Дорожный посох - Василий Никифоров-Волгин 9 стр.


Голенького помазанника батюшка взял на руки и погрузил в купель:

— Крещается раб Божий Гавриил!..

Омытого водою радования и света, облачали его в белые ризки, крестик на него повесили на голубой ленточке и пели радостными голосами:

— Ризу мне подаждь светлу, одеяйся светом, яко ризою!

Читал Евангелие о прощальном заповедании Христа идти в мир и крестить всех людей во имя Его, произносилась ектения о милости, жизни, мире, здравии и спасении новопросвещенного младенца Гавриила. Читались чудесные, вспыхивающие огнями слова о небесном осиянии крещаемого и сподоблении его жизни вечной.

— Как пророк Самуил благословил царя Давида на царство, так благослови и главу раба Твоего Гавриила! — читалось ему на прощание.

А потом постригали его, и этим самым отдавали в руки Божии.

В церкви погасили свечи, и бережно закутанного Гаврюшу понесли в жизнь.

Дьякон посмотрел ему вослед и сказал:

— Что-то даст ему Господь? Будет ли он великим светильником церкви, полководцем, мыслителем, купцом али… Но не будем предугадывать пути Господни!.. Мне почему-то сдается, будет он протодьяконом Исаакиевского собора!.. Слышал, какой голосище-то у него?

Юродивый

Вечерняя степь в синих снежных переливах. Звонко-морозная дорога, верстовой поникший столб, ветер и шуршистый тихий дым зачинающейся вьюги. По дороге идет путник. Без шапки, в рваном полушубке, седой и сгорбленный. Он шел истовым монашеским шагом и пел по-древнему заунывно и молитвенно:

Вы голуби, вы белые.
Мы не голуби, мы не белые.
Мы Ангелы Охранители,
А душам вашим покровители.

Навстречу путнику гром бубенчиков и песня. Из синих пушистых глубин вынырнули деревенские сани, с седою от снега лошадью. В санях сидели пьяные мужики, пели песню и обнимались.

— А… Никитушка! — загомонили они, останавливая лошадь. Куда плетешься, Богова душа?

Путник улыбнулся им и поклонился в пояс. От улыбки его глаза мужиков стали тихими и светлыми.

— Господь туда зовет… — зябко прошептал путник, указывая в степную завьюженную даль.

— Замерзнешь ты в степи!.. Ишь, снег-то пошел какой неуемный!

— Это не снег, а цветики беленькие, — строго ответил Никитушка, — Господни цветики!..

Поглядел на дымно-сизое небо и с улыбкой досказал:

— Весна на небесах… Яблоньки райские осыпаются!..

Мужики задумались, а потом, вспомнив что-то, засуетились:

— Никитушка! Не хорошо быть в степи одному. Садись к нам в сани. Поедем в гости, а?

Никитушка замахал руками.

— Не замайте меня, ибо на мне рука Господня!..

Один из мужиков, самый пьяный и лихой с вида, грузно сошел с саней и, сорвав с головы лохматую шапку, угрюмо молвил:

— Благослови меня недостойного! Ты святой!..

Никитушка рассмеялся и запел:

— Воскресения день, просветимся людие. Пасха, Господня Пасха, от смерти бо к жизни, и от земли к небеси!..

Смотрели на него затаенными, древнерусскими глазами. Самый пьяный и лихой с вида растроганно протянул Никитушке шапку и сказал:

— Прими от меня. Холодно тебе. А я без шапки доеду!

Путник скорбно отстранился от дара, низко поклонился мужикам, и ушел от них…

Долго смотрели ему вслед, и молчали.

Когда замолкли вдали бубенцы, то Никитушка повернулся в сторону уезжающих и перекрестил их.

С тонким льдистым посвистом, звеня снежной поземкой, колыхался по степи вьюжный ветерок.

С мертвой ракиты упал голубь, забитый морозом. Никитушка поднял его, запрятал за пазуху, и тихо улыбаясь, слушал, как вздрагивала окоченевшая птица.

