Там, при реках Вавилона - Денис Гуцко 12 стр.


- Живучие, суки.

- Новый год на носу, а они, как летом.

Вообще-то сидеть в раскрытых окнах запрещалось. Считалось, что это оскорбляет эстетические чувства местных жителей. Стодеревский так и сказал: эстетические. Еще совсем недавно запреты начальства действовали без сбоев, как простые механизмы. Но это было в прошлом. Каждый из них успел спасти кого-нибудь от погрома, постоял в оцеплении под хищными зрачками толпы. Каждый хотя бы раз успел побыть сильным. Не было больше придушенных желторотиков из пехотной учебки. Тяжелые шестерни Вазиани прокрутились и выпустили. Происходящее было непонятно (да и кто бы во всем копался!), они играли в авангардной пьесе на иностранном языке - но, кажется, играли главные роли.

Вид обыденной вечерней жизни перед отбоем быстро успокоил Митю. "Не настучал, что ли?" - удивлялся он, ставя автомат под раковину и выдавливая пасту на зубную щетку. Не особенно верилось в то, что Трясогузка решил его простить. Зубы пришлось чистить, оттягивая свободной рукой разбитую губу.

В холле у телевизора он узнал, в чем причина перемирия.

- Ты уже слышал хохму про Рюмина-старшего? - явно от нечего делать обратился к нему Вовка из первой роты. - А что с рожей?

- Да так, дверь.

И Вовка рассказал ему про Рюмина-старшего. Оказывается, у замполита есть отец. И оказывается, отец его - бывший генерал. Узнав, что один из тех, кто руководит наведением порядка в Азербайджане - Лебедь, его давнишний знакомый, бывший однокашник по училищу, - он переоделся в новенькую полевую форму, сложил чемодан и прилетел в Баку. Чтобы быть в гуще. Интересно же! После Баку слетал еще куда-то, к другому своему корешку. Погостил там. Наконец решил навестить сына и прилетел в Шеки. Рюмин-младший встретил его за городом, на той бахче, куда приземлялись военные вертолеты, на одолженной в горкомовском гараже "Волге". Утром, после столкновения с Митей. Встретил, стало быть, привез к комендатуре. Оставил отца-генерала в машине, а сам побежал внутрь - то ли доложиться Стодеревскому, то ли к дежурному по Митину душу... Сам генерал не захотел

выходить - решил сразу же, времени не тратя, произвести рекогносцировку, покататься по городу. Был он лыс "под Котовского". Каждое утро брил голову. Побрил и сегодня, но почему-то ничем не взбрызнул... или решил еще разок освежиться... Как бы там ни было, в "бардачке" он нашел белый пластмассовый баллончик с красным колпачком и решил, что это дезодорант... Этикетка-то с баллончиков "Черемухи" постоянно слетает, не приклеена потому что к самому баллончику, а просто склеена в кольцо. В общем и целом, когда замполит вышел из комендатуры, его отец торчал из окна "Волги" в совершенной отключке, выделяя пену, а "Черемуха" валялась возле колеса. Сейчас замполит в Баку, повез отца в больницу, не захотел к местным врачам обращаться - не доверяет.

В номере Митя, как обычно, засунул автомат в головах под матрас, сапоги отнес в дальний от двери угол. Лег, однако, одетым. На всякий случай.

- Ты чего в одежде? - спросил Тен.

- Да так, предчувствия.

Тен и Земляной делали вид, что ничего такого не было. Митя - тоже. "А кто его знает, как у них тут принято, в России". Мысли сбивались в тугой колтун. Земляной размеренно посапывал. Ночь текла... За стенкой кто-то из третьей роты мечтал о том, как все закончится и перед отправкой в части их привезут в Вазиани.

- В первую очередь Мелехов. Я буду следить за ним, глаз не отведу. Они ж, суки, ныкаться будут, как крысы. Подойду я к нему, скажу ему спокойно так, спокойно: "Встать, товарищ сержант". - "Чего-чего?" - он скажет. Мелехов наглый, думает, судьбу за яйца ухватил. "Да вот чего", - я ему скажу. Так отхожу его, ни одного ребрышка целого не оставлю... аж сейчас, как подумаю, руки ноют.

