Позже я смело отправлялся бродить по бульварам. Проходя как можно быстрее мимо театра Рено, я заглядывал в другие, чтобы посмотреть кукольное представление, выступление мимов или акробатов. Я больше не стремился укрыться от света уличных фонарей. Я заходил в кафе и приказывал принести чашку кофе только лишь затем, чтобы ощутить пальцами исходящее от нее тепло, а если возникало желание, беседовал с другими посетителями.
Я даже спорил с ними о состоянии монархии. Мало того, я пристрастился к бильярду и старательно овладевал мастерством в этой игре. Теперь мне казалось, что я могу без опаски отправиться в театр Рено, купить билет и тихонечко проскользнуть на балкон, чтобы оттуда наблюдать за ходом представления. Я могу увидеть Никола!
И все же я не стал этого делать. О чем мог я мечтать, на что надеяться, окажись я рядом с Ники? Одно дело вводить в заблуждение и дурачить посторонних мужчин и женщин, прежде меня не знавших, но что увидит Никола, если заглянет в мои глаза? Что он подумает, увидев мою кожу? И вообще, у меня впереди еще очень много дел, говорил я себе. Шло время, и я все больше и больше узнавал о собственной природе и о тех возможностях и власти, которыми обладал.
Волосы мои, например, стали светлее, но при этом толще и гуще. Кроме того, они совершенно перестали расти. То же самое происходило и с ногтями на руках и ногах. Они стали более блестящими, и, если я вдруг решал их состричь, они быстро восстанавливались и достигали той же длины, что и в момент моей смерти. Конечно же, люди при первом взгляде на меня не могли открыть мои секреты, но их внимание могли привлечь другие особенности: необычный свет в моих глазах, отражение в них всех цветов радуги, слабо люминесцирующая кожа.
Когда я был голоден, люминесценция становилась особенно заметной. А следовательно, у меня было еще больше оснований хорошо питаться.
Я постепенно убеждался в том, что одним пристальным взглядом могу держать людей в полном повиновении. Также я понял, что мне следует тщательно следить за модуляцией собственного голоса. Он мог звучать непривычно низко, иногда чересчур тихо для человеческого уха, а если бы я стал вдруг кричать или слишком громко смеяться, то мог бы оглушить окружающих, да и сам мог бы оглохнуть.
Существовала еще одна трудность – моя манера двигаться. Я старался ходить, бегать, танцевать, улыбаться и жестикулировать как самый обыкновенный человек. Но в состоянии сильного волнения, удивления, горя или испуга тело мое обладало поистине акробатической гибкостью.
Мне приходилось внимательно следить и за выражением лица, поскольку я был склонен к преувеличенному проявлению эмоций. Однажды, когда я забылся во время прогулки по бульвару Тамплиеров – а думал я в тот момент, как и всегда, о Никола, – я уселся под деревом, прислонившись спиной к стволу и подтянув колени к подбородку, а потом обхватил голову руками и стал при этом похож на потрясенного эльфа из волшебной сказки. Джентльмен восемнадцатого века, носящий парчовый фрак и белые шелковые чулки, не должен вести себя подобным образом, во всяком случае на улице.
В другой раз, погрузившись в размышления о закономерностях преломления и игры света на различных поверхностях, я подпрыгнул и уселся, скрестив ноги и упершись локтями в колени, на крыше кареты.
Подобные выходки приводили людей в недоумение. Иногда они пугали окружающих. Но чаще всего, даже в тех случаях, когда их пугал, например, вид моей кожи, люди просто отводили глаза. Я быстро понял, что они предпочитали обманываться, убеждая себя в том, что все в этом мире можно так или иначе объяснить. Такова была особенность рационального мышления тех, кто жил в восемнадцатом веке.
За последние сто лет не было ни одного дела по обвинению в колдовстве. Последним, насколько мне известно, был суд над предсказательницей судьбы Ла Вуазин, которую живьем сожгли на костре еще во времена Людовика, Короля-Солнце.
И не забывайте, что это был Париж. А потому, даже если мне случалось раздавить в руке хрустальный бокал или чересчур сильно хлопнуть дверью, все просто считали, что я пьян.
Время от времени я ловил себя на том, что отвечаю на вопрос, прежде чем он мне задан. Я мог также впасть в состояние полного ступора и долго сидеть, уставясь на горящие свечи или на ветви деревьев, – окружающие потом начинали взволнованно спрашивать, уж не заболел ли я.
Самой большой моей проблемой, однако, оставался смех. Иногда на меня находили такие приступы смеха, что я никак не мог заставить себя остановиться. Эти приступы могли быть вызваны самыми разными причинами. Полнейшая ненормальность моего собственного положения абсолютно выводила меня из равновесия и рождала во мне непреодолимое желание расхохотаться.