Наступала долгая степная ночь. Вдали послышался озябший собачий лай, и засветили желтые крестьянские огни. Среди сугробов, вскрай дороги, стояла черная бревенчатая изба.

Путник вошел в теплое нутро ее и остановился на пороге. В тусклом свете керосиновой лампы, за длинным щербатым столом, сидело пять мужиков и пило водку.

Из сидящих за столом выделялся, как береза среди черных елей, лишь один. Был он ясноликим, кудрявым, ладным, с высоким чистым лбом.

При взгляде на вошедшего старика, он перестал пить, и глаза его стали тревожными.

— Кто это? — шепотом спросил он у хозяина.

— Никитушка, — ответил тот дряблым от опьянения голосом, — юрод. Не то блажен муж, не то вскуе шаташася[94]. Нам не разобрать. Мавра! — крикнул он за перегородку, — подай Никитушке штей!

— Да что это ты, Федор, так на него воззрился? — обратился он к кудрявому, — выпей жбанчик!

Федор залпом выпил водку и рассмеялся шипящим и ползучим смехом, от которого все вздрогнули.

— Что это тебя проняло-то? — спросили его.

— Старик мне преподобного напомнил, мощи которого я из гробницы выбросил!

— Какого преподобного? — испуганно съежились мужики. — Выпил ты, Федюшка, лишнего. Муть у тебя в голове пошла!

— Хотите, расскажу? — со смехом спросил Федор.

— Зачем же ты смеешься? — угрюмо заметили ему.

— Это я так. Я, братишки, не смеюсь. Смех этот, братишки, у меня вроде болезни. Итак, слушайте: в Сретенском монастыре вскрыли мы мощи одного святого и выбросили их на улицу…

За перегородкой послышался стон Мавры. Мужики опустили головы и старались не смотреть друг на друга.

— После этого пошли мы в трактир…

У Федора останавливалось дыхание, и лицо перекашивалось судорогами.

— Сколько я пил в трактире — не помню! Чем больше пью, тем на душе страшнее… И все время стоит рядом угодник в черной схиме, и желтые руки тянет ко мне… и шепчет что-то…

— Шепчет? — переспросил один из мужиков помутневшим голосом и тревожно посмотрел в темное окно.

— Я как вскрикнул в трактире! Меня успокаивать стали… После этого я в горячке пролежал больше месяца… И вот теперь, братишки, куда я не пойду, за мною все тень угодника ходит…

— Ты только не смейся, — перебили Федора, — не хорошо ты смеешься!

— Я не смеюсь, братишки! Я же вам сказал, что это у меня вроде болезни!

— Это не снег, а цветы райские осыпаются, — прошептал Никитушка, держа в руках обогретого голубя.

Он склонился над ним и пел однообразно и причитно: «Вы, голуби, вы белые… баю-баюшки-баю…»

Федор цепко прислушивался к заунывному баюканью юродивого, и ухватившись за руку хозяина, опять спросил его:

— Кто это?

— Я же говорю тебе, завьюженный ты человек, что это Никитушка, Божий человек. Погляди-тка, он голубя спать укладывает…

— У него лицо, как у того… и руки тонкие, желтые… его!

— У кого, Федор?

— У преподобного!.. Мощи которого я вскрывал…

Из-за перегородки вышла Мавра и спросила Федора:

— А почто ты это делал? Матушка, что ли, тебя не благословила, али Ангел-хранитель тебя покинул?

— Ты волк! — пробормотал охмелевший мужик, погрозив Федору землистым пальцем.

— Это верно, что я волк; по натуре-то своей я жалостный. Ежели, например, запоют, бывало, монахи панафиду, али акафист, то у меня на глазах слезы, и душа от жалости на части разрывается! Вот и поймите вы меня, братишки!

Мавре хотелось успокоить его, но вместо утешительных слов она подошла к иконе и затеплила лампаду.

Федор смотрел на Божий огонек, и лицо его светлело, и опять он казался березой среди черных угрюмых елей.

