Все.
– Быстро, быстро, – Мишка говорил, уже садясь за руль, – Колька, поведешь «опель», держись плотно, езжай внимательно, за Файкой смотри – у нее сейчас истерика будет, поехали…
В машине было невпроворот от трех тел, косо перекрывших все пространство сзади. Мишка сел, стараясь ни к чему не прикоснуться ничем, кроме кожаного пальто – с него отмоется…
Восемьдесят метров по шоссе вперед, от города, поворот направо… Кристапович глянул на часы – с той секунды, когда Колька поднял свое раскрашенное полено перед машиной, прошло четыре с половиной минуты, от силы пять. Даже если от поста были слышны легкие хлопки выстрелов «бульдога», они только сейчас подъезжают к месту происшествия, но и на нем ничего не найдут – при зеленоватом свете неба осмотрели с Колькой асфальт быстро, но внимательно, пятен крови не было, следы шин на ходу затерли подошвами… Узкая дорожка между деревьями, с давних времен памятная Мишке, привела, как и следовало, в тупик, перекрытый стальной трубой. Ее объехать справа, есть метра три между старой березой и юным, еще гибким дубочком, дальше – лишь бы не скребанул «опель» идущий след в след Колька, еще пригодится машина… О том, что делается сзади, где что-то тяжело перекатывалось и падало, Мишка старался не думать – за семь лет уже отвык от такого.
У обрыва встали…
– Все, Коля, все, – сказал Михаил, глядя, как успокаиваются круги над долго не уходившим в глубину автомобилем и тихо плывет, постепенно тяжелея, вынырнувшая почему-то шляпа того рыжего. – И казенная пушка твоя, слава богу, не пригодилась.
Сзади неслышно подошла Файка в накинутой на плечи Колькиной шинели – видно, в машине ее стало трясти.
– Закурить дайте. – Затянулась, плюнула громко, бросила папиросу в реку. – Коль… Коль, а? Коль, я тебе честно говорю, только смотрел он, он ничего не может, сучара, честно, Коль, я тебе на Коране поклянусь, только смотрел он, смотрел, смотрел!..
Через час они уже подъезжали к серому дому на Садовой. Колька был при всем форменном порядке, и Файка, отдергавшись в припадке, спала на заднем сиденье на вывернутом изнанкой Мишкином кожане.
– Давай, боец Самохвалов, на дежурство, – сказал Михаил, посмотрел на часы, – а за три с четвертью часа подмены потом поставь начальнику угощение в «Спорте». Там ему и расскажи, по секрету конечно, о пропаже бабы. Иди, я у Елоховской тебя ждать буду, Файка пускай так и спит.
Напротив, в особняке фон Мекка, за глухим шикарным забором неожиданно зажглось одно окно. В министерстве же сияли все… Мишка, глядя вслед идущему к боковому подъезду другу, вдруг затрясся мелко, перекосил лицо, спрятал его в лежащих на руле руках.
А через минуту он уже не торопясь ехал к повороту, к Земляному Валу. С Курского выруливали первые такси от ранних поездов, а от Красных Ворот брел пьяный, отчаянно горланя про медаль за город Будапешт.
Весь следующий день спали – Михаил на той самой кровати, что пятнадцать лет назад, лежал на спине, сжав кулаки, спал по-своему, взвешивая и просчитывая варианты, и при этом умудрился всхрапнуть, как всегда, когда спал на спине; Колька, сменившийся благополучно с дежурства, и Файка, будто пьяная, почти не дышащая, легли на старой хозяйской половине, кое-как выметенной и протопленной.
В четыре Кристапович встал, старательнейше протер мокрой ветошью кожанку – выпачкана была на удивление мало, но на всякий случай высохшую еще раз осмотрел при лампе, в косом свете – только не хватает в кровавых пятнах ходить. Потом поскреб щеки ржавым «золингеном», умылся, раздевшись до пояса на ледяном ветру и мелкой мороси, плотно зачесал волосы, как следует прижав их на затылке ладонью. Из внутреннего кармана пиджака вытащил свежий воротничок, повозился с задней запонкой, пристегивая его к сиреневой зефировой рубашке, – вечером надо было выглядеть прилично. Уже в галстуке, затянув его скользкий шелковый узел, пошел будить молодых.