Со мной это и сейчас случается достаточно часто. Никакие потери, никакая боль, даже все более и более углубляющееся понимание того тяжелого положения, в котором я оказался, ничего не смогли изменить. Мне вдруг, ни с того ни с сего, что-то кажется смешным, и я начинаю хохотать и никак не могу остановиться.
Кстати, эта моя особенность приводит в ярость других вампиров. Однако я в своем рассказе забегаю вперед.
Как вы уже, наверное, заметили, я еще ни словом не обмолвился о других вампирах. Но в том-то и дело, что я не мог найти ни одного из них.
Во всем Париже мне ни разу не встретилось ни одно сверхъестественное существо.
Повсюду меня окружали только смертные, но иногда я слабо ощущал чье-то неуловимое и сводящее с ума присутствие. В такие моменты я изо всех сил старался убедить себя в том, что мне это только кажется.
Воображаемое существо было таким же бестелесным, как и то, которое я встретил в свою первую ночь в деревне. И каждый раз ощущение его присутствия охватывало меня неподалеку от какого-нибудь парижского кладбища.
Каждый раз я останавливался, резко оборачивался и пытался его разглядеть. Однако безрезультатно – оно исчезало, прежде чем я успевал напрячь зрение. Мне ни за что не удавалось отыскать его самому, а запах парижских кладбищ вызывал во мне такое отвращение, что я не хотел, не мог войти за их ограду.
Такое происходило со мной вовсе не потому, что я был чрезмерно утонченной натурой, и не из-за воспоминаний о подземной темнице в башне. Похоже, отвращение к самому виду и запаху смерти составляло неотъемлемую часть моего существа.
Так же как и тогда, когда я был мальчишкой и жил в Оверни, я не в состоянии был без дрожи наблюдать смертную казнь, а при встрече с мертвым телом закрывал руками лицо. Мне казалось, что смерть оскорбляет меня, за исключением тех случаев, когда я сам был ее причиной. Но и тогда я старался как можно быстрее избавиться от своих жертв.
Однако вернусь к истории с присутствием. Поразмыслив, я пришел к заключению, что это существо, вполне возможно, какой-то призрак, причем призрак совершенно иной, не такой, как моя, природы, и он по тем или иным причинам не может вступить со мной в контакт. С другой стороны, я был почти уверен, что таинственный незнакомец наблюдает за мной и, возможно, намеренно ведет себя так, чтобы я его заметил.
Как бы там ни было, других вампиров я в Париже не встретил. Я даже подумал о том, возможно ли вообще существование нескольких вампиров одновременно. А что, если Магнусу пришлось уничтожить того вампира, чью кровь он когда-то выпил? Что, если и ему пришлось пожертвовать собой, после того как он передал свою власть другому? Быть может, и я вынужден буду уйти в небытие, если создам другого вампира?
Нет, не может быть! Все это не имеет смысла. Даже отдав мне свою кровь, Магнус остался полным сил. А для того чтобы отобрать власть у того, другого, вампира, он заковал его в цепи.
Все было окутано завесой страшной тайны, и мысль об этом сводила меня с ума. Но в тот момент, пожалуй, неведение было поистине благословенным для меня. Я и без помощи Магнуса успешно осваивал новую для себя науку. Скорее всего, именно этого и хотел от меня Магнус. Возможно, много веков тому назад ему тоже пришлось самостоятельно пройти весь этот путь.
Мне вдруг вспомнились его слова о том, что в тайных покоях башни я найду все необходимое для процветания.
Многие часы я проводил в скитаниях по городу, покидая общество людей лишь затем, чтобы укрыться в башне от дневного света.
Однажды в голову мне пришла странная мысль: если я могу танцевать с ними, играть в бильярд, разговаривать, почему бы мне не жить среди них точно так же, как я жил прежде, пока не умер? Почему бы мне не выдавать себя за одного из них? Почему бы не вернуться в гущу жизни, где… где есть что? Ну же, произнеси это вслух!
Почти наступила весна. Ночи становились все теплее, а в театре Рено поставили новую пьесу, в антрактах которой выступали новые акробаты. Деревья стояли в цвету. И не проходило ни одной минуты, чтобы я не вспоминал о Ники.
Однажды мартовской ночью, когда Роже читал мне письмо от матери, я вдруг понял, что в состоянии прочитать послание сам. Я учился читать многими доступными мне способами, но никогда еще не пробовал делать это самостоятельно. Я взял у Роже письмо и отправился с ним домой.
Однажды мартовской ночью, когда Роже читал мне письмо от матери, я вдруг понял, что в состоянии прочитать послание сам. Я учился читать многими доступными мне способами, но никогда еще не пробовал делать это самостоятельно. Я взял у Роже письмо и отправился с ним домой.
