без того подтаявший от жары грим. Хороша же она сейчас… Валя встала, быстро подошла вплотную, быстро вытащила из кармана узейшей и короткой джинсовой юбки бумажную салфетку.

– На, вытрись, – сказала тихо. Всем в Институте, кроме самого Феди, говорила она «ты», не различая ни возраста, ни положения. Было ей не то тридцать, не то сорок, и никто, кроме подружек-машинисток, не знал о ней ничего. – Вытрись, вытрись… Еще наладится. Теперь еще и не такие возвращаются. Время пройдет – еще встречать будут, как космонавта. Парень, конечно, хороший, плакать стоит. Только на Федю он зря попер, я так считаю. Федя – человек, вы никто не знаете его…

А еще через два дня вернулась вся делегация, все, кроме него. Она сидела безвыходно в комнате, раза по три в день пила какие-то таблетки, добытые великой Ленкой, от таблеток немного кружилась голова и плавали строчки, но можно было жить. Институтские собирались вокруг Кравцова, выпытывали подробности, Сашка хмыкал: «Ептмать, тоже, новый диссидент нашелся… Просто решил там сразу выбиться в люди, да там теперь не больно с такими носятся…» Плотников в Институте почти не появлялся, видно, хватало хлопот в больших кабинетах, где утрясались последние проблемы с организацией Академии. На доске приказов вывесили объявление, что последняя зарплата будет в июле, вместе с ней всем, кроме тех, кто к тому времени уйдет переводом в другие организации, будет выдано выходное… Что значит «другие организации», все понимали – Академия. Заглянул Юра Вельтман, поздоровался с поцелуем, потоптался, поулыбался, повздыхал – видно, даже на его безоблачные небеса донеслись какие-то слухи. Вдруг решился, сказал:

– Ты, милая, держись… Он, между прочим, совершенно правильно поступил, я считаю. У меня, например, просто характер не такой, а то… А ты держись. – И неожиданно закончил: – Мы с тобой еще в этой Академии дурацкой поработаем, будь здоров!

Вельтман ушел. Она тут же приняла таблетку: почувствовала, что опять подступают слезы, спешила заглушить становящуюся совершенно невыносимой, едва кончалось действие Ленкиного лекарства, боль в груди. Девочек теперь почти постоянно не было, бегали, оформляли перевод в университетскую аспирантуру, а старички-отставники как-то незаметно исчезли – на пенсию… Едва успела проглотить огромную, с пятак, таблетку, запить противной теплой водой из нагревшегося графина, как позвонили из группы оформления, попросили зайти.

– Тут такое дело, – сказал, глядя то в стол, то в потолок, вечный Федор Степаныч, сидевший здесь, когда это еще был первый отдел, и когда еще просто секретный, и даже, говорят, когда на двери была совсем откровенная табличка «Уполномоченный ОГПУ», – такое дело… Не едешь ты в Барселону. Не успели мы тебе у испанцев визу вырвать. Волокитчики они, испанцы, перестройку им, такое дело, пора устраивать. Но ты не расстраивайся. Тут лично тезка мой, – он со значением поднял палец, и она с некоторым трудом поняла, что речь идет о Плотникове, – звонил сейчас мне и порекомендовал тебя в другую группу включить…

– Тут такое дело, – сказал, глядя то в стол, то в потолок, вечный Федор Степаныч, сидевший здесь, когда это еще был первый отдел, и когда еще просто секретный, и даже, говорят, когда на двери была совсем откровенная табличка «Уполномоченный ОГПУ», – такое дело… Не едешь ты в Барселону. Не успели мы тебе у испанцев визу вырвать. Волокитчики они, испанцы, перестройку им, такое дело, пора устраивать. Но ты не расстраивайся. Тут лично тезка мой, – он со значением поднял палец, и она с некоторым трудом поняла, что речь идет о Плотникове, – звонил сейчас мне и порекомендовал тебя в другую группу включить…

– Что значит «в другую»? – Ей, в общем, это было сейчас вполне безразлично, она даже не хотела никуда уезжать, ей казалось, что каким-то образом все скоро прояснится, он появится или хотя бы позвонит, но сообщение Степаныча ее возмутило страшно. – Что значит «в группу»? Я не туристка, я еду на коллоквиум, в программе мое выступление…

– Не шуми, – старый чекист посмотрел холодно, но страшного льда в глазах не нашлось, вытаял весь за полвека оттепелей, получилась просто старческая бесцветная слеза. – Не шуми, а посмотри лучше, куда тебя товарищ Плотни… куда тебя руководство включает.

Он подвинул ей факс, скручивающуюся тонкую бумажку, заполненную смазанным английским текстом. Она прочитала, пропуская непонятные слова: «…Международная Ассоциация Гуманитарных Исследователей проводит в Париже… пять дней с… по… во Дворце… расходы по пребыванию и транспорту…»

Париж… И на две недели позже, чем Барселона. Может, что-то уже прояснится, может, он позвонит, и если он действительно остался, может… Какое-то безумие, подумала она, я тоже становлюсь тайной авантюристкой, это перешло от него.

