«Подарочек…» — крутнул головой инспектор. И случись же так, что вот уже год у него на глазах, можно сказать, разыгрывалась эта драма, вмешаться в которую он не имел никаких оснований.
— Семен Васильевич! Семен Васильевич! Я говорю, говорю, а вы не слушаете, — Сергунька теребил Шухова за рукав.
— Что?
— Я давно ей плохого не говорил!
— Как это — «плохого не говорил»?
— Лариса спрашивала: «Ну, что обо мне говорят?»
— Она всегда спрашивала тебя про то, что о ней говорят?
— Да, — солидно кивнул Сергунька. — Ее сначала, ну, давно, совсем никто не знал. Потом очень-очень полюбили, а потом совсем разлюбили.
— Это Лариса так говорила?
— Она спрашивала и молчала…
— А ты передавал ей все, что слышал?
— Ведь ее потом никто-никто не любил. Совсем даже водиться перестали.
— А ты?
— Мы стали дружить, когда ее разлюбили.
— Почему же ее разлюбили?
— Она сказала: «Я добрая и дура».
— А что ты ей говорил?
— Все.
— Что ж это за «все»?
— Все, что слышал.
— Она просила тебя подслушивать?
— Зачем? Она спрашивала: «Ну, так что обо мне говорят?» Я и отвечал. Все про нее говорили…
— За это она тебе и берестянку смастерила? — зло вырвалось у Семена.
Сергунька остановился и, вытаращив голубые чистые глаза, посмотрел на инспектора снизу вверх, раскрыв рот от удивления.
— Прости, малыш… Не за то она, наверно, тебе «пирогу» строила.
— Семен, Семен! — услышал Шухов голос жены будто издалека, а она стояла рядом, за штакетником, что огораживал школьный двор. — Что случилось? На тебе лица нет. Сергунька мокрый — тонул он, что ли? Сердце чуяло — доиграется он с Ларисой.
Инспектор провел ладонью по лицу.
Пичугина на порог пошла…
— Свихнулась?
— Нет! — крикнул Сергунька. — Она сказала: «Пройду — вернусь к своим в Ленинград».
Стеша вскликнула было, да прикрыла ладонью рот.
Инспектор сказал:
— Федор догоняет ее. На моторке пошел.
А ты?… — проговорила Стеша и кивнула в сторону берега, где река, уже вырвавшись из ущелья Змеиного, снова разливалась широким, зеркально-спокойным плесом.
Витька догонит ее! Догонит! — кричал Сергунька, вцепившись в штакетник и дергая доски что было сил.
— Догонит! Обязательно догонит, — заторопилась Стеша. — А мы с тобой здесь подождем, хорошо?
— Семен Васильевич! Семен Васильевич, не ходите туда! Не ходите к выносу из порога! Батька обязательно догонит ее!
Мне к Антипу надо. К деду Антипу. Понимаешь, Сергунька?
— Не ходите туда… пожалуйста…
— Я по другому делу.
Вы, пожалуйста, Семен Васильевич, спасите, пожалуйста, Лирису. Она хорошая, она до-обрая-предобрая… — плакал Сергунька, уткнувшись лбом в штакетину.
— Иди, Семен, иди. Я успокою, присмотрю… Да что же это такое! Ты сам-то в себя приди, Семен.
Инспектор спорым шагом двинулся к реке.
— Найдет тебя Федор как пить дать на прибрежном камушке… Ей-ей, найдет! На пятнадцать суток за мелкое хулиганство упеку. Вот так-то, Лариса Анатольевна, — бормотал под нос себе старший лейтенант.
* * *Ларису со вчерашнего вечера, с той минутки, как она вскрыла и прочитала письмо Прокла Рыжих, била внутренняя неуемная дрожь. Хотелось реветь белугой, да слез не было. Письмо она изорвала в клочки, бросила на пол и долго топтала их, будто они живые и каждое слово кричало. Тогда Лариса собрала клочки, сожгла их, но помнила все письмо наизусть, словно нарочно вызубрила.