Во внутренних покоях башни теперь уже не было холодно. Я присел к окну и впервые в жизни в одиночестве прочел письмо от матери. Мне казалось, что я явственно слышу ее голос:
– Никола пишет, что ты купил театр Рено. Значит, ты теперь владелец этого маленького театрика на бульварах, где ты был когда-то так счастлив. Но счастлив ли ты по-прежнему? Когда же ты наконец мне ответишь?
Я аккуратно сложил письмо и сунул в карман. На глаза навернулись кровавые слезы. Ну почему, почему она понимает так много – и в то же время так мало?
11
Ветер стих. И тут же все запахи города вернулись обратно. Рынки были буквально завалены благоухающими цветами. Забыв обо всем и плохо понимая, что делаю, я ворвался в дом Роже и потребовал немедленно сказать мне, где сейчас находится Никола.
Мне необходимо было взглянуть на него, убедиться в том, что он здоров и его новое жилище достаточно хорошо.
Дом стоял на Иль-Сен-Луи и производил весьма солидное впечатление, но все окна, выходящие на набережную, были плотно закрыты ставнями.
Я довольно долго стоял перед домом, и мимо меня один за другим с грохотом пролетали по мосту экипажи. Я знал, что должен обязательно увидеть Ники.
Я стал взбираться по стене – так, как это приходилось делать мне в деревне, – и вдруг обнаружил, что подъем дается на удивление легко. Я преодолевал один этаж за другим и наконец забрался так высоко, как никогда не осмеливался забираться прежде, потом быстро пересек крышу и стал спускаться во внутренний дворик, чтобы отыскать квартиру Ники.
Миновав дюжину открытых окон, я обнаружил то, которое мне было нужно. И увидел Никола. Он сидел за накрытым к ужину столом, а рядом с ним были Жаннетт и Лючина. Как и раньше, после того как закрывался театр, они пировали до поздней ночи.
В первый момент я резко отпрянул от окна и едва не свалился вниз, но, к счастью, совершенно инстинктивно успел ухватиться правой рукой за стену. Я даже закрыл глаза, но, хотя я видел комнату всего лишь какие-то доли секунды, в моей памяти четко отпечаталась каждая деталь.
На нем был все тот же наряд из зеленого бархата, который он с такой благородной небрежностью надевал для прогулок по извилистым улочкам родной деревни. Но повсюду вокруг него я узрел свидетельства посланного мною богатства: книги в кожаных переплетах, стоящие на полках, инкрустированный столик и картина в овальной раме, сверкающая на крышке нового фортепиано скрипка работы итальянского мастера.
На пальце его я увидел свой подарок – перстень с драгоценным камнем. Темные волосы Никола были зачесаны назад и перевязаны черной шелковой лентой. Опершись локтями о стол, он напряженно о чем-то размышлял, а перед ним стояла тарелка из дорогого китайского фарфора, однако к еде он даже не притронулся.
Я осторожно открыл глаза и снова взглянул на Ники. При ярком свете мне хорошо было видно, что он почти не изменился: те же изящные, но сильные руки, те же большие спокойные карие глаза, тот же рот, который, несмотря на способность иронически и даже саркастически кривиться, оставался по-детски пухлым и вызывал желание его поцеловать.
Была в нем какая-то слабость, совершенно для меня непонятная и непостижимая. И все же мой Ники казался чрезвычайно умным, особенно в такие моменты, как сейчас, когда он слушал болтовню Жаннетт, погрузившись в какие-то свои мысли.
– Все очень просто, – тараторила Жаннетт, а Лючина согласно кивала головой. – Лестат женился. У него богатая жена, и он не хочет, чтобы она узнала, что в прошлом он был простым актером.
– Я считаю, что нам следует оставить его в покое, – добавила Лючина. – Он спас театр от закрытия и без конца осыпает нас подарками…
– А я в это не верю! – с горечью воскликнул Никола. – Он никогда не стал бы стыдиться нас. – В его голосе явственно слышались сдерживаемая ярость и бесконечная печаль. – Мне не дает покоя само его исчезновение. Ведь я слышал, как он звал меня! Окно к тому же оказалось разбитым вдребезги! Говорю вам, я наполовину проснулся и слышал его голос…
В комнате повисла напряженная тишина. Они не верили тому, что он говорил, не принимали его версии моего исчезновения из мансарды, но понимали, что если снова ему об этом скажут, то тем самым только отдалят его от себя и заставят страдать еще больше. Я отчетливо понял это, читая их мысли.