– Ну, допустим, что по этой теме мое сообщение тоже может пройти, – сказала она. – Так ведь вы и сюда не успеете оформить?

– Успеем, успеем, – усмехнулся старик. – У французов в консульском отделе мой дружок трудится. Я еще и других не засылал на визу, за три дня все сделаем. Ты, еще Гречихин пусть напоследок съездит, да вот Сашку Кравцова надо послать, он с языками, поможет вам… А в Испанию ты ведь все равно скоро с супругом едешь, я слышал?

Тут-то до нее дошло все. В Барселону ее не пускают, и вовсе не испанцы! В Барселону она должна была ехать одна, а они теперь этого не хотят, они все знают и хотят держать ее за границей постоянно под присмотром – на тот случай, если он попытается с нею увидеться. Неужели все это не кончилось?! Неужели они и теперь могут преследовать за границей, мстить?..

Убить. Они могут убить – сразу и удивительно ясно поняла она. Но кто они-то? Ведь уже нет ничего… И немедленно сама себе возразила с вдруг пришедшей и уже не исчезающей трезвостью: да вот Сашка Кравцов и может убить. С молчаливого согласия – а то и просто по указанию – этих распрекрасных, знаменитейших, интеллигентнейших, совести страны – Плотникова с Журавским… Неужели могут? Неужели он был прав… Или действительно испытал…

А если так, подумала она с той злостью, которая всегда охватывала, если что-нибудь мешало удовлетворить жажду, страсть, желание тела, а если так, то я поеду в Париж, и посмотрим, что сможет сделать этот говнюк Кравцов, если придется, с нами двумя.

– Хорошо, Федор Степаныч, оформляйте, спасибо.

Домой ехала в каком-то веселом настроении, даже мелодию ту, двухлетней давности, то и дело начинала про себя петь. Ладно, твердила она, вы все против, ладно, а мы вдвоем, вдвоем, будем вдвоем… Ей уже казалось, что он в Париже окажется обязательно, что у них там назначена встреча. Все будет хорошо, твердила она себе, ничего не кончилось, жизнь большая, люди уезжают, возвращаются, она потерпит, хотя нет для нее ничего страшнее, чем терпеть его отсутствие и ночь за ночью мучиться, а на третью, ну, на четвертую, в полубреду, почти в горячке, дотрагиваться до только что заснувшего после позднейших телепрограмм мужа и уже знать, что это ничего не даст, будет пятиминутное ожидание, а потом отвращение и все та же, даже хуже, иссушающая жажда – но она потерпит, дождется, и все еще будет, будет соединение, то, ради чего можно жить, а без надежды на это – нельзя…

Только уже подходя к дому, она вспомнила, что впереди – Мадрид. Полгода.

* * *

Вечером, после девяти, становилось прохладно. Он сидел за столиком популярнейшего в городе бара Bosch, на углу площади, названной в честь нынешнего короля, тихонько высасывал свой один за день стаканчик – виски стоил столько, сколько четыре пива, но, собственно, больше ни на что расходовать деньги с портретом все того же красавца короля из довольно толстой пачки, в которую превратился здесь всунутый на прощание Яном чек, не приходилось. В студии Антонио, которая действительно была удивительно похожа на однокомнатную московскую квартиру, только вся белая, с мраморным полом, и ванная побольше, а кухня поменьше, холодильник был забит тонкими ломтями ветчины в запаянных пластиковых лотках, банками с оливками, в каждую из которых вместо косточки был всунут кусочек анчоуса, да еще и дырка заткнута вырезанной из оливки же пробочкой, колбасами, покрытыми белым налетом, пивом, помидорами, гигантским, почти древовидным луком… А есть в жару не хотелось, днем валялся на ближайшем к студии Антонио пляже, в пригороде Cala Mayor, рассматривал удивительно некрасивых женщин, которым мода top-less не добавляла сексуальности, а, напротив, отнимала последнюю, и только после пяти, когда жара спадала хоть немного, садился в автобус, ехал по невероятно узким, да еще и петляющим дорогам в гору, с горы, по сторонам стояли дома, каждый с названием – “Villa Maria”, “Edificio Solar”, к дороге они выходили лакированными дверями с начищенными медными ручками, а в противоположную сторону спускались с откоса двумя-тремя этажами, садом, бассейном… Это были пригородные деревни. Он всякий раз смотрел в спину шофера, разъезжавшегося в полусантиметре со встречными «сеатами» и «судзуки», – и не мог перестать удивляться этому цирку. Ему казалось, что он бы слетел в пропасть на первом же закрытом повороте… Приезжал в центр, бродил по пешеходным торговым улицам, до тошноты рассматривая витрины, выходил к огромному, застывшему наплывами свечного воска собору, поворачивал в полуметровой ширины сырые древние улицы – к арабским баням, сидел там в замкнутом каменными стенами садике… Потом спускался к оживленному бульвару, к площади, садился на углу. «Камареро! Уна скотч, пор фавор». Отучить их пихать в стакан лед не удалось…

В девятом часу у края тротуара швартовался открытый «сааб», самый местный шик, приезжал Антонио.