Когда все улеглись спать, то Федор подошел к лежащему на скамейке юродивому и поклонился ему до земли. Никитушка приподнялся со своего ложа, обнял его и благословил.

Лесник Гордей

Предвесенним ветреным днем в чайную у большой дороги пришел лесник Гордей, без шапки, в мокрых валенках и дырявом армяке.

Седые волосы взвихрены ветром. Встал у двери. Развел красными обветренными руками и сказал темной чайной, словно в бреду или в опьянении:

— Я говорю ему, тихо так да душевно: почто, сыне мой, душу свою очернил?

— О чем ты, дедушка? — спросили из-за стола.

Лесник обвел испуганными глазами низкий прокопченный потолок, пухлого хозяина Архипа, полки с белыми чайниками, людей в синем табачном дыму и ответил с горькой улыбкой:

— О сыне, Федоре Гордеевиче…

— С города приехал? Ну и слава Богу, тебе, старому, помога. А ты тосковал по нем! — сказал кто-то.

— Приехал… да… приехал, но не тот. Сын мой Федя умер! Умер ласковый монастырский Федя, а явился другой: душою черен, образом угрюм, табашник и сквернослов!

Чайная не слушала Гордея, а он жаловался:

— Говорю я сегодня Федору моему: пойдем, как встарь, в Николину обитель на вынос Плащаницы. Помнишь, как утешно поют там монахи: «Приидите ублажим Иосифа приснопамятнаго», а он мне в ответ: «Не желаю! Один у монахов обман, я лучше на гармошке сыграну…» Ах, братцы, как он пронзил мое сердце этими словами! Не к добру Ласка моя всю ночь выла, не к добру!.. Как все это горестно, братцы! Ждал его. Тосковал. Сапоги сшил ему новые. Утехой, полагал, будет в старости моей, а он… Плащаницу на гармонь, Евандель на цигарки!..

Гордей вышел на середину чайной.

— Прискорбная душа моя, други! Научите, как сына моего образумить?

— Гордей-то, кажись, в разуме замутился! — качнулись чьи-то слова.

— Замутишься! Жил себе как лесной схимник. Лампадочка да Псалтырь, лес да Господь, а тут — на тебе, старый, на утешение: табак да гармошку!

— Архип! — кивнули засыпающему хозяину. — Нельзя ли грамохончиком нас утешить? Наставь пластиночку про Бима и Бома!

Сквозь хриплый жестяной хохот Гордей жаловался прокуренной и хмельной чайной, обводя всех спрашивающими глазами:

— Я его, Федю-то, сызмальства учил читать по святой старинной книге, по благословенным местам водил… Был он тихим, как монашек, а теперь говорит: «Не желаю!» В обители к выносу Плащаницы благовестят, а он на гармонии играет! Сыне мой, почто душу свою очернил? Али я тебя не пестал, али я тебя не берег?

Гордей подошел к хозяину и пытливо спросил его:

— Есть у тебя дети?

— Растут два оболтуса, — лениво буркнул тот, укладывая голову на прилавок.

— Веруют они в Бога и святую Его Книгу?

— Не знаю. Наше дело торговое!

— Спокойный ты человек, — покачал головой лесник, — а я вот так не могу. Болит душа моя о сыне заблудшем…

От хозяина Гордей перешел к ражему парню:

— Объясни ты мне…

— Отстань, борода! Я холостой! Не мешай Бима и Бома слушать!..

Лесник останавливался то перед одним, то перед другим, прося у чайной утешных слов. Молча и скорбно потоптался на месте, а потом вышел на ветреную улицу и поплелся размытой дождями дорогой к чернеющему лесу.

Шел по лужам, размахивал руками и сам с собою разговаривал.

Остановился посередине дороги. Поднял лохматую голову к затученному небу — не то молился, спрашивал, глядел ли, как плыли тучи?

Заглянул в лес и опять повернулся к чайной, словно испугался своей избы, шума деревьев и гармошки сына.