Колька сидел за столом на табуретке, курил, смотрел прямо перед собой в стену, часто сбрасывал пепел в старую банку от чатки. Не глядя на Мишку, сказал, почти не понижая голоса, кивнув в сторону мертво спящей Файки:
– А если врет? Врет, наверное… Если он не может, зачем ему баб ловят? Он не особенно старый… Врет она, что только смотрел и титьки руками рвал… А теперь я из-за этого обо всех других ее думать стал… раньше не думал, а теперь думаю… Как будто целку брал…
Мишка повернул к двери, через плечо ответил:
– Дурак ты, Колька. И я дурак, что с тобой связался, если тебе это важнее всего. Еще и сволочь ты… поднимай ее, сейчас ехать будем, а не хочешь – ну вас обоих к черту, я сам поеду, в рот вас обоих…
Колька не отвечал, сидел, не отводя глаз от сыреющих бревен стены. Мишка пошел к себе, присел на кровать, проверил все оружие – своего «бульдожку», два штатных «ТТ» и один «кольт», хромированный, с маленькой латунной дощечкой на рукоятке. На дощечке была надпись: «Младшему лейтенанту Лулуашвили Д.Х. за образцовое выполнение заданий от народного комиссара внутренних дел. 10 августа 1940 года». Кристапович пересмотрел удостоверения – все три были в полном порядке, насколько Михаил мог иметь представление об этих документах, но среди них не было выданного Лулуашвили. Михаил усмехнулся – похоже, порядка в этом департаменте было не больше, чем в любом другом. Впрочем, открытие могло быть полезным… За стеной копошились, шептались, напряженно сдерживая голоса, потом затихли, заскрипела, постукивая о стену, старая деревянная скамья. Мишка захихикал, как десятилетний, крикнул через стену:
– Колька! Я тебе точно говорю – они по ночам работают, а ночная работа мужика быстро в бабу превращает. Слышишь? Мне врач знакомый говорил…
За стеной затихли, что-то стукнуло резко, но через минуту скрип возобновился… Мишка блаженно хихикал, с симпатией думал о дурковатом, но при этом таком сообразительном по части окружающей жизни, таком начисто лишенном самых распространенных иллюзий Кольке.
Минут через десять вышла Файка – почти в полном порядке, диковато поглядела на Михаила, пошла в сени, звякнула ковшом, пошла на крыльцо… Кольку пришлось заставлять бриться, чистить китель и сапоги, но вид его и после этого был крайне неудовлетворителен – только по пригородным с гармошкой ходить. Файка наблюдала молча, потом спросила:
– Миша… А ты что, те деньги блатным отдашь?
Михаил усмехнулся:
– Сообразительная у тебя жена, Колька, не тебе чета… Посмотрим, Фаина, посмотрим… Мало ли как сложится, пока трогать бы не хотелось. Понимаешь?
– Ага, – сказала Файка, полезла во внутренний карман короткой шубейки, достала пачку тридцаток и сотен, молча протянула всю пачку Мишке.
– Молодец, Фая, по дороге на Тишинку заскочим, – одобрил Кристапович, – прибарахлим твоего Николая. Денежки-то на всякий пожарный придерживала?
Колька опять надулся, пошел по шее красным, а Файка засмеялась:
– Глупый ты, Колька, правильно твой товарищ говорит, дурак ты. Это мои деньги, законная доля, мне ее в прошлый раз Фредик дал, все равно тебе полупальто купить хотела. Глупый ты, начальники бабам деньги не платят… Хотела эти на всякий случай оставить, а те – чужие, как пришли, так уйдут…
Кристапович засмеялся, порадовался незыблемости представлений о собственности у этой милой татарки, блатной девки, – куда более точных представлений, чем у одного вполне официального товарища, о котором Мишка теперь думал неотступно, все время с тех пор, как дело на шоссе удалось…
Пора было ехать, он пошел греть мотор.