С Проклом она вместе училась, не один год ходила в «поле», их считали закадычными друзьями. Теперь Рыжих вернулся из Афганистана, где работал три года, и тут же по старой дружбе послал ей весточку.
Начиналась она так: «Все мы крепки задним умом. Теперь я твердо уверен, что тебя нельзя было отпускать тогда в «поле» одну, возлагая столь радужные надежды…»
«Ну что, что ты понимаешь, Рыжик! Ведь я сама добивалась пойти в одиночку. И если бы вы так же верили в успех, как я, то, конечно, не пустили бы меня одну. Я твердила о свободном поиске и вероятной удаче. И преуспела. Вы были добры и ночи напролет просиживали со мной, обсуждая маршрут, детали поисков, возможные варианты того или иного состава шлихов, а я-то знала уже наверняка, каким образом пойду и что встречу на маршруте. Вы-то там, куда я шла, не ходили, а мы с Садовской те места облазили, только Садовская не участвовала в обсуждении, занималась своим малышом. И если честно, я радовалась, что она не присутствовала на сборищах, где я утаивала от вас многое, не желая вселять в вас свою уверенность в удаче, в «столь радужные надежды».
Вот когда я начала подличать…»
Дальше Прокл писал: «Не верю в умную поговорку: все понять — все простить. Но я хочу знать из первых рук, от тебя самой, что произошло, почему ты, мягко говоря, оставила нас в час своей и институтской славы. Кириллин сказал: «Предают всегда любимые ученики». Может быть, он, как твой научный руководитель, имеет на это право. Не мне судить его.
Только я ни во что не верю и никому не поверю, пока не узнаю все от тебя. Мы делили с тобой и последнюю банку консервов, и крошки от сухарей, две недели шли голодные на плоту и сумели проскочить порог и выжить. Ты не откажешься сказать мне правду. Всю до конца, какая бы она ни была…»
Больше всего ее поразило, что честолюбивые мотивы, жажда славы, именно ее, Ларисы Пичугиной, славы, вот эти-то канаты сейчас вроде бы перестали существовать, держать ее здесь на привязи. Честолюбивые мечты словно растаяли, не выдержав напора дружеского участия и товарищеской требовательности.
Но когда она подумала о том, что придется быть откровенной не ради прощения, а во имя душевной честности и чистоты, действительно рассказать все и не вилять, Лариса поняла — не сможет. Язык не повернется ни правды всей сказать, ни солгать. Однако, скажи она полуправду, скрой хоть пятнышко в душе — и тогда никуда не нужно ездить, глядеть в глаза товарищам. Лучше уж остаться здесь, среди людей, в коллектив которых она так и не смогла войти. Сначала этому мешала слава и глупая фанаберия исключительности и почитания, а потом смешная обида на тех, кто не захотел подарить ей частицу своего труда, на который она не имела никаких прав. Было и такое. Разве она не пыталась за информацию и собственное мнение требовать включения своего имени в работы магнито-, сейсмо- и гравиразведки?
Она ли это была?
Что она сама с собой сделала?
Как дошла до жизни такой?
Но ведь это было! Было!..
И тут Лариса почувствовала какую-то животную жуть страха и стыда — гнева, обращенного внутрь себя. Письмо Прокла — первая и единственная весточка оттуда, из Ленинграда, — словно разрезало мешок горечи, накопившейся у нее в душе. Она ощутила себя нагой и грязной. А то, что казалось забытым и отринутым, нити, которые связывали ее со многими людьми в институте, с тем, что принято называть коллективом, оказались живыми, не порванными, как ей представлялось.