Пришел в чайную и принес те же слова, ту же тоску и те же беспокойные глаза.

— Дядя, — позвали его, — плюнь на все! Иди глотни из бутылочки смоленского самогону. Сразу запляшешь!

— Непьющий я. Мне бы душевного человека на манер старца — с ним бы побеседовать!

Подошел к Гордею ражий парень, взял его за руки и усадил на скамью.

Сидел он до тех пор, пока не вошли в чайную глубокие вечерние тени и не стало в ней ни одного человека.

Архип взглянул на старика, и что-то похожее на жалость затеплилось в его глазах. Он хотел было подойти к нему и утешить, но не нашелся, что сказать ему, а лишь молча поставил перед ним стакан чаю.

Молитва

Село Струги, где проживает отец Анатолий, тихое, бедное, бревенчатое и славится лишь на всю округу густыми сиреневыми садами. Очень давно какой-то прохожий заверил баб, что древо-сирень от всякого мора охраняет, — ну и приветили это древо у себя, и дали развернуться ему от края до края.

В сиреневую пору села не видно. Если смотреть на него издали, то увидишь одно густое лиловое облако, лежащее на земле.

В эту пору я ночевал у отца Анатолия. Наши научники и грамотеи считают его «горе-священником», так как и умом он скуден, и образования маленького, и ликом своим неказист, и проповеди у него нескладные, что мужицкая речь.

— Но зато в Бога так верит, — говорили в ответ полюбившие его, — что чудеса творить может!

Меня уверяли чуть ли не клятвою: когда отец Анатолий молится, то лампады и свечи сами собою загораются!

Окна батюшкиной горницы были открыты в сад, на белую ночь, всю в сирени, зорях и соловьях. Отец Анатолий сидел на подоконнике и несколько раз оборачивался в мою сторону, видимо, ждал, когда я засну. Я притворился спящим.

Отец Анатолий снял с себя затрапезный заплатанный подрясник и облекся в белый, из-под которого видны были дегтярные мужицкие сапоги. Он к чему-то готовился. Расчесывая гребнем рыжевато-пыльную бороду и такие же волосы, рука его вздрагивала. Мне показалось, что по его грубому крестьянскому лицу прошла судорога и между густыми бровями залегло раздумье.

Оглянувшись еще раз на меня, он встал на табуретку, зажег огарок свечи и большой для его маленького роста сумрачной земледельческой рукою стал затоплять перед иконами все лампады.

Темный передний угол осветился семью огнями. Встав перед иконами, отец Анатолий несколько минут смотрел на эти огни, словно любуясь ими. От его созерцательного любования в горнице и в сиреневом саду стало как будто бы тише, хотя и пели соловьи.

И вдруг тишина эта неожиданно вздрогнула от глухого вскрика и тяжелого падения на колени отца Анатолия.

Он приник головою к полу и минут десять лежал без движения. Меня охватило беспокойство. Наконец он поднимает лицо к Нерукотворному Спасу — большому черному образу посредине — и начинает разговаривать с Ним. Вначале тихо, но потом все громче и горячее:

— Опять обращаюсь к Твоей милости и до седьмидесяти седьмин буду обращаться к Тебе, пока не услышишь меня, грешного священника Твоего!..

Подними с одра болезни младенца Егорку!.. Ему, Господи, семь годков всего… Пожить ему хочется… Только и бредит лугами зелеными, да как он грибы пойдет собирать, и как раков ловить… Утешь его, мальчонку-то! Возьми его за рученьку! Обними его, Господи, Господи, Господи!.. Один он у родителей-то… Убиваются они, ибо кормилец и отрада их помирает!..

Господи! Как мне легко помыслить о воскресении Твоем, так и Тебе исцелить младенца! Надоел я Тебе, Господи, мольбами своими, но не могу отступить от Тебя, ибо велико страдание младенца!

Отец Анатолий опять приник лбом к полу и уже всхлипом и стоном выговаривал слова:

— Помоги… исцели… Егорку-то!.. Младенца Георгия!..