И под это мечтательное бормотание Митя проваливался в сон, увязал в его ватном немом омуте. Разоспаться не успел. Он открыл глаза, лишь только щелкнула открывающаяся дверь. Открыл - и тут же зажмурил под кинжальным лучом фонарика.

- Этот?

- Он, он, родимый.

Пришедших было двое. Два капитана. Усатый командир третьей роты и Онопко. Усач пнул его в подошву:

- Вставай давай, Вакула, выходи. Бунтарь х...в!

Митя достал оружие из-под матраса и встал перед ними. Фонарик по-прежнему бил в лицо.

- А, так вон это который. - Его рассматривали, как добытую дичь. - Этот сегодня у меня на докладе был, помню. А я на того думал. - И обращаясь к

Мите: - Обувайся!

Как в кино - между двух автоматчиков с оттопыренными вперед стволами, он был препровожден в комендатуру. Усач с Онопко ушли вперед: негоже офицерам сопровождать арестованного солдата (иными словами, в западло). Все же нервничали оба. Никого еще здесь на "губу" не сажали. А вдруг что...

- Если побежит, вы его прикладами, да не жалейте, - сказал Усач.

Мол, прикладами - не вздумайте палить, мало ли что там в Уставе, а то с вас дураков станет.

Роли конвойных исполняли свои же, из третьей роты. В третьей - одни пэтэушники. Нововведение, эксперимент. Говорят, в прошлый набор были все в куче, так студенты были бедные. Не любят пэтэушники студентов, а в стайной жизни понимают куда как лучше. С третьей вторая и первая общались не очень, разве что земляк с земляком, да и то с прохладцей; третья смотрела на всех свысока. Даже легенду придумали - якобы в случае войны с Турцией они, третья рота, - самые что ни на есть смертники, их будут первыми бросать на захват перевалов.

Стволы они держали четко, особенно задний - притормозишь, получишь в позвоночник. "И ведь обработают прикладами, бровью не поведут".

До самой комендатуры, до кабинета дежурного, конвойные не проронили ни слова.

- Сдать оружие, - скомандовал дежурный.

- Кому?

- Ну положи на стол, вот сюда. Не тупи, Вакула. И ремень сними.

Онопко уже не было. Видимо, ходил для того, чтобы его опознать. Митя положил свой АК на стол, сдвинув какие-то папки. Рядом положил ремень.

- А кто мне ремень вернет?

- Курсант Вакула, вам объявлено десять суток ареста за невыполнение приказа старшего по караулу. Как поняли?

- Что?! Как - по караулу??

- Что ты чтокаешь, уродец?! - И официально: - За невыполнение приказа разводящего вам объявляется десять суток ареста.

"Так, значит, это Леха??"

- Как поняли, Вакула?

- Так точно, понял! Есть десять суток ареста! А ремень?

- Заткнись, тупорылый. Крууу-гом!

Вели в сторону ОВД. Через чешуйчатую площадь и вдоль темного под сомкнувшимися кронами переулка - ни слова, свирепое молчание. Митя чувствовал его. Вдыхал, как запах. Пахло оно тошнотворно.

Разгромленное ОВД охраняли одни краснодарцы, солдат на этот объект Стодеревский не выделил. К тому же курсантов школы милиции было в переизбытке. Надо же их чем-то занять. Стодеревский отдал им свой автомат, тот, с которым стоял возле горящей пожарной машины. Заступали сюда втроем, запирали на ночь ворота и по очереди сидели у окна, сквозь дрему прислушиваясь к ночи. Если бы не автомат, ложись и спи - кому ты нужен... А за стволом могут и прийти. Теперь же, с заключенным в одной из камер ИВС, им добавлялась еще одна головная боль.

АК стоял в углу разбитого приемника, возле печки-буржуйки. Никто комнату не прибрал, не вынес ненужную поломанную мебель. Топили папками с документами, кривенькими стопками, стоявшими тут же, у печки. На стене красовался календарь: девушка в красном бикини на фоне моря.