Письмо Рыжих словно отбросило ее к тем временам, когда, добывая крохотные сведения, капелюшечную информацию своим потом, скитаниями и лишениями, она презирала чванливых чинуш, которые строили из себя интеллектуалов на том основании, что они «осмысливали» чужие труды, а «полем» для них были Невский и Садовая. В ту бессонную ночь она с какой-то оторопью вглядывалась в себя сегодняшнюю — мелочную, придирчивую и завистливую, и не понимала, каким образом стала такой, искренне не понимала. Но и вздохнуть полной грудью не могла. Мешал страх перед той минутой, когда она приедет и свой институт, глянет в глаза своим товарищам и начнет говорить о себе. Без этого не обойтись, если она действительно хочет вернуться к своим.
Лариса страдала тоскливо, до сердечной сосущей боли, когда хоть бейся головой о стену, а легче не станет. Мысли ее метались. Она то видела в воображении участливые лица, то вдруг они перекашивались гримасой презрения. И Рыжих первым бросал ей: «Зачем же ты приехала? На что надеялась?»
Пичугина, пошатываясь и постанывая, ходила в темноте из угла в угол своей комнатушки и умоляла самое себя расплакаться, разрыдаться, надеясь успокоиться. Может быть, успокоилась бы, да слезы точно подперло плотиной. Глаза оставались сухими, их резало, как от горстки песка.
Вдруг она стала перед ночным окном и ударила себя по лицу. Вновь, и вновь, и вновь — и снова. Щеки запылали, но ощущение тоскливой боязни стыда перед самой собой не прошло.
«Ты не откажешься сказать мне правду. Всю до конца, какая бы она ни была…» Лариса не повторяла слова письма, она слышала голос Прокла, живой, чуть хрипловатый и жесткий. Он умел говорить так, что его нельзя было не послушаться. «Мы делили с тобой и последнюю банку консервов, и крошки от сухарей, две недели шли на плоту и сумели проскочить порог и выжить…»
Да, сумели. Проскочили, забыв на несколько часов о голоде, обо всем на свете. Они работали правилами как бешеные, обуянные жаждой жизни.
А порожек-то был плевый, если сравнить со Змеиным.
Тут мысли ее словно стали на якорь, как говаривал Прокл Рыжих.
Женщина сильного и порывистого характера, приняв решение, она шла к цели без оглядки и любой ценой, не стесняясь в средствах, важным оставалось одно — добиться своего сразу и непременно быстро.
И Лариса сказала себе:
«Плевый порожек заставил нас забыть о голоде и усталости… Змеиный выбьет из тебя, Лариса, весь страх перед признаньем и весь стыд за самое себя. Ты должна пройти Змеиный — и уехать. Должна! Клин клином вышибают, страх — страхом. Вот так!»
Идти на верную гибель — такого у нее и в мыслях не было. Она первая осмеяла бы человека, который сказал, будто Пичугина пошла на Змеиный за смертью. В мыслях ее настала ясность. Она должна преодолеть непроходимый порог, преодолеть и действительный, Змеиный, и в себе, в своем сердце, своей душе.
Где ей было думать об осложнениях, которые могли возникнуть для других, коли ее затея кончится крахом. Но Лариса не собиралась погибать. Да и при чем тут другие? Они для нее не существовали. Она идет на самое себя. Это самая отчаянная, самая высокая и подчас самая безнадежная схватка.
Измученная мыслями, Лариса села, облокотилась на стол, положила голову на руки на минутку, перед тем как пойти и взять оморочку. Холодные клешни, сжимавшие сердце, чуток отпустили. Она уснула сразу и крепко.
И снился ей Петродворец. Они приехали туда с Проклом ясным золотым осенним днем. Они вырвались из злой таймырской пурги и удачно, за двенадцать часов, добрались до Ленинграда.
Фонтаны еще работали. Пестрота толпы спорила с осенним нарядом парка. Снежные струи бьющей вверх воды обдавали радужной пылью золото статуй. Редкостное синее безоблачное небо сияло янтарным солнцем. Людской гомон не мог заглушить ни водяного плеска, ни сухого шума листвы под ветром с Финского залива.