Он протянул вперед руку, словно касался края ризы Стоящего перед ним Бога.

Это было страшно. В бедной вдовьей избе, среди суровой мужицкой обстановки, позолоченной лишь лампадными огнями, священник, похожий на мужика, разговаривает с Богом и, может быть, видит неизреченное Его сияние…

Так молиться может только Боговидец. Отец Анатолий положил три земных поклона и как бы успокоился.

Несколько минут стоял молча, изможденный и бледный, с каплями пота на сияющем лбу.

Губы его дрогнули. Он опять заговорил с Богом, но уже тише, но с тем же упованием и твердостью.

— Аз недостойный и грешный священник Твой, молил Тебя неоднократно спасти от зловредного винопития раба Твоего Корнилия… и паки молю: спаси его! Погибает он! Жена его плачет, дети плачут… Скоро в кусочки они пойдут… Не допусти, Господи! Подкрепи его… Корнилия-то!

Прости такожде раба Твоего Павлушку… т. е. Павла. Павла, Господи! Я все это Тебе по-деревенски изъясняю… Огрубел язык мой… Так вот, этот Павлушка… по темноте своей… по пьяному делу песни нехорошие про святых угодников пел… проходя с гармошкой мимо церкви, плевался на нее… Ты прости его. Господи, и озари душу его!.. Он покается!

И еще. Господи, малая докука к Тебе… Награди здоровьем и детьми хорошими Ефима Петровича Абрамова… Он ведь за свой счет подсвечники в церкви посеребрил и обещает даже ризу мне новую купить, а то моя-то совсем обветшала… в заплатках вся… Благослови его, Милосердный… Он добрый!

О чем же еще я хотел молить Тебя? Да. Вот, урожай пошли нам хороший… и чтобы это травы были… и всякая овощ, и плод… А Дарья-то Иванникова поправилась. Господи! Благодарю Тебя и воспеваю пречестное имя Твое!.. Три зимы она лежала в расслаблении и скорби, а теперь ходит и радуется!

Вот и все пока… Да!.. еще вот, спаси и помилуй гостя моего здесь лежащего раба Твоего Василия… Ему тоже помоги… Он душою мается…

И еще спаси и сохрани… раба Твоего… как это его по имени-то?

Отец Анатолий замялся и стал припоминать имя, постукивая по лбу согнутым пальцем.

— Ну, как же это его? Вот память-то моя стариковская!.. Да, вот этого… что у Святой горы проживает… и пчельник еще у него… валенки мне подарил… Добрый он… Его все знают… Борода до пояса… у него… Ну, как же это его величают? На языке имя-то!..

Отец Анатолий постоял перед Господом в задумчивости и кротко сказал Ему:

— Ты его знаешь, Господи! Ты всех знаешь… Прости меня, Милосердный, за беспокойство… Тяжко, поди, Тебе, Господи, смотреть на нас грешных и недостойных?

Отец Анатолий погасил лампады, оставив лишь гореть одну, перед Нерукотворным Спасом.

Проходя к своему соломенному ложу, он остановился около меня и вздохнул:

— Спит человек!.. А спать-то пошел, видимо, не помолившись… Эх, молодость! Ну, что тут поделаешь?… Надо перекрестить его… Огради его, Господи, силою Честного и Животворящаго Твоего Креста и спаси его от всякого зла…

Молнии слов светозарных

Любил дедушка Влас сребротканый лад церковно-славянского языка. Как заговорит, бывало, о красотах его, так и обдаст тебя монастырским ветром, так и осветит всего святым светом. Каждое слово его казалось то золотым, то голубым, то лазоревым и крепким, как таинственный адамантов камень. Тяжко грустил дедушка, что мало кто постигал светозарный язык житий, Пролога[95], Великого канона Андрея Критского, Миней, Триоди цветной и постной[96], Октоиха[97], Псалтири и прочих боговдохновенных песнопений.

Назад Дальше