Сначала заехали к Нинке. Вполне успокоилась певица, была в своем панбархате – собиралась на работу. Мишку встретила ровно и по-деловому, без визга, дала паспорт на имя какой-то Резеды Нигматуллиной и справку о временной Мишкиной нетрудоспособности, составленную безотказной Дорой. Мишка, в свою очередь, отсчитал тысячу за паспорт – из своих, точнее, из Файкиных – и еще двести для бедной Доры, Нинку поцеловал, пожалев про себя, что и на этот раз нету даже четверти часа, и спустился к ждавшим в машине Кольке с Файкой. Нинка на прощание сказала: «Если не расстреляют – приходи, я больше трех ночей ждать не буду…» Мишка засмеялся – если не расстреляют, придет обязательно…
Потом рванули на Тишинку. После рынка долго, часа два, стояли в одном темном дворе на Брестской, Колька обживался в только что купленных полуботинках сухумского кустарного производства, бостоновых брюках, куртке-бобочке с клетчатой кокеткой и богатом габардине, наверняка принадлежавшем до этого какому-нибудь народному из Художественного театра. Обживаясь, Самохвалов весь передергивался, как от настриженных за шиворот волос, злобно щерясь, нес стильную одежду в бога и в каждую пуговицу. Особую ненависть у него вызвала молния на ширинке не то еще ленд-лизовских, не то каким-нибудь борцом за мир завезенных из Стокгольма штанов.
Файка, внешне уже совершенно придя в себя, будто и не с нею было все, что случилось за прошедшие двое суток, примостившись на приборном щитке машины, мудрила чего-то с купленными в ближайшем писчебумажном чиночкой и ластиком – приближала внешность неведомой Резеды на фотке в паспорте к своей, обнаружив и к этому рукоделию большие способности: теперь с фотографии смотрело совершенно неопределенное существо, причем никаких следов подчистки не осталось. Покончив с новым документом, она принялась за то же дело с другой стороны: сняла в машине шубу, стянула через голову, не обращая внимания на Мишку и стукаясь о потолок руками, шелковую блузу с прошвой и, оставшись в сорочке с бретельками, перекрученными на круглых, без всякого намека на ключицы, плечах, в десять минут одними канцелярскими ножницами постриглась, срезала косу, уложенную обычно в корону надо лбом, из газетных обрывков сварганила папильотки, сгоняла Кольку за бутылкой пива, которым аккуратно, но щедро смочила сооружаемую прическу, распустив по машине хлебный запах, – и стала вылитая «я у мамы дурочка». «Комсомольская правда» с руками бы оторвала типаж для очередного фельетона.
Файка, внешне уже совершенно придя в себя, будто и не с нею было все, что случилось за прошедшие двое суток, примостившись на приборном щитке машины, мудрила чего-то с купленными в ближайшем писчебумажном чиночкой и ластиком – приближала внешность неведомой Резеды на фотке в паспорте к своей, обнаружив и к этому рукоделию большие способности: теперь с фотографии смотрело совершенно неопределенное существо, причем никаких следов подчистки не осталось. Покончив с новым документом, она принялась за то же дело с другой стороны: сняла в машине шубу, стянула через голову, не обращая внимания на Мишку и стукаясь о потолок руками, шелковую блузу с прошвой и, оставшись в сорочке с бретельками, перекрученными на круглых, без всякого намека на ключицы, плечах, в десять минут одними канцелярскими ножницами постриглась, срезала косу, уложенную обычно в корону надо лбом, из газетных обрывков сварганила папильотки, сгоняла Кольку за бутылкой пива, которым аккуратно, но щедро смочила сооружаемую прическу, распустив по машине хлебный запах, – и стала вылитая «я у мамы дурочка». «Комсомольская правда» с руками бы оторвала типаж для очередного фельетона.
Сам Мишка почти все это время пролежал на вытащенном из багажника артиллерийском чехле под машиной, вылез оттуда, каким-то чудом даже не замарав рук, и удовлетворенно похлопал «опель» по длинному островерхому капоту. Затем он долго, с большим количеством технических слов инструктировал Кольку, и тот в свою очередь полез под автомобиль, вылез почти сразу же и буркнул:
– Там и десяти минут много, я за пять все сделаю.