С террасы дворца они долго смотрели на Большой каскад «Геркулеса со львом» и «Наяд с тритонами»; долго бродили по парку, любуясь «Чашей» и «Пирамидой»; павильонами Большого дворца и их отражением в зеркале вод…
Ларису разбудили косые лучи солнца, поднявшегося над сопками. Она проснулась сразу и заторопилась, словно опаздывала, и отправилась к реке, к заводи, где стояла оморочка, берестянка, которую она смастерила для Сергуньки. Она шла быстро, а перед глазами ее все еще проплывали видения Петродворца: трепетный фонтан «Ева», романтичный дворец «Марли», в окружении меднолистых дубов.
Вдруг около заводи, у кустов, где стояла спрятанная оморочка, она увидела озябшего, с синими губами Сергуньку, в легкой рубашке, полы которой были завязаны модным узлом на животе.
— Лариса, ты не сердишься? — бросился он к ней.
— Ты о чем?
— Отец тебе вчера наговорил… ругал.
— Вчера? Ах да, — вспомнила она. — Чепуха это, Сергунька.
— А я боялся…
— Ерунда. Я вот порог хочу пройти и уехать.
Мальчишка вытаращил глаза. Потом ринулся к ней, обхватил за бедра, прижался:
— Ларисочка, Ларисочка, не надо! Не надо!
* * *Федор осторожно положил телефонную трубку на рычаг и резко повернулся к Марии Ивановне.
— Пичугина на порог пошла… — сказал он тихо.
— Чего ей там делать? — Жена кормила молочной кашей шалуна Васятку, который норовил ткнуться в ложку носом. — Поиграть задумала бабенка…
— Она Сергуньку к Семену Васильевичу послала. Велела передать: «Пройду через порог и уеду».
— Сергуньку? — всполошилась Мария Ивановна. — Вот стерва! Так чего ж он не домой, дом рядом, а в поселок к инспектору побежал? Вот пострел!
— Она послала! — ответил Федор уже из сеней, где натягивал болотные сапоги. — Где телогрейка?
Мария Ивановна подскочила к дверям, в сени с Васяткой на руках:
— А Сережка безголовый?
— Он-то нет, а вот я ее вчера шуганул, чтоб она с ним не путалась, не смущала мальца.
— Слова-то выбирай!
— Она у Березовой заводи шалаш с Сергунькой построила, берестянку ему оборудовала — пирогой называла. В индейцев американских стали играть.
— Связался черт с младенцем! — выругалась Мария Ивановна — Ты толком говори, Федор.
— Некогда! — бросил Федор, пытаясь сунуть ногу в голенище. — Чего туда насовали? — Он стащил сапог, залез в него рукой и вытащил пластмассовую кеглю и шар. — От дьяволята.
— А я игрушки искала! Вон Васятка куда их засунул. Ты, а, Васятка?
Вопрос был праздным, говорить Васятка еще не умел, но с радостью потянулся к ярким вещицам.
— Черт те что, — вдалбливая ногу, обернутую портянкой, в сапог, бормотал Федор. — Надо и второй проверить…
— Можешь ты толком объяснить? — рассердилась Мария Ивановна. За последние годы фигура высокой женщины расплылась, и теперь Федор рядом с ней казался маленьким и узкоплечим. — Что ты ей наговорил? Коль на верную смерть решилась…
— Ну, говорю же, шуганул! Чтоб и духу ее около Сергуньки не было.
— И это она из-за твоей-то брани на порог пошла?
— Ты, Марья, о Сергуньке подумай! Как она такое мальцу доверила? Зверь, а не баба.
— За Сергуньку не боюсь. Он святой еще — всякому слову верит. Даже твоему дурному. «Шуганул»… Медведей тебе шуговать, да и то один разозлился, бока тебе намял. А тут малец да непутевая. — И тут же без перехода: — Не колотись ты, Федя. Поиграет бабенка, да и к берегу, на камушек. Кому придет в голову кончать жизнь на пороге… — протянула она вослед Федору, который надел наконец сапоги и, схватив с вешалки ватник, опрометью бросился к реке. Она поблескивала меж редких деревьев неподалеку от кордона.