Их встретили в штыки:

- Ни хрена не знаю, приказа нам никто не отдавал. Ведите обратно.

- Ты че, с дуба е...ся?

- Мой начальник мне прикажет, тогда хоть всех сажайте, а так, без его приказа...

- Хочешь, дежурный тебе прикажет? Дай телефон, я позвоню.

- С какого перепугу? Телефон служебный, а ты что за ... с бугра, чтобы я его тебе давал? Так что, только если мой начальник прикажет. А его сейчас нет в городе.

- Че ты заладил! Наш начальник здесь самый центровой. А ты совсем горбатого лепишь.

- Да?

- Да! Комендант города. Узнает, сам присядешь суток на несколько.

...По внутреннему дворику разбросаны обгоревшие папки, листы бумаги, осколки оконного стекла, стулья, огнетушитель, надколотый гипсовый Дзержинский. Посередине прямоугольный бассейнчик с фонтаном, с бурой лужей на самом дне. К кафельным бортам прилипли осенние листья. По углам двора совсем юные, человеческого роста, деревья. Стволы побелены. Дворик когда-то был уютным. Симпатичный, совсем не милицейский дворик. Трудно себе представить, что сюда втаскивали кого-то в наручниках, что пузатый полковник орал на вспотевших лейтенантов. Должно быть, люди в форме собирались здесь поутру (точь-в-точь как возле гостиницы), курили, негромко переговаривались. Хорошо, наверное, летом посидеть на бетонном бортике под прохладными иголочками брызг. Может быть, пили чай. Кипятили воду вон в том электрическом самоваре. Самовару досталось не меньше Дзержинского: ручки оторваны, в боку торчит пожарный багор... Кто-то явно не любил самовары. Но сидел ли когда-нибудь кто-нибудь в этих камерах? Ой, вряд ли. Разве что пьяный турист. Когда краснодарцы ворвались сюда, спасаясь от свистящей и стреляющей толпы, они застали камеры пустыми и незапертыми.

Митя думал об этом дворике красиво, как о каком-нибудь патио в разграбленном особняке. Щелк! - голодное воображение только тронь - так и пошло выписывать узоры... шпаги, шляпы, веера, платочки... по борту фонтана идут павлины - те же, в сущности, куры, но в маскарадных костюмах...

- Так! Осужденный, проходи в хату, располагайся. Ну вас всех на ...!

Прямо под ногами, из-под пыльного сапога и обрывка с машинописным: "Ведомость выдачи ор..." - торчало затоптанное, измочаленное, но самое настоящее, переливчатое павлинье перо. Митя улыбнулся. Он обожал, когда жизнь подбрасывала такие вот тайные знаки - непереводимые, но эффектные.

- И нечего было вые...ся. Мой начальник, мой начальник...

- Иди, иди давай, а то и тебя оформим вместе с этим.

Дверь за спиной скрипнула басом, лязгнула, и он остался в кромешной темноте, до сих пор чему-то улыбаясь.

...Опасное слово - Родина. Слово-оборотень. Вечный перевертыш. Держи ухо востро, не отвлекайся - ведь обернется чем угодно. Пойдут тогда клочки по закоулочкам. Два человека - разные, с разных берегов. Но оба так легко говорят:

Р о д и н а - тот настырный агитатор в плаще и замполит Рюмин. Наверное, оба смогли бы пролить за нее кровь - по крайней мере чужую. Она звенит для них металлом - и вокруг нее полощутся, громко хлопая на ветру, яркие слова-знамена: Отстоять! Защитить! Дать Отпор! А Митю слово "Родина" смущает. Мучает. Умещается в нем и расплывчатая "страна березового ситца"... И посыпанные битым кирпичом дорожки парка Муштаид, после которых подошвы долго пачкают асфальт. Много в нем, в этом опасном слове. Бой Курантов на Новый год и тихая улица Клдиашвили, где в тринадцатом номере у циркача жил медвежонок - пока не вырос и не разорвал металлическую сетку курятника...