Потом поели в машине – по франзольке, по куску чайной и по бутылке портера на каждого, закурили…
– Мишк, – сказал Колька, не прибавив даже ничего из своих обычных вспомогательных слов, – Мишка, а ты помнишь, чего Немо подкинул колонистам?
– А то не помню, – сказал Мишка. – Три ножа со многими лезвиями, два топора для дровосеков, десять мешков гвоздей…
– …два пистонных ружья, – подхватил Колька, – два карабина с центральным боем, четыре абордажные сабли, принадлежности для фотографирования…
– …две дюжины рубашек из какой-то особой ткани, с виду похожей на шерсть, но, несомненно, растительного происхождения…
Они доедали колбасу, допивали пиво и перечисляли припасы, подаренные таинственным капитаном людям Сайруса Смита, а рядом сидела красавица с ясными и спокойными синими глазами, а невдалеке, у «голубого Дуная», пели, и слова неслись в сырых сумерках: «М-моя любовь не струйка дыма…»
– Хватит херню языками молоть, – сказала Файка, – ехай, Мишка…
В зал «Метрополя» они вошли ровно в девять, оркестр отдыхал, высокий скрипач, знаменитый своим чудным именем и дивным исполнением танца дойна, который, как известно, как две капли воды похож на фрейлехс, сидел за роялем и, тихонько тыкая в клавиши, играл что-то из польских довоенных пластинок. По залу плыл дорогой дым и официантские негромкие переговоры. Сами официанты в засыпанных перхотью и мелким зеленым луком полуфраках спешили разнести заказы, пока не мешают танцующие. Мэтр с проваленными, будто чахоточными, горящими щеками, в отличной паре из стального «метро», не меняя брезгливого выражения, взял тридцатку, отвел их к столику в углу, далекому от оркестра, почти не видимому за окружающим центр зала барьером. Заказали бутылку муската, кофе, «наполеонов», мороженого. Файка собралась в уборную.
– Не ходи, Файка, – сказал Колька, он сидел на краю стула, оглядывался, как волк, всем телом, бобочка топорщилась на спине. – Не ходи никуда одна, и вообще, не шастай. Свои не приштопают, так начальнику опять какому-нибудь на глаза попадешься…
– Начальники сюда не ходят, – усмехнулась Файка, – они на дачах Лещенко и Русланову слушают. И зовут меня теперь не Файка, а Резеда, а Файку мы с тобой утром в печи стопили, а наших здесь еще нет, они раньше десяти не приходят…
– Не ходи. – Мишка дождался, пока она высказалась, опровергать не стал – просто приказал. И она осталась. Принесли кофе, мороженое плыло в мельхиоровых вазочках, и струйки варенья растекались в белой жиже, как кровь в талом снегу. Оркестр заиграл для начала «Блондинку», потом «Мою красавицу» – причем, конечно, за половиной столиков при этом затянули «Фон дер Пшика», – а потом взялся за более новое: из «Судьбы солдата», из «Серенады». Между столиками уже танцевали, тряслись, положив руки друг другу на плечи, первые, но не самые отборные танцоры: ребята как бы в стильных, а на самом деле просто с чужого плеча пиджаках чуть не до колен, с блестящими от помады, прилизанными висками, девочки с модной стрижкой веночком, но в давно ушедших английских жакетах с плечами и слишком коротких юбках стиля Марлен Дитрих – в общем, Измайлово, Каляевка, Сущевский Вал, не ближе. Высокий скрипач вышел на край эстрады, повел мощным носом поверх усиков:
– А теперь дамы меняют кавалеров… одного на двоих, многосемейных не предлагать!..
В зале привычно засмеялись.
– …Танец с хлопками! – закончил скрипач, оркестр сразу же врезал «Сан-Луи» в невиданном темпе, и Файка, наклонившись к Михаилу, прокричала:
– Пришли! Вон они!
Кристапович оглянулся. Фред, все в том же коричневом пиджаке, танцевал с какой-то девушкой в широкой юбке до щиколоток – по последней моде.