— Бензин-то! Мало в баке! — кричала вдогонку мужу Мария Ивановна. — Говорила вчера — заправь!
Федор отмахнулся и опрометью, минуя спуск, спрыгнул с высокого берега на прибрежный песок, вскочил в лодку и оттолкнул посудину. Мотор послушно забил частой дробью.
Развернув моторку и выведя ее на стрежень реки, Федор ясно представил себе, что он должен сделать для спасения Пичугиной. Он настигнет ее неподалеку от начала порога, на широком плесе, где течение еще невелико, обгонит берестянку и, ошвартовавшись к ней, возьмет Пичугину к себе на борт. Зимогоров прикинул время и решил, что так оно и будет, если… Но вот это-то «если» его и смутило. Однако не сразу. Ведь если Сергунька успел добежать до поселка, рассказать обо всем случившемся Семену Васильевичу, и тот, может быть, не сразу сообразил, как предупредить несчастье, то прошло уже не менее сорока минут. Возможно, Семен Васильевич и не спросил Сергуньку, откуда именно, с какого места пошла эта Лариса на порог. Добро бы от заводи, где они с Сергунькой построили шалаш и сделали берестянку.
«Тоже мне речники, — досадливо поморщился Федор. — Ну она ладно. Она за себя в ответе. А коли Сергунька отправился бы в такое путешествие? Мальчонка запросто мог не рассчитать своих силенок. Пошел бы в берестянке в заводь перед порогом и то ли подошел близко к горлу порога, то ли попал бы в сильную струю — и не справился с течением. Сергунька мог отправиться в плавание и без ведома Ларисы этой Анатольевны. И погиб бы сам! Запросто!»
Нет уж, такого Федор и в мыслях допустить не мог. Подумать — и то оторопь берет. Сколько раз говорил он Марье: «Следи покрепче за Сергунькой». Это за Васяткой особого пригляда не требуется. Мал еще. Самое большее — нос, споткнувшись, расшибет. А за Сергунькой нужен глаз да глаз. У Марьи же все наоборот. Шляется Сергунька один-одинешенек по тайге, по берегу — ей и горя мало, лишь бы глаза не мозолил. Сколько раз спрашивал Федор у жены: знает ли она, чем Сергунька занимается? Она ж одно: «Здесь, около, шляется; крикну — прибежит». Являлся. А про шалаш и берестянку молчок. Ну, шалаш — ладно. Но лодка во владении мальчишки — забава опасная. Хуже ружья.
Змей повадился бить. Он: «Зачем?» А мать: «Смелее будет». Смелее-то смелее, да не ровен час…
Поздно обретя семью, Федор относился к первенцу с особой, суеверной любовью. Сорок лет за плечами — не двадцать, и будь у него на то время, не отходил бы от Сергуньки, а тут за двоих работать приходилось — и за егеря и за охотоведа. С год обещали нового прислать, да не шлют и с Марьи обязанностей не снимают. Вот и кололись. Зарплата ей идет, значит, и дело не бросишь. Деньги — они тоже сами собой с неба не сыплются, намотаешься по тайге ой-ей…
Зато семья!
Придешь, думаешь, и дух вон, а ребятенки медвежатами облепят. Марья чарку поднесет, так усталость только что тяжестью в пятках ноет. Васятка свое лепечет, Сергунька своими находками хвастает: то про малинник ему неведомый, то про корягу, на олененка похожую, а тут днями женьшень приволок. Граммов на десять. Не следовало бы его пока вырывать, лишь бы место отметить. Пусть бы еще подрос. Да ведь понять мальчонку можно. Взрослый и тот, поди, не удержался бы. Ведь и слава — сам нашел! А не сам? Так вот Лариса-то и помогла. Она и нашла небось непотерянное. Везет. Только Сергунька про Ларису молчок.