Провожая его в аэропорт, скорчившись за рулем своего микроскопического «остина» (а это тамошний, североевропейский стиль), Ян вдруг сказал: «Я знал довольно много русских… Ты совсем, совсем нестандартный, так? Да, нетипичный. Я тоже датчанин… нетипичный. Теперь тебя встретит нетипичный испанец…» И замолчал. Молча, грустно доехали до аэропорта, долго искали место, чтобы воткнуть полутораметровую машину. Потом все было именно так, как Ян предсказал: он затесался в шумную группу, все в длинных и широких цветастых шортах, в майках, с детьми, стариками и инвалидами в креслах-каталках, с огромными чемоданами на колесах, и он тоже был в этих дурацких штанах, в бейсбольной шапке, с отросшей за неделю и аккуратно подбритой седоватой щетиной, делавшей его непонятным образом похожим на круглолицего Яна, слегка приподнял синюю книжечку – и все, за стеклом! В этот момент шум в голове поднялся такой, какого никогда не бывало. Все же впервые в жизни пересек границу нелегально, да еще и не свою… Оглянулся – Ян стоял, подняв обе руки, в лиловой тенниске с крокодильчиком на груди слева, словно с точкой мишени, словно сдающийся.

Сколько таких нетипичных в мире, подумал он, может, вместе нас больше, чем типичных, может, мы, безумные, ведущие скрыто истинную жизнь и томящиеся во внешней, ложной – может, мы и есть самые нормальные, может, это в нас здоровье бунтует?

Нетипичный Антонио служил в сети местных сберкасс, организации на острове, судя по обилию ее рекламы и отделений, вездесущей и могущественной. Судя же по бешено дорогой машине, огромному особняку в тихом районе, который показал издали по дороге из аэропорта, и по каждый день меняющимся, но всегда темным тонким костюмам, белым рубашкам и английским галстукам, занимал Антонио в своей конторе положение немаленькое.

Единственная при первом знакомстве странность: не говорил ни на каком языке, кроме испанского. Полное невладение английским – такая же к западу от Чопа редкость, как неумение водить машину, но бывает и то и другое… Тем не менее разговорились уже в зале прилета, где суровый пограничник в черных погонах – в цвет усов и вылезающей из-под черного же форменного берета шевелюры – очень строго помахал ему ладонью, проходи, мол, не тычь мне свой датский паспорт, не задерживай… Антонио стоял за барьером, и он сразу узнал прекрасно описанного Яном испанца: «Он будет самым элегантным, если поблизости не окажется манекенщика от Hugo Boss». Антонио сделал шаг вперед и негромко сказал: «Ола, Ян», – и оба дико расхохотались. После этого, перекрикивая в открытой машине шум дороги, на невероятной комбинации испанского с жестами, интернациональными словами и мимикой, Антонио умудрился рассказать ему, что у него жена и дочь-невеста, а самому сорок семь, последние, понимаешь, друг, годочки, и вдруг приходит к ним в контору молодая бизнесвумэн, совсем, друг, молодая, двадцать девять, представляешь, и блондинка, настоящая, представляешь, друг, здешняя, но блондинка, а ты сам блондинок любишь? Ну правильно, настоящий мужчина, значит, поймешь, это, друг, последнее счастье в жизни, а уйти от жены нельзя, никак нельзя, у нее диабет, и еще их родители очень дружили… Антонио совсем расстроился, прижал, «сааб» вылетел в крайний левый ряд, и ветер засвистел так, что говорить стало невозможно, даже не имея общего языка. Влетели на эстакаду, потом под другую – дороги на острове были не хуже, чем где бы то ни было на цивилизованной части материка, – и остановились у бара. Здесь обнаружилось, что кроме языка, есть еще одно расхождение, неполное понимание: Антонио с ужасом посмотрел на выбранный им Bell’s и взял себе коньяку – конечно, не дешевого местного, а настоящего, Remy Martin. Да, есть такая слабость, здесь этого никто не понимает, друг, а как проживешь без коньяка, когда тебе сорок семь, а ей двадцать девять, и у тебя дочь-невеста, учится в университете в Мадриде, жена больна, очень больна, а здесь все пьют только вино, красное, тинто, а он не может, потому что у него желудок, эстомахо, и теперь едем в эстудио, там все хорошо, муй буэно, и через десять дней ты будешь в Барселоне, друг, как раз там будет твоя русская блондинка, и все будет о’кей, поехали, садись…

Назад Дальше