Чем обернется для него Родина? Митя ищет, хватается то за одно, то за

другое - ни то, ни другое не спасает. Расползаются ветошью и кумачовое пугало, и та "Родина - наша мать", ради которой нужно жечь и ненавидеть. Ему нужно другое. Он предпочитает творить ее сам. Из чего-нибудь живого, из того, что первым идет на ум.

Он вспоминает Тбилиси. Мама с бабушкой остались в Тбилиси.

По вечерам бабушка тщетно ищет себе занятия. Но посуда перемыта, пыль вытерта и банки с соленьями проверены на взрывоопасность. И она садится в кресло и тихо сидит, еле заметно улыбаясь каким-то своим мыслям.

Мама стоит у раскрытого окна лоджии: левая рука под правым локтем, в левой руке чашечка кофе, в правой - сигарета. Глоток - затяжка. На десять минут жизнь расчерчена четко и ясно, разложена по простым координатам: глоток - затяжка. Спина ее несколько ссутулена и одновременно откинута назад - удобно, когда куришь медленно, прижимая локоть к телу, чтобы не уставал. Эта ее спина, ссутулившаяся и одновременно откинутая назад, сизые струйки дыма, уплывающие в окно... одна и та же поза... сотни чашек и сотни сигарет за долгие, долгие годы одиночества.

- Митюша, пойди поужинай.

- Нет, спасибо. Сама пойди. Кстати, и пообедала бы.

С некоторых пор она почти не ест, хотя бабушка готовит ее любимые блюда. Зато пьет кофе. Раз пять на дню. Впрочем, в этом она не одинока.

Кофе - культ. Всплывающее солнце и взбегающая кофейная шапка. Чтобы начал вскипать, но не вскипел. Караулящие над туркой - они говорят "джезви" - примятые утренние люди. В шесть лет, когда пошел в школу и начал вставать рано, Митя любил караулить джезви на газу. Напросится, а сам задумается о чем-то и прозевывает. Мама вытирает плиту и начинает варить заново: плохой кофе с утра - неудачный день. Кухни с вязанками лука и пригоревшими кастрюлями, кухни особняков на плато Нуцубидзе с дубовым паркетом и натюрмортом на стене - пронизаны одним запахом. Нанизаны на него, как на общую ось.

Джезви, вынутые из ящиков рабочих столов. Начинать нужно с приятного. Начальства можно не опасаться. Из его, начальства, кабинета льется тот же запах. Не спеша, крохотными огненными глоточками, под сигаретку и разговорчики о том о сем. Глядишь, и работа уже не лежит впереди удручающим восьмичасовым безбрежьем. Все пройдет - а пока чашечка кофе.

В маленьких кофейнях, появившихся с Перестройкой, - кофе по-турецки. Томится, зреет в раскаленном песке. За прилавками в этих кофейнях какие-то неожиданные люди. Например, парень в белоснежной рубашке. (А не привычная мрачная тетка с нарисованными бровями.) Парень время от времени берется за деревянные ручки, передвигает, меняет местами джезви, оставляющие в песке полукруглые дымящиеся канавки. То зарывает поглубже, то поднимает, ставит сверху на жаркую поверхность. Он не спешит. И не должен спешить. К нему за тем и заходят - не спеша попить кофе, разомкнуть на минутку цепь суеты.

- Ваш кофе, пожалуйста.

Или вычерчивает прямой ладонью жест, похожий на тот, что чертят, знакомя кого-нибудь, - соединяет две точки: человека и чашки. Непривычно.

Фарфоровая завитушка тонет в подушечках пальцев.

В укромном уголке вдалеке от догорающего праздника в строго охраняемой тишине (мужчины не допускаются, курить на балкон), склонив головы над сакральным центром, женщины гадают на кофейной гуще. Вполголоса, с полуслова, с полусмыслами. Витиеватые иносказания. Каббала тбилисских домохозяек.

...У мамы свой круг, своя секта. Собираются по вечерам и гадают друг другу. Старинные подруги, знакомые кто с института, кто со школы. Зрелые сорокалетние женщины, знающие друг о друге все. Тем, что было, естественно, пренебрегают. Желают знать, что будет.