– Вы плохо знали Лестата, – угрюмо проговорил Никола, продолжая разговор. – Он плюнул бы в лицо любому, кто посмел бы стыдиться знакомства с нами. Он посылает мне деньги. И как же должен я вести себя в этой ситуации? Он всех нас дурачит.
Никто не произнес ни слова. Актеры были слишком практичны и рассудительны, чтобы осуждать своего таинственного покровителя. Слишком уж хорошо все складывалось.
Молчание затянулось, и я отчетливо ощущал, как усиливается боль в душе Ники, как мучительно он страдает. Я заглянул в его мысли. И не смог этого вынести.
Мне было невыносимо думать, что я без ведома и против воли Ники копаюсь в его душе. Несмотря на это, я не мог не чувствовать, что в глубоких тайниках этой души царит темнота еще более мрачная, чем я мог себе представить, и он испытывает примерно то же, что чувствовал я тогда, в кабачке, но пытается это скрыть.
Я, можно сказать, видел тайные глубины, которые простирались далеко за пределы его разума, служившего как бы преддверием хаоса, который лежал по другую сторону черты, ограничивающей знания.
Мне стало очень страшно. Я не хотел этого видеть. Я не хотел чувствовать то, что чувствовал он сейчас.
Но что я мог для него сделать? Именно это было сейчас важнее всего. Возможно ли раз и навсегда прекратить его мучительную пытку?
Я испытывал непреодолимое желание дотронуться до него, прикоснуться к его рукам, лицу. Мне хотелось почувствовать под своими теперь бессмертными пальцами его плоть. «Живой…» – слово это вырвалось у меня против воли. Да, Ники, ты жив и, следовательно, можешь умереть. И когда я смотрю на тебя, то вижу лишь нечто бестелесное, некую совокупность движений и неясных красок, словно ты напрочь лишен телесной оболочки и являешься средоточием тепла и света. Ты есть свет, а что же представляю собой я?
Я обречен вечно корчиться в пламени и, как мельчайшие частички золы, клубиться в воздухе.
Тем временем атмосфера в комнате изменилась. Лючина и Жаннетт вежливо прощались с хозяином. Но он не обращал на них никакого внимания. Он медленно поднимался из-за стола, не отрывая взгляда от окна, как будто услышал доносящийся оттуда зовущий тайный голос. Выражение его лица было совершенно непередаваемым.
Он знал, что я там!
В одно мгновение я взлетел по скользкой стене и оказался на крыше.
Однако я по-прежнему его слышал. Взглянув вниз, я увидел его руки, вцепившиеся в переплет окна. В абсолютной тишине я отчетливо ощущал охватившую его панику. Он чувствовал, что я где-то рядом. Заметьте, он сознавал мое присутствие точно так же, как я сознавал чье-то присутствие на кладбище. Но он отказывался верить своим ощущениям, пытаясь убедить себя в том, что этого не может быть, что Лестат не может находиться рядом.
Я был слишком потрясен, чтобы что-либо предпринять. Вцепившись в желоб на краю крыши, я услышал, как ушли гости, и понял, что Ники остался в одиночестве. Я способен был думать лишь об одном: чье же присутствие ощущает он сейчас, какова природа этого присутствия?
Ведь я уже не был Лестатом. Я превратился в демона, в жестокого и жадного вампира, и все же он чувствовал, что я рядом, что рядом с ним Лестат, – юноша, которого он когда-то знал!
Это отнюдь не походило на ситуацию, когда кто-либо из смертных сталкивался со мной лицом к лицу и смущенно бормотал мое имя. В моей нынешней поистине чудовищной натуре Ники сумел уловить нечто такое, что он знал и любил.
Я перестал прислушиваться к нему и распластался на крыше.
И все же я отчетливо сознавал каждое его движение, слышал, как он ходит внизу, как направляется к фортепиано, берет в руки скрипку и вновь возвращается к окну.
Я зажал руками уши.
Но все равно услышал звук. Он рвался из скрипки и рассекал темноту ночи, словно сияющий свет, в корне отличающийся от реального, материального света, от воздуха и вообще от чего-либо существующего в природе. Казалось, он способен прорваться к звездам.
Никола страстно водил смычком по струнам, и я ясно представлял себе, как он раскачивается взад и вперед, как прижимает склоненную голову к деке, как будто старается слиться с музыкой воедино. Но вскоре я совершенно перестал ощущать его – остались только звуки музыки.
Они были то продолжительными и вибрирующими, то превращались в доводящие до дрожи глиссады. Скрипка существовала и звучала сама по себе, делая остальные формы речи фальшивыми и лживыми. Мелодия наполнялась страстью, постепенно превращаясь в истинное воплощение отчаяния и горя. Создавалось впечатление, что ее красота не более чем ужасное совпадение, недоразумение, не имеющее ничего общего с реальностью.