– Пойди отхлопай, – сказал Кристапович Файке. Чуть побледнев, она пошла к Фреду и его партнерше. – Ты меня прикрывай внимательно, – сказал Михаил Кольке, – но только руками, не вздумай вытащить здесь пушку энкавэдэшную, что бы ни было, понял?
Колька мрачно наклонил голову, с первой минуты в ресторане он нервничал. Файка подошла к паре, демонстрирующей отличный стиль – сцепленные ладони опущены прямо вниз, правая рука Фреда спокойно лежит на копчике дамы, ноги, тесно прижатые друг к другу, подпрыгивают в идеально неизменяемом ритме – как метроном – словом, стиль! Файка похлопала, Фред недоуменно обернулся, Мишка увидел его лицо – да, следы есть, хотя пудры много, – но молодец парень: даже не моргнул. Извиняется перед девицей, та обиженно идет к дверям – ага, значит, там, в скапливающейся с каждым очередным модным танцем у входа стильной толпе, и вся Фредова компания, а он сам уже прижал Файку, уже трясется, нащупав ее задницу, как ни в чем не бывало… И Файка – железные нервы – чуть-чуть тянет, направляет, вот они уже обошли барьер, вот они уже возле столика…
– Может, присядешь? – Встав, Мишка точно оказался лицом к лицу с Фредом. – Сядь, я тебе твои подотчетные принес.
Фред улыбнулся, глубоко справа блеснула железная фикса.
– Что принес – молодец, но беседовать здесь не будем, здесь люди танцуют, обжимаются, водку пьют… Я тебя в машине подожду.
Заехали в арку за углом, встали в глухой подворотне. В малолитражке, считая с Фредом, было трое. Мишка поставил «опель» рядом, Колька, сидящий справа, открыл окно, Фред сделал то же.
– В общем, товарищ легавый, предисловий не будет. – Фред говорил тихо, не поворачивая головы, но внятно. – Дело, которое ты предложил, народ одобрил. – Сидящие сзади при этих словах чуть шевельнулись, Кристапович покосился на них. Даже в темноте было видно, что не стиляги, а обычные блатные: из-под коротких полупальтишек – белые кашне, восьмиклинки на самых макушках. Фред продолжал: – Но есть желание знать, зачем карающему мечу понадобилось наводить народ в законе на богатую хавиру, брать какого-то фраера на понтовый шмон – зачем? Вас двое и эта принцесса цирка – нам, конечно, страх небольшой, вы нас не поверстаете, но если за вашей лайбой другие шурики-мурики пойдут… Нехорошо, Миша.
– Да, плохой ты мыслитель. – Мишка, закурив, специально долго не гасил спичку: по идее, то, что говорит Фред, может означать, что как раз блатные страхуются еще одной командой, человек шесть за колоннами вполне могли стоять. Мишка знал – обычно подозревают в том, что сделали бы сами… Спичка могла спровоцировать прячущихся на решительные действия именно сейчас, когда Михаил готов и собран. Но спичка догорела, и ничего не произошло. – …Плохой мыслитель: сам не понял ничего и народу не объяснил толком. А дело простое: если бы я был из ребят с Каретного, вы все уже давно бы парились в предварилке, мы вас можем брать хоть сейчас – ты меня, Фред, знаешь, я вас и один повязал бы… – Мишка нагнетал сознательно: всегда шел на наглость, чтобы противник потерял самоконтроль. – Нет, Фредик, мы вам даем дело, сделаете – мы вас не знаем, живите дальше, пока вас Петровка на какой-нибудь еще артели не повяжет. Был бы я сукой – разве я так бы действовал? Глупый ты, Федя, и слова у тебя глупые, и дела. Из-за тебя вчера человека машина на Владимирке сбила… В общем, кончай базар. Берешь дело? Вот тебе три ксивы, три пушки могу ссудить – с возвратом, пересаживайся со своими друзьями в мою машину и действуйте. Подотчетные получишь потом, когда делиться будем… Адрес я тебе скажу, на твоем «киме» дорогу покажем…