Рассаживаются вокруг журнального столика, выпивают свои чашки сосредоточенно, в специфическом молчании: нужно "оставить в них свои мысли". Допив, переворачивают особым манером, по правилам ритуала: с некоторым вращением и от себя. "От себя" - это важно: все плохое, что там осталось, от себя.

Город в ослепительной зелени, город, закиданный снегом. Хорошие чашки, плохие чашки. Регулярные, а то и сверхурочные, если надо дополнительно уточнить грядущее, гадания.

- Будет какая-то выдающаяся новость. Может быть, на той неделе. Жди друга. Вон, видишь собачку?

- Это вроде на белочку похоже.

- Какая разница? Белочка тоже - друг. Жди.

Благородные олени, подколодные змеи, собачки-друзья и лисицы-завистницы, сороки, приносящие на хвосте сплетни, вороны, аисты... Тотемный гадальный язык.

Иногда совместные поездки к профессионалкам, но они разочаровывают:

- Э! Пять рублей чашка, а сама ерунду несла.

- Спекулянтка!

- Я чуть в лицо ей не рассмеялась. Твоя дочь, говорит, скоро выйдет замуж. Я говорю, у меня сын через год заканчивает школу.

- Шарлатанка!

Собственно, зачем им профессионалки? Они и сами неплохо гадают. "Она чудесно гадает", - как об игре на фортепьяно. "Погадаешь? - Ой, сегодня я не

гадаю!" - будто певица: ой, не в голосе.

Митя, конечно, делает вид, что ему смешны эти гадания. Но он тянется к ним, он сидит в другой комнате и слушает тихие голоса - чужие надежды, закодированные в кофейных иероглифах. Ему нужно хоть что-то. Ему нужна атмосфера. То, что окружает. Ему нужна твердая почва. Чтобы построить мир. После того, как не стало бабушки с дедушкой, не стало... он не смог бы это назвать, но без этого стало трудно.

Два мира, в которые он так по-настоящему и не вошел, которые упустил, как упускают, не разглядев вовремя, автобус на остановке. А мог бы - войти? Старая Русса, станица Крымская... Смог бы сделать своими их воспоминания? вжиться в их жизни? чтобы чувствовать неразрывность: они - я... чтобы чувствовать корни.

Корни... И откуда это? Уж точно, не от Льва Толстого. В книгах попадалось другое - про Ивана, родства не помнящего, - и чрезвычайно обижало. Каждый раз, когда попадалось. "Как так можно, про самих себя?" Здесь, дома, это воспримут как оскорбление: "Он отца своего не знает". И как было обидно слышать в свой адрес: "У тебя отца нет", - и со слезами на глазах лезть в драку и кричать: "Они разведены! Разведены! Не понимаешь разницы?!"

Зачем ему это? Никто вокруг не был озабочен подобными вещами. Большой город, десятки национальностей. Большой город растворил всех и перемешал. Семеновы, не говорящие по-русски, Цопурашвили, не говорящие по-грузински. Казалось, Большой Город вылепил новых людей.

Но только однажды к Лаше Гуцаеву приехали родственники из деревни. Дядя и двоюродный брат лет на десять старше Лаши. Привезли с собой огромные бутыли с вином и свежезабитого барашка. Был летний вечер, луна лила электричество, сочный травянистый аромат шел от дворового виноградника. Из открытого багажника остро запахло шерстью. На деревенских родственниках были круглые войлочные шапки, которые Митя знал как "сванские" и видел разве что в отделах "Сувениры" или по телевизору на танцорах. Он-то считал, что такие шапки и есть - сувениры. Как русская рубаха, как лапти, например. Но шапки были настоящие, поношенные, потертые там, где их касались руки. Барашка подвесили за задние ноги к проволоке, на которой обычно сушили белье. Дядька звонко точил кухонный нож. Вынесли тазы, ведра с водой. Гуцаевы выглядели возбужденными, будто на празднике.

Назад Дальше